- По-дож-ди-те! Это вам очень даже полезно послушать. А то вы какие-то подозрительно добренькие. Вот еще что они говорят о нас: "Русские лишены государственных способностей". М-да! "Они не умеют творчески мыслить…" Вот так! Не способны, значит, творчески мыслить. "Русские жуют, раскрывая рот, как животные, плотоядно чмокают губами". Сколько раз тебе говорил, Васька, чтоб ты, когда жуешь, не раскрывал рта и походил на германца. И когда самогонку лакаешь, не чмокал. Вот длинная таблица тут. Для каждой нации определенная графа, так сказать, согласно ее уму, развитию и месту в истории. Выше всех, конечно, сами фрицы, господа фашисты. Как же иначе! А мы, русские, здесь вот, в конце. Ниже нас графы на три-четыре обезьяны должны пойти. Вот такось!
- Довольно! - закричал Чудаков, и губы у него начали подрагивать. - Порви эту гадость.
- Почему же? Такая интересная брошюра. Вот ты, Васька, поди, думал, что одинаков со всеми другими людьми на земле. Ничего подобного! Тебя, Васька, нагло обманывали. И наши учителя, и наши газеты. Ты, Васька, не-до-че-ло-век.
- Издеваешься? - лицо у Антохина потемнело от злости, только шрам болезненно-белый. Василий шагнул к Лисовскому.
- Прекрати! - закричал Чудаков.
- Прекращаю, друзья, прекращаю. Примерно такие же брошюрки на русском языке, только без слов о поголовном истреблении русских, немцы сбрасывали и в наши окопы. И командиры строго запрещали красноармейцам читать эту блевотину. А зря. Я бы делал как раз наоборот. Каждого бы красноармейца заставил прочитать.
Вспоминая потом об этом, Иван не мог понять, почему он тогда так разозлился на Лисовского. Ведь язвительность, насмешка, с которыми читал Лисовский фашистскую брошюрку, были как нельзя кстати.
Уже засыпая, Чудаков услышал голос Василия:
- Послушай, Лисовский… Только ты, это самое, спокойно… Ладно? Слушай, если вдруг… Я, конечно, не верю, такому никогда не быть. Но если б вдруг немчура нас одолела бы…
- Ну!
- Что ты делать будешь тогда?
- Разговор этот бессмысленный. В любом случае я убивал бы их.
Теперь Чудаков верил Лисовскому, пожалуй, так, как никому другому, хотя тот для него, да и для Василия, был по-прежнему какой-то не совсем понятный.
5
Перед рассветом, когда еще мерцали в смоляном небе редкие звезды, подожгли они деревянный мост через овраг, по дну которого текла речушка.
Мысль о поджоге пришла в голову Василию.
- А мост на кой хрен тут? - сказал он. - Тока немчуре на пользу.
- Поджечь! - коротко бросил Лисовский.
Мост старый, сухой, а загорался что-то плохо. Потом заполыхало, с громким треском. Миг - и половина моста в огне. Василий подпрыгивал возле огня, крякал весело. Лисовский стоял, головой и плечами подавшись вперед, будто разглядывал что-то и никак не мог разглядеть.
Чудаков начал переобуваться, когда услышал голос Лисовского, обеспокоенный и слегка насмешливый:
- Вот они, выплыли.
В поле показались силуэты людей. В свете красноватого пламени они выглядели аспидно-темными.
Цепью бегут. Десятка два. Руки к автоматам прижаты. Что-то орут.
Откуда-то из темноты, заглушая треск горящего дерева, грохнула автоматная очередь, выпущенная Лисовским. Два пальца левой руки у него были забинтованы.
- Чего тянете? - крикнул он резко и зло.
Припав к земле, Иван начал стрелять из винтовки; пальцы что-то ныли и не гнулись, и он мимоходом подумал, что не удалось посидеть у огня, и подивился, тоже как-то мимоходом, что еще может размышлять о чем-то, кроме боя, в такую пору.
Небольшая цепь немцев черным зловещим полукольцом охватывала их. Они бежали все быстрее, на ходу стреляя.
Пуля дернула Чудакова за рукав пиджака.
Горящий мост с шумом обрушился в овраг. На землю опять упала густая темнота, у южного горизонта вспыхнули звезды. Потом, когда привыкли глаза, снова стали видны овраг и опушка леса.
- Пропали! - крикнул Василий и вскочил. - Бежим!
- Лисовский, за мной! - крикнул Иван.
Но тот как прилип к земле, стрелял и стрелял.
- Да что ты там?! - Иван заматерился, вдруг почувствовав какую-то страшную злобу против Лисовского. Остановился - и в этот миг его с силой ударило в руку. "Почему не больно?" - подумал он с удивлением и тут же почувствовал боль, острую, все увеличивающуюся. Противная тягучая теплота расплывалась по коже - это текла кровь.
"Если бы кость - рука б онемела".
Они бежали по дну оврага, что-то бормоча, задыхаясь и падая.
У моста Чудаков оставил вещмешок. И только сейчас вспомнил о нем.
Овраг раздвоился: вместо одного стало два, таких же широких. Василий, бежавший впереди, свернул налево. Он и сам не знал, почему налево. Свернул, и все.
Под ногами сухая трава шуршит ("Отчего сухая?"), сапоги оплетает, ветки кустарника лицо колют. Где-то в стороне стреляют и кричат немцы. Без конца стреляют - не жалеют патронов.
Бегут, бегут. Чаще падает Иван. Лисовский на ходу поддевает его под мышку и сильно, грубо отбрасывает от земли.
Овраг кончился, впереди стена обрывистая, земля на обрыве в сухой седой траве, будто припудрена. А там, за берегом, гора покатая. На гору лезут темные рубленые дома деревни. Лезут, лезут и залезть не могут. Дома как живые, а людей не видно. И света в окнах нет.
Бежали возле сваленной околицы, по огородам, мимо хлевов, пригнувшись, озираясь, бежали туда, где под розовеющим небом чернела и радовала лесная опушка.
На отшибе - двухоконная хатенка, подпертая бревешком, между ею и огородом - густой плетень. Освещенные окна зашторены, на подоконнике цветы.
"Ой, не туда бежим!" - подумал Чудаков.
От плетня отделился длинновязый немец в расстегнутом френче и, торопливо подтягивая штаны, истошно заорал, ударил кулаком пробегавшего Чудакова. Иван упал.
На крыльцо выскочил второй немец и, не целясь, выстрелил раз, другой из парабеллума в Василия и пробил ему ухо. Лисовский ударил по стрелявшему из автомата короткой очередью, но, боясь задеть своего, свел в сторону и промазал. Василий схватил гитлеровца за руку, заломил ее. Парабеллум глухо стукнул о ступеньки крыльца. Все это произошло за какое-то мгновение. В следующее мгновение Василий схватил немца за горло, но был отброшен. Тут же бросился на гитлеровца Лисовский; они покатились клубком, рыча и ругаясь.
В хатенке завизжала, нервно закричала русская женщина.
Лисовский вцепился зубами гитлеровцу в руку, надавил со злостью и омерзением, чувствуя запах пота и крови.
Чудаков и длинновязый немец били друг друга кулаками. На помощь Чудакову подбежал Василий.
- Бежим! - крикнул Иван.
Распахнулось окошко хаты, то, которое выходило на улицу, и раздался надсадный женский крик:
- По-мо-ги-те! Бандиты!
Когда они уже отбежали от хаты, Лисовский выстрелил по окну, зло плюнул:
- Подстилка фашистская!
С горы по улице спускались черные мечущиеся фигуры. Немцы. Их было много.
Послышался свист пуль, короткий, тонкий, обманчиво-нежный, - звуки смерти. Они наплывали отовсюду, эти звуки, - справа, слева, спереди, и не было им конца. Ивана они страшили, он резко дергался книзу, заслышав их, - "кланялся пулям", хотя и думал: уж если просвистела, значит, где-то далеко, и наклоняться нет никакого смысла. Но философия философией, а не сразу избавишься от этой паршивой унизительной привычки. Вон и Василий "кланяется". Только Лисовский - нет.
Крикнув "Сюда!", Иван бросился через огород к лесной опушке. Он, как и всегда, при появлении смертельной опасности, чувствовал наплыв бодрости и силы.
Лисовский остановился у развалин кирпичного сарая за деревней, торопливо набросал перед выломанной дверью кучу кирпича, распластался по земле и начал стрелять. Крикнул:
- Бегите! Бегите, говорю!
Чудаков, отбежавший от сарая уже довольно далеко, позвал Лисовского. Его всего обдало смертельным холодком: "Не уйти!" Рядом вбивались в землю пули, поднимая легкую пыльцу, похожую на мелкий игривый дымок. "Будто мальчишки камешками бросаются", - подумал Иван. И это было последнее, что он подумал.
Его ударило в грудь, и Чудаков упал.
Немцев поразило, с какой одержимостью трое русских в крестьянской одежде сражались с ними. Раненый, весь окровавленный молодой оборванец (это был Василий), окруженный в лесу, не захотел сдаться в плен и, дико заскрежетав зубами, выстрелил последнюю пулю себе в голову. Двух других немцы так и не нашли, те как сквозь землю провалились.
Русские убили пятерых немецких солдат и четырех ранили.
Вспоминая об этом, обер-лейтенант, руководивший операцией по уничтожению русских, опытный офицер, не переставал удивляться.
Лисовского ранило в плечо. Но он мог идти и долго тащил тихо постанывающего Чудакова по лесу, по кочкам, болотинам, через речушки, слыша, как немцы все тише и тише кричат где-то в отдалении, и свалился обессиленный в непролазном кустарнике, когда солнце висело уже высоко над горизонтом. Полежал сколько-то, приподнялся, приложил ухо к груди Ивана. Тот был уже мертв. Лисовский даже не заметил, когда Иван умер. Видимо, сколько-то времени тащил мертвого.
День, а потом и ночь выдались теплыми, и Лисовский надеялся, что он отлежится и к утру ему будет легче. Но стало хуже. Рубаха была в липкой крови. Он чувствовал странное, какое-то тупое безразличие ко всему. Не ел уже сутки, и есть не хотелось. Где-то рядом раздражающе методично и холодно посвистывала неизвестная Лисовскому птица. Он родился в степи и лес знал плохо. Лес всегда казался ему непонятным и даже немного пугал. Лисовский не привык быть один. Он всегда страшился мыслей о самом себе. Его бесило одиночество.
Надо было похоронить Ивана. Лисовский почти весь день рыл сучками и перочинным ножом яму, отдыхая, поднимаясь, опять отдыхая и опять поднимаясь.. Похоронил уже под вечер, прикрыв лицо покойника платком. И после того свалился, чувствуя, что совершенно обессилел и уже не может пошевелить ни ногой, ни рукой.
Он навсегда был оторван от внешнего мира, и настоящее уже не существовало для него. Но внешний мир жил в этом человеке, жег, опустошал его умирающую душу; картины давнего, то яркие, будто наяву, то бледные, замутненные, мелькали и мелькали в его воспаленном, болезненном мозгу.
…Нина была одной из тех слабых на вид, хрупких созданий, которым боишься и резкое слово сказать. Как и Никон, она была музыкантом. Начинающим. Студенткой музыкального училища. А он это училище уже давно закончил, но по старой памяти часто заходил туда. И увидел Нину. Первое впечатление от нее (она всегда сидела, подперев щеку кулачком)… Собственно, первого впечатления почти не было. Что-то белое, светлое-светлое - и платье, и волосы, и лицо. Неприметное, как тень. Как бесформенное облако. А Никон любил все яркое, броское. И разнообразное. У него даже философская фраза на этот счет была: "Мир и жив потому, что разнообразен".
Голос у нее оказался неожиданно звонким, каким-то очень сочным, певучим необычайно, совсем не гармонировавшим с ее неприметной внешностью, будто вобрал он, голос этот, в себя все звуки человеческие, отбросив ненужное - грубое, слабое, неблагозвучное. Она вроде бы даже стеснялась своего голоса и, может быть, потому часто употребляла простонародные слова и говорила порой излишне торопливо. На улице прохожие обертывались, когда она что-либо произносила. Он не мог не оценить этот голос. Ведь он жил в мире волшебных звуков.
Потом он услышал, как она играет. Неумело, конечно. Но под заурядной внешностью скрывалась страстная душа музыкантши. О, было бы ужасно, если б и душа ее была подобна тени, летучей и холодной, тогда музыканта нет, техника без одухотворенности мертва.
Шли дни, по-зимнему медлительные, одинаковые. Только не одинаковой ему казалась Нина. Что-то непонятное творилось с ним: с каждым днем она представлялась ему иной, неприметненькое светлое личико вырисовывалось, становилось ярче, отточеннее; он стал замечать удивительную нежность и матовость ее кожи, обаятельность линий лица и всего тела, манящий блеск глаз ее, и однажды (это случилось веселым весенним утром - что за пора была!) он вдруг увидел, какая же она красивая, какая чудесная! И он уже клял себя за то, что был слеп, - "реакция замедленная, как у столетнего". Почему-то все у него наоборот. При первой встрече с женщиной он порой восхищается: красавица! Но проходит время, и он видит в лице ее, фигуре, походке что-то пошленькое, отталкивающее, отнюдь не красивое: видимо, красота, даже внешняя, очень тесно связана с характером человека, всем внутренним миром его; внутреннее незримо проступает во внешнем, подавляет, заменяет собою это внешнее.
Первый раз он влюбился еще в седьмом классе. Предметом его обожания была учительница пения, молоденькая хохотушка. Она была, конечно, значительно старше его, но он как-то не чувствовал разницы лет. Ему хотелось видеть ее майское, улыбчивое лицо, разговаривать с ней. То детское увлечение быстро прошло, усилив в нем и без того крепкую тягу к музыке.
С Ниной сложнее. Это было уже настоящее. И Нина тоже тянулась к нему. Ей почему-то все время хотелось держать его за руку. Она часто гладила тонкими мягкими пальчиками его грубоватую шершавую, как у чернорабочего, руку.
Все в ней казалось Никону совершенным и нравилось ему. Нет, по характеру они не были похожими, едва ли бы Лисовский полюбил такую же, как он, задиристую, с демоническим взглядом. Но духовное единение было. Несмотря на одержимость, страсть, свойственную его натуре, Лисовский сдерживался, был с ней нежен, осторожен, холил, как ребенка. Будучи физически сильным, грубым, не очень-то сдержанным в выражениях, он имел какую-то странную, самому ему непонятную тягу к нежным, деликатным людям.
Они решили пожениться. Но она что-то все колебалась, оттягивая регистрацию брака, видимо, хотела поближе, получше узнать его. Это немножко обижало, но он не настаивал.
На воскресенье они поехали в деревню, так захотелось Лисовскому. Заночевали там и росным утром ушли в лес. Все было так прекрасно: прозрачная вода в речке (видны камни на дне и плавающая рыба), густая с пьянящими запахами трава и сосны-мачты, подпирающие небо. И было много солнца. Везде солнце. И в центре всего этого - она, Нина.
После того как они искупались, Нина, уже причесанная (она привела себя в порядок как-то удивительно быстро, незаметно) подошла к нему. Отвела глаза.
- Что? - спросил он.
- Ничего, - несмело улыбнулась. Потупилась, заморгала часто, по щеке покатилась круглая, хрустальная слезинка.
Он думал - это от любви, от природы, от солнца, от переполнившего ее восторга. Но она сказала:
- Я не могу… не могу тут… в деревне. Я хотела скрыть. Но не могу! Прости.
С этого и началось его просветление: мало-помалу он начал понимать, что она вовсе не такая, какой казалась ему, а пустоватое и, в сущности, слабое существо; мечтает закончить училище и, если удастся, консерваторию и преподавать музыку в Киеве. Непременно в Киеве. Так хочет она, так хотят ее папа и мама - преподаватели института. Да, какое-то время она тянулась к нему - слабых женщин часто тянет к физически сильным мужчинам. Тянулась… Но замуж за него она не пойдет, нет. Как он заблуждался, наивная душа. Не замечал, что так же игриво, такими же прилипчивыми глазами, по-девчоночьи поджимая губешки, она смотрела на всех. Ее отец обращался с ним более чем холодно, а ее мать, та - с откровенной неприязнью. Да и кто он такой для них?
…Родился Лисовский у северной границы Туркестана, в семье хлебороба-переселенца, где главным достоинством считались отвага и трудолюбие. Их село было древним, но глухим и заброшенным. Отец Никона получил в первую мировую войну три Георгиевских креста. Был он лихим человеком, работягой и матерщинником, пуще всего любил охоту, рыбалку, коней и приучал ко всему этому сынишку. Отслужив срочную (мать и отец к той поре уже умерли), Никон подался в теплые края - на Украину. Работал там баянистом. Учиться музыке он начал еще в селе. "Учиться музыке" - это, пожалуй, слишком здорово сказано. Отец купил ему тальянку, и Никон сам, безо всяких нот, быстренько наловчился играть. Даже на вечера приглашали. Хвалили. В селе было еще гармониста два-три, но те кое-как тренькали. И он начал думать, что будет большим музыкантом. Упорно изучал, сам не зная зачем, немецкий язык, читал и конспектировал книги о манерах поведения и этикете. Большому музыканту надо. Как могла к нему прийти эта уверенность? А черт его знает! Но пришла и - нет худа без добра! - была для него жизненным эликсиром, волшебным напитком, который постоянно взбадривал его. Казалось, приложи побольше усилий, и успех - вот он. Прилагал. Не получилось. Хорошо не получилось. Играл на рояле, баяне, гитаре. И пел. И плясал. Но все это было на уровне хорошей самодеятельности. Ну, может быть, немножко выше. Он, к несчастью, понял это слишком поздно и… заметался: из филармонии перешел в заводской ДК, потом в дом отдыха, в оркестр ресторана и, наконец, устроился в гарнизоне. Нельзя сказать, что разочарование в силе своего таланта было для Лисовского слишком уж тягостным. Нет. Но оно вселило в него некоторое болезненное самолюбие и упрямство. В гарнизоне ему нравилось больше всего. Тут его ценили. И не только как музыканта. Он метко стрелял, имел хорошую строевую выправку, да и вообще по натуре своей был типичным военным. Он был рожден для армии. Для строя, походов, марш-бросков, казарм, землянок, окопов, траншей. И для боя, где он чувствовал себя куда увереннее, чем другие солдаты.
Где Нина, что с ней, Никон не знал.
Одно тяготило Лисовского - он был рядовым. Какой-нибудь сопливый мальчишка с писклявым голоском - уже лейтенант, а то и капитан, а он, Лисовский, просто боец, боец-сверхсрочник. Никон сильно жалел, что в свое время пошел в музыкальное, а не в военное училище. Радовался, что будет в мире искусства. Утихомиривал себя, свою буйную душу, настраивался на лирический лад. Слепец. Идиот!
…То утро было туманным и теплым.
Шел он к деревушке, купить молока и хлеба. Путь не короток - километра три. Искупался в озере, полежал. Еще в утренней дремоте были поля и лес, мычали коровы, лаяли собаки, громко и печально скрипели телеги. И было еще что-то трудноуловимое, без ясных звуков, но определенно тревожное, несвойственное тихой деревушке и теплому сонному утру. Он старался избавиться от этого непривычного и тягостного чувства, подпрыгнул, засмеялся без причины, но… Но это неуловимое "что-то", казалось, уже пропитало и землю и воздух, оно липло и к нему, к Лисовскому.
От деревни куда-то в лес торопилась старая баба. Удивленно, диковато вытаращилась.
- Что с вами, землячка? - наигранно весело спросил Лисовский.
- Со мной-то ничего. А ты вот!.. Война, а ему хахоньки.
Неделю назад, получив отпуск, он взял вещмешок с котелком и вышел на проселочную дорогу. Прошел километров полтораста, ночуя в деревнях, а то и просто в степи, где крышей было вязкое дегтярное небо, а подстилкой - пахучая трава. Последние сутки провел у речки, в старом шалаше (здесь он нашел соль, спички, удочку), рыбачил и загорал.
К ночи Лисовский прибыл в свой гарнизон.