Вьюжной ночью - Василий Еловских 5 стр.


…Каждый час налетали вражеские эскадрильи, и воздух все время был наполнен прерывистым, будто захлебывающимся шумом немецких самолетов. Лисовский видел, как падают бомбы, слышал их противно-пронзительный свист. Он без ошибки определял - здесь помогал ему холодный рассудок: если бомба сброшена над его головой, бояться нечего - в сторону отнесет, а если чуть впереди - ветры почему-то все время дули в одну сторону, - тогда уж держись - припадай к земле.

Лязгают гусеницы вражеских танков, надвигающихся на окопы, опять содрогается земля, уже от снарядов, и как-то по-другому содрогается - мелко, нервозно, осыпаются окопы. Лисовский бросает связку гранат, и черная громада с белым черепом на броне как бы спотыкается - чуть-чуть развертывается. Дикий восторг охватывает Лисовского, и он кричит, сам не зная, что.

Ночами взмывают вверх яркие, с синеватым отливом ракеты, освещая все вокруг настороженным светом и будто огнем опаляя душу солдатскую. В свете этом неживом жутко чернеют развалины поселков и деревень. Ждешь: вот-вот ударят из пулемета, из автомата. Нет, прошло. Тьма кромешная! И снова продырявливает угрюмое, бездонное небо и повисает в воздухе ослепительно яркий фонарь-ракета. Опять становится светло, как днем. Лисовский прижимается к земле, под ногами что-то мягкое, вода ли, грязь ли - не поймешь; лежит не шевелясь, пока не падает на него непроглядно-густая мгла.

Ко всему привыкаешь. И он уже замечал, что у каждой пули свой след: на сухой земле - легкие смертоносные дымки; порой их много, и кажется, что земля дымится. Нельзя сказать, что Лисовский не боялся пуль. Не боится разве что сумасшедший и человек, твердо решивший покончить свои расчеты с этим миром. Сперва он вздрагивал, когда слышал их зловещий свист, кусал губы от злобы на себя, матерился истово. А потом все это прошло, лишь отмечалось в мозгу: "Ишь как посвистывают".

…Солнце по-детски веселое, облака ласковые, трава в мирном сизом тумане, и нелепы, некрасивы, страшно лишни на этом радужно освещенном, беспечном поле крадущиеся темные, жесткие фигуры немцев. Где-то сзади - испуганные крики наших солдат. Наши солдаты отступают. Лисовский ловит в прицел темные фигуры…

Какие чудовищно грубые звуки у боя, у войны… Дикое, недостойное человека дело - война. История, созданная людьми, в общем-то, не очень гуманна: она всегда была благосклонна к тем, кто много и безжалостно проливал кровь человеческую, - тому давала славу и часто почет. Настоящая цивилизация наступит тогда, когда люди не будут убивать друг друга и профессия военного станет казаться жестокой и непонятной.

Когда их полк разбили, Лисовский, переодевшись в "гражданское", два дня бродил по деревням и лесам. Лихорадочные, ястребиной зоркости глаза его видели…

…По улице немец-офицер идет. Картинно-красивый, горделиво-прямой, неживые, как у робота, движения. Даже издали заметно: надменностью, пренебрежением ко всему и ко всем человек этот пропитан с макушки до пяток. Остановился, нехотя поманил пальцем хромого мужичонку, что-то недовольно говорившего и грубо размахивающего руками, и небрежно, как бы делая одолжение, ударил его и пошел дальше.

А потом - вовсе страшное… Трупы женщин и стариков, кое-как засыпанные землей. И везде пепелища, вонючие головешки, странно оголенные печи с длинными трубами. И запах крови. Везде чудился Лисовскому терпкий противный запах крови.

Конечно, он был немножко странен и понимал, что странен. Зачем-то сказал красноармейцам, что он чернорабочий. "Не хочу выделяться". Но все равно выделялся. Можно по-разному выделяться. Даже грубостью. Даже ленью. У него был все же нелегкий характер: и самолюбив, и порою заносчив. Шаги и те злобные, стремительные. А ребята попались хорошие. И Чудаков, и Васька, и другие. Смешно разозлились на него в тот первый вечер. Не заметили, что он был тогда пьян: выпил самогонки у старика крестьянина, чтоб хоть немного забыться. Самые что ни на есть штатские люди. Смирные. Кроме Васьки. Дня за два до смерти он сказал, впрочем, довольно равнодушно: "А знаете, никто никогда не звал меня Васенька, Василка или Васек. А только - Васька. И иногда - Вася". И еще признался, что ни разу в жизни не произносил слово "мама".

В окопе изувеченный бомбежкой солдат ревел и просил, чтобы его пристрелили. А перед самой смертью звал, как ребенок: "Ма-ма! Ма-ма!" Васька не стал бы звать.

Когда Лисовскому поранило пальцы, он плюхнулся на стул, застонал, заматерился. Ребята подумали: трус. А он боялся одного, - что не сможет больше играть. Он не знал, что ранение легкое. Как музыканту без пальцев?

С Чудаковым и его ребятами Лисовский опростился, огрубился, чувствуя в этом даже какое-то удовлетворение и дивясь, как странно быстро при определенных обстоятельствах теряет человек всякий лоск, меняет привычки, становится совсем не таким, каким был. Лисовский вошел в новую роль. И лишь изредка срывался. Как-то завел Васька разговор о музыке. Сказал, что немцы "все на губных гармошках симфонят", а вот баянов у них не видно. А еще хвалятся, что страна богатая, музыкальная. "Баян - это русская гармоника", - отозвался Лисовский. "Гармоника само собой, а то баян". - "Русская ручная хроматическая гармоника, - начал сердиться Лисовский. - Названа по имени легендарного древнерусского певца Бояна. И на губной гармошке нельзя симфонить. Нет такого слова - симфонить". Он вовремя понял, что не туда повело его, и закрыл рот, будто на замок. Это были последние слова Лисовского о музыке.

И вчера и позавчера где-то рядом в кустах без конца насвистывала птица. И сегодня неумолчно насвистывает. Какая примитивнейшая мелодия и какой неприятный металлический голос! Почему у нее такой голос? И почему в лесу так жарко? Душно и жарко, как в печке. В степи не бывает так жарко и душно. Там свежий воздух, и ветер, и солнце над головой. А здесь - кусты. Неподвижные, мертвые кусты. И плешивые стволы сосен. Острые шишки на земле.

Он лежал все под одной и той же березкой. Все реже приходил в сознание. И странное это было сознание - разумные вопросы к самому себе и слова "Пить!", "Душно!" перемежались с бредовыми словами, непонятными, бессмысленными. Ему чудилось, что рядом красноармейцы, что они разговаривают с ним; водил расширенными зрачками широко раскрытых глаз, но это были неосмысленные, механические движения, взгляд оставался мертвенно-тусклым. И опять лежал неподвижно, безмолвно, с восковым лицом. Хотелось пить. Поначалу жажда была терпимой, но потом… Он никогда не думал, что это так мучительно. Как пытка. Он не мог больше без воды: во рту пересохло, язык и губы потрескались, слюна была густой, как сметана, и забивала горло. Откуда бралось столько слюны, если в нем все высохло, кажется, до последней кровинки. Хоть бы немножко воды, хоть бы глоток!

Ему казалось, что он чувствует запах воды и слышит бульканье ручейка. Ручеек где-то близко - может, там вон, в низине. Там должна быть низина, а значит - вода. Ручей или озеро. Какая жара! Какая страшная жара!

Он снова пришел в себя под вечер. Одна-единственная мысль бушевала в его мозгу: пить!.. Надо было пройти или проползти эти сто, двести метров… сколько там. Лисовский попытался встать, но упал и долго лежал, задыхаясь. Снова попытался… Нет, в полный рост не получается, надо согнувшись, держась за стволы березок, или ползти. И он пошел, держась, и полз, выговаривая, а точнее - выстанывая проклятия и самые грубые ругательства.

Как он и предполагал, вскоре начался крутой спуск, Лисовский покатился и ударился о раненое плечо. Боль была столь сильной, что он потерял сознание и очнулся уже в темноте. Он не мог понять, сколько пролежал: может, час, может, два часа, а может, и сутки, - какое это имело значение? Он еще способен чувствовать боль - значит, организм борется. Это была случайная мысль, появившаяся на мгновение и исчезнувшая. Он хотел одного - воды! И думал, что она близко, где-то совсем близко. Под ногами редкие кочки, справа и слева - жидкие кусты. Земля, кусты, сухие кочки и ничего более. Возле кочек бывает вода. Нет, нету! Пахнет прелью, гнилью. Почему так противно пахнет? Какая беспросветная мгла, тягостная мгла.

"Пить!.."

Вдруг сзади грубо и зловеще ухнуло. Лисовский не знал, кто кричит - зверь или птица, он никогда не слыхал такого крика, но даже не вздрогнул, уже не был способен вздрагивать. Шагнул раз, другой и… провалился в трясину, которая стала засасывать его, окутывая гнилью и вонью. Он сразу понял: это конец, но не хотел смириться с нелепой смертью и шарил, шарил, дергал, дергал руками, безуспешно пытаясь за что-нибудь ухватиться. Но возле него были только трясина и воздух. И - тьма.

СОСЕД

© "Советский писатель", 1982.

Еще Цицерон сказал: "Человеку свойственно ошибаться, а глупцу настаивать на своей ошибке" - эта фраза надоедливо лезла в голову Николая Николаевича Варакина и злила. Оба дня - вчера и сегодня - его не покидало крайне тягостное, удрученное настроение. Ему было стыдно. И стыд он чувствовал прежде всего перед самим собой. А перед людьми - что, они поймут это как критику, и только. Но он, сам-то он, знал: это не обычная критика. Да и вообще, критика ли?..

Собственно, что произошло? В тот день… Нет, начнем, пожалуй, не с этого, а с рассказа о болезни.

…Весной на семью Николая Николаевича свалилось несчастье: заболела жена, и не какой-то простой болезнью - врачи признали туберкулез; все лето пролежала она в больнице, осунувшаяся, внезапно - а эта внезапность особенно опасна - утратившая и броскую красоту лица, и по-девичьи легкую подпрыгивающую походку, и свойственную ей прежде шутливость и насмешливость. Шумный, пыльный, дымный, обычный в наше время город был вреден жене, и после долгих раздумий и бесконечных мирных разговоров и споров порешили они переехать в поселок, расположенный в тайге, вдали не только от городов, но и от железных и шоссейных дорог. Поселок походил на сибирскую деревушку - маленькие дома из толстенных бревен, амбарушки, хлева, сараи, баньки, огромные огороды, на улицах свиньи, телята, куры, гуси и своры собак; только на южной окраине - двухэтажные дома с балконами и верандами, клуб с колоннами, магазин с большими по теперешней моде окнами и даже сквер, окруженный деревянной, чуть покосившейся изгородью. Здесь - владения мебельного комбината, довольно крупного. Собственно, из-за комбината и поселок называется поселком.

Квартиру Варакиным дали в доме, стоявшем на самом конце улицы, у речки, за которой начинался сосняк, изрезанный кривыми дорогами, постепенно и незаметно переходивший в бесконечную тайгу, уже безо всяких дорог, с редкими звериными тропами, которые может увидеть только охотник.

В квартире не было привычных городских удобств; летом возле дома стояла грязь непролазная, а зимними ночами наметало такие сугробы - с лопатами не выберешься. Но какой чудесный, целительный воздух! И какая тишина!

Николай Николаевич, с тяжестью на сердце покидавший областной город, в котором прошли почти все годы его жизни, вскоре после приезда в поселок начал успокаиваться; он тешил себя мыслью, что до пенсии каких-то два года, они быстро пролетят, эти два, а для пенсионера лучшего места не сыщешь - прекрасная рыбалка и охота, грибы, ягоды - благодать, одним словом.

Утвердили его в должности начальника отдела труда и зарплаты, - для бывшего областного работника должностишка, прямо скажем, не очень, и оклад здесь не ахти какой. Но сыновья давно выучились и не нуждались в помощи, а расходы самого Николая Николаевича и его жены с годами почему-то все уменьшались и уменьшались, и новой зарплаты им вполне хватит. А должность?.. К чему ему сейчас большая должность?

Добровольный переход на низовую работу казался Варакину делом весьма демократичным. Он представлял себе, как будут ахать его сослуживцы в городе, с какой почтительностью встретят его на комбинате и с каким вниманием начнут прислушиваться к его голосу. Но не увидел ни того, ни другого. Начальник, которому был подчинен Варакин, недоуменно пожал плечами и сказал: "Дело ваше", а другие сослуживцы вели себя так, будто ничего не произошло. На комбинате, куда Варакин в прежние годы наезжал с проверкой, поначалу с некоторым любопытством смотрели на него, но без какой-либо почтительности. А любопытство, как известно, таежные жители проявляют к каждому новичку.

Директор комбината Костяев, старый практик, не имеющий даже среднего образования и, по выражению старожилов, "как черт за волосы державшийся за свою должность", поначалу настороженно отнесся к Варакину - видимо, боясь, не готовится ли ему замена. Но прошел месяц-два, и все стало на свои места: Николай Николаевич уже был для всех обычным работником, отличающимся разве что изысканной одеждой да городским выговором без оканья. Он свыкся с новой обстановкой, хотя это обычно дается нелегко, и у него установились со всеми неплохие, пожалуй, даже дружеские отношения. Не ладилась дружба только с начальником планового отдела Генрихом Иосифовичем Антушевым, молодым инженером, года два назад приехавшим сюда откуда-то из Подмосковья.

Многое в этом Антушеве не нравилось Варакину - и заносчивость, и грубые манеры, и надутые губы, и не в меру длинные - по теперешней моде - с пошлыми завитками на шее, нечесаные, как у неопрятной бабы, волосы, и стремительная репортерская беготня, и странные для этих мест старая польская курточка и красный берет.

Они работали в одной комнате, полутемной, со скрипучими половицами и препротивной дверью, которая всякий раз, когда ее открывали, громко, почти по-человечьи взвизгивала. Их столы стояли рядом. Николай Николаевич выставлял в сторону Антушева свою блестящую лысину, а тот - красный берет, он редко стягивал его с головы. В центре берета было пятно, узкое, продолговатое. Пятно казалось Николаю Николаевичу черным, но однажды, при свете солнца, проникающего вечерами в эту мрачную комнату, он увидел, что пятно темно-синего цвета. Длинные космы и красный берет - весьма оригинально. Иногда Антушев заявлялся в свитере, старом, заштопанном, и выглядел тогда совсем уж по-уличному. Николай Николаевич дивился: как может Антушев так небрежно одеваться? Сам Николай Николаевич всегда следил за одеждой. И в молодости, и теперь. Одевался не то чтобы модно, но опрятно, всегда, даже в жару, на нем дорогой костюм с непременным галстуком.

"Не понимают люди, что, напяливая дурацкие береты, какую попало одежду, они вредят себе, - думал Варакин. - Что прежде всего видит человек, входя в контору? Костюм, лицо работника. Ну и его манеры".

Антушев хлопает дверью, без надобности громко говорит, многословен. И по телефону рассуждает бог знает о чем - о новой пластинке, о цветном телевидении, об академике Королеве. На работу запаздывает, то на три минуты, то на десять. А однажды запоздал даже на полчаса. "Испортился будильник". И говорит об этом так это… спокойненько. Правда, вечерами он подолгу засиживается в конторе. Но порядок есть порядок…

Сам Николай Николаевич никогда в жизни не опаздывал. Ни на минуту. Он зимой и летом просыпается около шести, никакого будильника не надо. И это независимо от того, поздно лег или рано, работал накануне или отдыхал. И только редкие выпивки сбивали его с ритма, он просыпался позже. Он вообще был на удивление точен, пунктуален и не терпел даже малейшей разболтанности.

Неприязнь к Антушеву появилась сразу. С первого дня. Хотя нет. Не с первого… Слегка ошеломленный новой обстановкой, Николай Николаевич много говорил и смеялся, был со всеми ласков и вежлив. Все ему нравились, и, казалось, он тоже всем нравится. Антушева он не выделял из других. И только на третий или четвертый день ясно почувствовал холодную… нет, хуже - ледяную вежливость соседа, за которой люди обычно скрывают неприязнь. Пытаясь разбить этот лед, Николай Николаевич сказал что-то шутливое и услышал в ответ:

- М-да!..

В этом "м-да!" чувствовалась легкая насмешка.

"Хам! - мысленно обругал Варакин Антушева. - И, кажется, самолюбив до крайности".

Настроение у Николая Николаевича испортилось, он стал мрачен и молчалив.

Зазвонил телефон. Антушев сказал:

- Вас!..

Было самое обычное: человек поднял трубку и передал ее соседу. Но как передал: торопливо, небрежно. Так подают нищему. И смотрит куда-то в сторону, не то в окно, стекла которого покрыты ледком, не то в пустой угол кабинета. И потом… Почему телефонный аппарат должен быть на столе Антушева? Ведь телефон общий.

"Ох, эти молодые!.. Кое-кто из них кажется сам себе гением. Убежден в том, что сделает в жизни что-то великое, что-то выдающееся. Конечно, не сделает ни великого, ни выдающегося. Но убежден, что сделает. И ведет себя соответственно. И требует к себе особого отношения, как к будущей знаменитости. Аванс ни за что".

К Варакину пришел начальник цеха. Поговорив о деле, он сказал с наивной простотой исконного провинциала:

- Устаю я все же таки здорово. Только в субботу прихожу в себя. В баньке попарюсь, стопочку, вторую пропущу. Сегодня вот женка на лекцию тянет. Лекция о планете Марс. А мне уже никуда неохота. Да я и не очень о таком люблю…

- Почему же? - возразил Николай Николаевич. - В наше-то время! Сходите, послушайте. Марс - интересная планета, во многом сходная с Землей. Там, как и у нас, есть кислород. И даже какие-то каналы есть. Предполагают, что они построены разумными существами.

- Ну, это вы, наверное, еще в начале века читали, - бойко и весело проговорил Антушев.

Варакин слегка побледнел.

- Почему же в начале века?

- Потому что ваши рассуждения никак не согласуются с данными современной науки. Честное слово, не согласуются.

И он начал бойко рассказывать о Марсе, перечислял какие-то книги, брошюры, статьи, называл десятки фамилий ученых. И все это противно-поучительным тоном.

Лучше бы, пожалуй, не обращать внимания на мальчишку, но Варакин не стерпел и проговорил:

- Да-да, мы чувствуем, что этот вопрос вы хорошо изучили.

- Неужели вы думаете, что я для этого говорил?

Когда посетитель ушел, Варакин сказал Антушеву, что зря он ввязывался в чужой разговор.

- Простите, но ведь вы все, все, ну решительно все перепутали.

"Перепутал". Конечно, хорошо им, молодым: сытое детство, институт, спокойная жизнь; проработал до шести - и за книги, журналы. А у Варакина в детстве одни мыслишки были: где-то пожрать бы и избежать оплеух, которыми охотно награждал его вечно пьяный отец. А потом - страшно длинный и невыносимо скользкий путь до руководящего работника. До знаний. Впрочем, каких знаний? По специальности. Для других знаний у него не было времени: постоянные командировки, бесконечные собрания и заседания (в его молодые годы они продолжались чуть ли не до утра). Дрянная, тесная, неблагоустроенная квартира, в которую он возвращался после работы не раньше десяти - двенадцати часов вечера. А позднее, когда стало полегче и поспокойнее, у Варакина были уже не те силы и не та память. Вечерами тянет в постель, такая слабость появляется, будто пятьдесят верст прошагал. Возможно, здесь, в поселке, он наберется сил и окрепнет.

Назад Дальше