- Как вы решились приехать в этот ад? Какое безумие! Почему вы не размозжили себе голову? Мы все подохнем здесь, как собаки…
Я храбрился, но, когда лег спать и закрыл глаза, мне все мерещились бычьи хлысты и железные обручи. Пожилой человек, лежавший рядом со мной, тихо говорил соседу:
- Одно дело - когда тебя ведут на расстрел или на виселицу. Сам в своих глазах возвышаешься. Но то, что тут турки с нами делают, хуже смерти.
А сосед ответил:
- Пусть на меня хоть тысячу обручей наденут, я все равно убегу. Не могу я больше терпеть.
* * *
Месяц я работал на строительстве железной дороги. Однажды утром батальонный командир спросил:
- Кто из вас умеет выжигать уголь?
Я быстро вскочил, отдал честь и сказал:
- Я хороший мастер по выжиганию угля, эфенди.
- Смотри, сукин сын, живым изжарю, если врешь.
- Если я через десять дней не привезу вам триста ока угля, делайте со мной что хотите. Только разрешите мне самому выбрать себе помощников.
Никогда в жизни я сам не выжигал угля. Только в детстве видел, как это делал угольщик-турок в наших горах. Но если бы офицер спросил в эту минуту: "Кто умеет делать звезды?" - я сказал бы: "Я умею!"
Я взял с собой десять человек, и мы отправились в горы. Мой друг Костас Панагоглу не захотел пойти, боялся, что в горах нас непременно убьют турецкие дезертиры. Из моих односельчан только Христос Голис пошел со мной. Нам выдали продукты на десять дней. На десятый день я нагрузил углем восемь ишаков и отправился в батальон. Я подождал, пока придет сам батальонный командир, и сдал уголь ему лично.
- Лучшего угля в зимнее время никто не сможет добыть, - сказал я. - Дрова сырые…
Командир, в течение многих месяцев не имевший угля, был очень доволен; он приказал выдать нам продуктов еще на десять дней и в двойном размере.
Нелегко было одиннадцати безоружным грекам обособленно жить в диких горах, где бушевали бури, выли волки и шакалы, и каждую минуту ждать нападения турецких дезертиров. Но когда мы вспоминали хлыст унтер-офицера и железные обручи, жизнь в девственных горах казалась прекрасной.
Мы разбили палатку в ущелье, чтобы защититься от ветров и бурь. Устроили хороший очаг. Каждую неделю кто-нибудь из нас спускался с гор, сдавал уголь, получал продукты и возвращался назад. Мы готовы были поверить, что родились угольщиками и ими умрем.
В начале апреля в батальон отправился мой друг Христос Голис. Вернувшись, он сказал мне:
- Плохие вести, Манолис. В батальоне, видно, скоро никого в живых не останется. Напала какая-то дьявольская болезнь, люди сотнями мрут. Есть такие, у которых пальцы на руках и ногах гниют и отваливаются, как насосавшаяся пиявка. Пусть бог меня накажет, если я вру.
Прошло несколько дней, и Христос сам тяжело заболел. У него начался жар, озноб, судороги.
- Черт, подери, плохо мне что-то. Все тело ломит…
Я бросил работу и подошел к нему. Как я ни укрывал его, как ни раздувал огонь в очаге, он все дрожал и стонал. Я забеспокоился. Что с ним такое? Может быть, он заразился этой незнакомой нам болезнью? Что делать, как ему помочь? Чем лечить его? Всю ночь Христос весь горел, метался, бредил. На следующий день я и еще несколько человек тоже почувствовали себя плохо, Я сказал моим друзьям, что надо собирать вещи и отправляться в батальон. Почему я принял такое решение? Разве я не знал, что нас там ожидает? Я вспомнил фильм, который видел в Смирне и который произвел на меня большое впечатление. Когда слоны чувствуют приближение смерти, они идут в ущелье, где до них умирали другие слоны…
* * *
Наша рота была расквартирована в самом ужасном строении, какое когда-либо воздвигнул человек для человека. Это был барак длиной более семидесяти метров и шириной в шесть метров. Стены в бараке были глинобитные, толщиной сантиметров в восемьдесят. Окон вообще не было! Дверей было несколько, но таких маленьких, что человек еле протискивался в них, да и они всегда были закрыты на засов. Барак был покрыт ветками, присыпанными сверху землей. Эта крыша опиралась на столбы из стволов серебристого тополя.
В начале апреля дыхание трех тысяч больных настолько нагрело воздух, что на тополях появились почки, затем вылезли слабые, анемичные побеги! Деревья хотели жить, как и мы… Во всю длину нашей могилы справа и слева тянулись полуметровой ширины земляные насыпи, на них были набросаны тюфяки, набитые соломой, и мешковина. Здесь спали солдаты. Каждого вошедшего в барак сразу начинало тошнить. Тяжело больные оправлялись тут же, рвало их тут же. Зловоние это смешивалось с кислым запахом пота и затхлостью, идущей от гниющих веток крыши. Тысячи и тысячи вшей копошились в одежде, на голове, в бровях, в ушах, впивались в тело, высасывая кровь. Стоны, бред, хрипение, раздававшиеся в темноте, могли свести с ума. Тот, кто был еще в сознании, молил бога избавить его поскорее от этих мучений.
Турки перепугались. Неизвестная болезнь, которая была не чем иным, как сыпным тифом, дошла и до их деревень. Они бросили нас на произвол судьбы. Присылали только могильщиков. Те приносили нам еду и оставляли ее метрах в ста от бараков. Все, кто мог, ползли на животе по зловонной грязи, открывали локтями дверь и вылезали наружу. От свежего воздуха начинала кружиться голова. Широко раскрытыми глазами смотрели люди на котлы, из которых шел пар. Еда была единственным напоминанием о жизни. Те, у кого хватало сил, ползли по снегу, достигали котла с супом, окунали туда свои миски, подносили ко рту, но от этой еды их сразу же начинало рвать.
- Сволочи! Убийцы!
Однажды, когда у меня спал жар, я сумел добраться до соседнего барака, который стоял метрах в ста от нашего, чтобы посмотреть, не лучше ли там. Того, что увидели там мои глаза, я никогда не забуду. Многие люди были при смерти, другие уже окостенели. Между двумя трупами лежал мой друг Костас Панагоглу. Изо рта и носа у него текла кровь, засыхала в глубоких складках, образуя кровавые усы и бороду. На шее и груди кишели вши. Я принес воды и умыл его. Потом погладил по голове. Он приоткрыл глаза. Узнал меня. Губы его задрожали.
- Манолис! Я умираю… - сказал он.
Я не мог больше сдерживаться. Обнял его и заплакал. Не знаю, сколько времени я провел рядом с ним. Таких минут лучше не вспоминать. У меня начали дрожать колени. Мне казалось, что я вот-вот упаду. Надо было возвращаться к себе. Снова поднялся жар, силы оставили меня.
- Держись, Костас, я приду опять, - сказал я, уходя.
Он бросил на меня безнадежный взгляд и не промолвил ни слова. Только с усилием поднял руку и попрощался со мной. Когда я вернулся в свой барак, темень в нем показалась мне еще более густой. Стоны и бред еще страшнее. Я вытянул руки вперед, как слепой, и, чтобы как-то ориентироваться, стал звать Христоса. Добравшись наконец до своего места, я лег, укрылся мешковиной и заплакал. Эх, Манолис, и это ты, тот смельчак, который находил в себе силы бороться в любых условиях и выходить победителем из любого положения! Что-то ты предпримешь сейчас?
Чья-то рука судорожно вцепилась мне в плечо. Я открыл глаза. Около меня на корточках сидел Христос и кричал:
- Манолис, Манолис! Ты что же, не видишь этих негодяев, которые воруют наши орехи и инжир? Прогони их! Беги за ними! Чего ты ждешь?
Он казался вполне здоровым - вот-вот встанет и пойдет. Но вдруг о "упал. Температура у него была очень высокая. Я намочил тряпку, положил ему на лоб и стал его успокаивать:
- Ложись, Христос, поспи. Не бойся, я рядом с тобой.
Я пододвинулся к нему, чтобы он почувствовал мою близость. Он прижал свои леденеющие ноги к моим, вздрогнул несколько раз и умер! Я хотел позвать на помощь. Несколько раз открывал и закрывал рот, но голоса не было! Хотел подняться, но вскоре я провалился в небытие, будто меня опоили наркотиком.
В лихорадочном сне передо мной явились двое стариков. На цыпочках, держась за руки, они приближались ко мне. Сначала я не мог понять, кто это, они виделись мне в каком-то тумане. Но затем я узнал их. Это были отец и мать Христоса Голиса.
- Тс-с! - они приложили пальцы к губам. - Не шуми, разбудишь нашего мальчика.
Тут я проснулся, сел. Вспомнил, что Христос умер. Я сидел, раскачиваясь, словно плакальщица, и растирал затекшие ноги. Через щель в двери пробивался свет. Значит, солнце уже взошло. Я смотрел на полоску света, в которой, словно микроскопические шары, крутилась пыль. Голис умер! Умер! Умер! Я снова и снова всматривался в его лицо, продолжая раскачиваться. Не знаю почему, я вдруг вспомнил тетушку Стиляни, которая одевала мертвецов в саваны; она вечно ходила беременной от своего мужа-гуляки и никогда не могла досыта накормить своих детей. Когда у моей матери умирали дети, тетушка Стиляни приходила одеть их, смотрела на них с завистью и говорила:
- О! Какой красивый покойничек! Был бы это мой!
Мертвый Христос был страшен, и все-таки я с нетерпением ждал своей очереди навсегда закрыть глаза, чтобы избавиться от мучений. Я провел рукой по лбу, глазам, губам Христоса. Может быть, я ошибся? Может, он еще жив? Может, у меня бред и потому я вижу вокруг мертвецов? Но нет, Христос действительно был мертв, он умер вчера вечером. Словно предчувствуя конец, он попросил меня: "Расскажи мне что-нибудь, Манолис, развей мои грустные мысли". И я стал рассказывать. "Помнишь Эльвиру? Мы слушали ее в Смирне. Какой задушевный голос у нее, правда? Если бы она спела сейчас, мы бы, пожалуй, ожили! Молчишь? Я знаю, какое пламя сжигает тебя. Сохрани этот огонь, он тебе пригодится. Ты говори, как я: "Буду жить, мерзавцы! Я буду жить, вы меня не убьете!"
Глаза Христоса были закрыты, но он улыбался! Я был уверен, что он улыбался, потому, что он раза два-три похлопал меня по руке, словно говорил: "Расскажи еще что-нибудь, расскажи…"
Я понял, что ему легче, когда я говорю, и продолжал рассказывать. Нечего скрывать, я сам нуждался в ободрении.
"Когда мы вернемся в деревню, Христакис, я помогу тебе достроить дом. Я принесу тебе самые лучшие цветы из нашего сада, и ты разобьешь красивый цветник. Женщины очень любят цветы. Ты старший сын в семье, а твой отец не бедняк и не скряга. Он устроит тебе богатую свадьбу. Козмас всех оповестит. Даже русалки из наших озер придут на твою свадьбу… И плотник Янгос придет, поможет сбить временные столы человек на сто. Только не из серебристых тополей. Нет, не из серебристых тополей! Видишь, они стоят в ряд, как гробы, хоть на них и появились молодые побеги, склонившиеся над нами, словно злой рок… Из ореха, что растет у нас в горах, делают красивые кровати. И ты сделай свое супружеское ложе из ореха. Моя мать рожала семнадцать раз и раньше времени состарилась, увяла. Мы будем добрее к нашим женам, будем беречь их как зеницу ока. И детей наших будем любить. Ох, как будем любить! Представь себе, что мы в первый раз посылаем их в школу! "А-а… Бэ-э… Бэ-э…" Поедем в Смирну, купим им сумки и грифели, чтобы все у них было. А в праздник Нового года будем покупать им заводные игрушки. Я однажды в лавке Сулариса видел игрушечный поезд. О, что за поезд! Душу отдашь! Нажал кнопку - и он мчится по рельсам. "Чуф-чуф, чуф-чуф…" Не горюй, скоро и здесь, по дороге, которую мы строим, помчатся настоящие поезда. И людям, которые будут ездить по ней, даже в голову не придет, что эта дорога устлана костями греков".
Я устал… А может, разволновался. Глаза Христоса Голиса были широко раскрыты, словно он старался увидеть то, о чем я рассказывал. Потом я услышал его слабый голос: "Только бы пожить… жить…" Я не в силах был больше сидеть с ним. Я встал и, согнувшись, держась за стену и стволы тополей, выбрался из барака. Я думал, что свет и свежий воздух исцелят меня. Но как только я оказался на дворе, мне стало хуже. Солнце казалось мне безразличным, холодным. Оно приходило и уходило только для того, чтобы на календаре отмечались дни и месяцы, которые для нас были как "ожерелья" на шеях беглецов. Мне хотелось близости друга, хотелось утешения, хотелось перемолвиться с кем-то словом, чтобы убедиться, что я не сошел с ума. Я пошел в барак к Костасу. Хоть бы он поправился! А если он умер? Что тут удивительного? Сколько человек здесь уже закрыли глаза, чтобы никогда больше не открыть их!
Костас лежал с широко раскрытыми остекленевшими глазами. Страшные, полные гнева глаза! Никогда еще я не видел у мертвецов таких страшных глаз. Казалось, что смерть застигла его в момент, когда он проклинал своего злейшего врага. Я торопливо закрыл ему глаза и рот, чтобы в загробном мире другие мертвецы не испугались этого страшного лица. Мои расслабленные нервы напряглись от ненависти, неудержимой ненависти, которая вдруг придала мне бодрости и поставила на ноги. Я выскочил из барака и вдруг ощутил в себе силу, способную, как мне казалось, уничтожить всю турецкую армию. Мне хотелось бежать, бежать, не останавливаясь, перешагивать через горы и ущелья, переплывать реки, бежать навстречу буре, чтоб свежий ветер хлестал мне в лицо, охлаждал разгоряченную грудь.
* * *
В начале мая к нам приехал главный врач турецкой армии. Его звали Шюкрю-эфенди. Если он жив, пусть долгими будут его дни. Его приезд был для нас словно явление Христа. Он спас нас. Военный мундир и война не смогли вытравить человечности из этого мужественного сердца. Увидев нас, он пришел в ужас. Он тут же распорядился перевести тяжелобольных в госпиталь, открыть окна, сжечь завшивевшую одежду и соломенные тюфяки, продезинфицировать и побелить помещение. Появились одеяла, белье, дезинфекционная камера. Обязательным стали стрижка и баня. Появились лекарства, молоко, улучшилось питание. Тем, кто выкарабкался из болезни, как я, он давал четырехмесячный отпуск для поправки. На что только не способна людская доброта! И если из трех тысяч обреченных семьсот человек все-таки остались в живых, обязаны они этим Шюкрю-эфенди.
Он взял меня к себе, чтобы я помог ему писать увольнительные больным. Когда подошла и моя очередь получить отпуск, я разволновался.
- Никогда не забуду, что вы для нас сделали, - сказал я торжественно.
- Я сделал это не из личного расположения к тебе и твоим соотечественникам. Я сделал это для своей родины. Во что превратится нация, если мы будем учить наших граждан и солдат жить, как звери?
- Война сбивает людей с праведного пути, - робко сказал я, не зная как он отнесется к моим словам.
Он взглянул на меня из-под очков чистыми голубыми глазами.
- Твоя молодость и страдания, которые ты перенес, не помешали тебе правильно понять жизнь. Война открывает страшные бездны в душах людей и целых народов. В наших древних мифах рассказывается о Цирцее, которая прикосновением жезла превращала людей в свиней. Вот и война как этот жезл… Ну, поезжай теперь к матери, пусть она откормит тебя как следует, поставит на ноги.
Мне казалось, что я вновь обрел душу. Ноги мои окрепли, в сердце вновь ожила надежда. Но когда поезд тронулся, меня охватили страшные воспоминания. Сколько дорогих сердцу друзей и односельчан осталось навсегда в этой земле. Что я скажу их матерям, когда они со страхом обратят ко мне взгляд? Имею ли я право скрыть от них правду?
VII
Я и не заметил, как пролетели четыре месяца моего отпуска. Радость быстролетна, как ветер, человек никогда не успевает насладиться ею. Первый месяц я провел в постели. Я вставал, пробовал работать, но тут же ложился опять. Мать с тревогой смотрела на меня.
- Когда же ты поправишься, сынок? Когда ты вернешься к жизни?
Я часто наблюдал, как она, стараясь не шуметь, хлопотала по дому. И удивлялся, как в этой иссохшей узкой груди могло вмещаться такое огромное сердце! Она таяла как свеча. Когда они с сестрой уходили в поле, оставляя меня одного, я принимался рассматривать мебель, кружева, пальмы и цветы, которыми так гордилась мать. На стене висел портрет отца. Его строгий взгляд, лихо закрученные усы, отвисшая губы и квадратный раздвоенный подбородок делали его лицо на портрете еще более жестким, чем в жизни. Рядом с его портретом висел портрет матери. Хрупкая, добрая. Фотограф сам повесил ее портрет после смерти отца, потому что отец никогда не снимался с ней вместе. В углу комнаты стояла божница из орехового дерева, где хранились их свадебные венки, веточки лавра и сухого базилика, бронзовая курильница и несколько серебрянных монет - приношения во время болезни отца и бегства Михалиса в Грецию. Сколько воспоминаний навевали эти вещи!
Немного окрепнув, я сразу же взялся за работу. Крестьянин не знает, что значит отдых. У меня к тому же все братья были мобилизованы. Пропадут все наши прежние труды! Что могут сделать одни женщины? Деревья, необрезанные и неполитые, давали совсем мало плодов, да и те еще зелеными съедали дети и птицы. Прозванный "святым" дядюшка Стилянос и его семья съели пшеницу, которую моя мать дала ему, чтобы он засеял наше поле. Земля заросла крапивой и чертополохом.
Не давали покоя крестьянам турецкие дезертиры. Из-за куска хлеба, какой-нибудь ветхой одежды, обручального кольца, золотой коронки они могли убить человека. Крестьяне, отправляясь утром из дома в поле или в сады, крестились и молили всех святых помочь им вернуться вечером домой живыми.
Был убит наш сосед Андонис. Утром я видел в окно, как он прощался с женой и она уговаривала его остаться дома.
- Не ходи ты, ради бога, в сад, Андонис! - упрашивала она.
- Ты, жена, как дитя малое! Если будем сидеть сложа руки, так весь урожай инжира пропадет.
- Ну и пусть сто раз урожай пропадет, чем тебя не станет! Переждать надо это злое время. Пока лучше продай золотые монеты, которые ты мне дарил.
- Ах, милая Элени, много ли за золотые монеты получишь? А это злое время не один день продлится. Годы пройдут. Может, у тебя увесистый кошелек припрятан или ты ростовщичеством занимаешься, только я этого не знаю. Как мы ребят прокормим?
Андонис Манджарис был уверен, что никогда турки его не тронут. Сколько их ночевало в его доме, не один ел и пил за его столом!
Тут подошел его друг Николас Айдинлис, и они ушли вдвоем. На повороте Андонис обернулся и весело крикнул жене:
- Не бойся, Элени, вечером я вернусь и принесу тебе лаванды для белья.
Вечером Андониса Манджариса привезли с перерезанным горлом. Говорили, что турки оставили его труп для погребения из особого уважения к нему, а Николаса Айдинлиса они сожгли заживо и пепел развеяли по ветру!
Так текла жизнь в деревне. И все-таки мне после рабочего батальона эта жизнь казалась прекрасной! Я искал пути продлить отпуск. Я предпочитал судьбу Андониса Манджариса возвращению в рабочий батальон. Старый друг нашей семьи обнадежил меня. Он обещал поговорить со своим знакомым врачом-греком, служившим в турецкой армии, через руки которого проходили все документы солдат-отпускников, и попросить его продлить мне отпуск.
- Можешь быть уверен, что три месяца тебе обеспечены… Доктор никогда мне не отказывал…