Девушка несмело отняла ладони от лица, с минуту смотрела в печальные глаза еще совсем молодого офицера. Ее большие глаза озарились, засияли теплым и благодарным светом, который брызнул внезапно вместо готовых пролиться слез. Она села на краю постели, опустила на коврик босые ноги. Бледность стекла с ее лица, она улыбнулась слабой, вымученной улыбкой.
- Это правда?
- Не обижу. Успокойтесь.
Она снова улыбнулась благодарно и заговорила быстро-быстро, с придыханием, переходя на шепот, ласковый, доверительный, и не переставала смотреть Сергею в глаза:
- Меня, господин американский офицер, зовут Ирмой. Я служу горничной у фрау Ильзы. Фрау - злая, желчная дама. Фрау часто била меня за всякий пустяк. Два часа назад они сели в машину и уехали неизвестно куда. Меня оставили следить за домом и имуществом.
- Кто они? - перебил ее лейтенант.
- Фрау Ильза и ее муж, редактор и издатель местной газеты, Отто. Фрау обещала хорошо заплатить мне, если я сберегу имущество и дом...
Слушая торопливый рассказ Ирмы, лейтенант мрачнел. Перед глазами всплывали страшные картины недавнего прошлого, перед глазами стояла Богуслава. Девушка заметила это и замолчала, тревожно и выжидающе бросая на офицера быстрые взгляды.
- У вас есть комната? - спросил после неловкого молчания Бакукин.
Ирма опять заторопилась:
- Да, у меня на чердаке есть небольшая комнатка, и если господин офицер не возражает, то я уйду к себе и не буду больше беспокоить господина своим присутствием. Господин офицер устал и должен отдохнуть, а я каждый вечер перед сном буду молиться за него и просить деву Марию уберечь его в этой страшной войне, я буду просить ему счастья, добра и радости...
С этими словами Ирма встала, сконфуженно одернула платьице, отыскала туфельки и, изящно сделав реверанс, ушла, высокая, стройная, красивая, чем-то немного напоминающая Богуславу.
Бакукин спустился вниз. Его ребята спать не думали. Они сидели в просторной столовой вокруг длинного стола и, обнявшись, пели громкими гортанными голосами печальную негритянскую песню. На столе было тесно от бутылок и банок.
- Ребята, в доме есть девушка-служанка.
- О’кей! - в один голос выкрикнули они и заулыбались широкими белозубыми улыбками. - Немецкая девушка господину офицеру.
- Нет, ребята, ни один из нас не обидит ее.
- О’кей!
- Ничего, кроме вина и пищи, не брать!
- О’кей!
- Если что-нибудь пропадет - бедную девушку накажут.
- О’кей!
- И пора спать!
- О’кей!
Десяток стаканов с вином потянулись к командиру роты, но он остановил протянутые к нему руки и, шутливо погрозив пальцем, пошел наверх. Он всей душой полюбил этих славных и сильных ребят. Он воюет с ними почти полгода и знает каждого. Все они большие наивные дети. В дверях он остановился и еще раз повторил:
- Спать!
- О’кей, господин лейтенант!
Но почти всю ночь раздавались то протяжные и печальные, то быстрые и веселые негритянские песни, звенел веселый девичий смех, заглушаемый раскатистым солдатским хохотом. Особняк редактора и издателя фашистской газеты не хотел погружаться в сон.
Глава вторая
Лейтенант Сергей Бакукин лежал в мягкой редакторской постели с открытыми глазами, без раздражения прислушиваясь к шуму внизу, а когда шум утихал, слышно было, как под окнами ходит, похрустывая гравием, часовой да монотонно убаюкивающе тикают большие стенные часы в зале. Но сон не приходил...
...Их было двенадцать гефтлингов: десять немцев, чех Влацек, и он, русский Сергей Бакукин, которого все в команде звали ласково и уважительно Иван с ударением на "и". Жили они на окраине сортировочной станции Дортмунд-Эвинг в обгоревшем железном вагоне под охраной шести эсэсовцев и числились за концлагерем Бухенвальд. Ежедневно с утра до вечера они были заняты тем, что ходили по развалинам огромного Дортмунда, откапывали и извлекали из ям невзорвавшиеся авиабомбы. Жили они куда спокойнее, чем в концлагере: ни аппеля, ни карцера, ни крематория. Даже это жутковатое слово звучало для них не так мрачно: споткнешься о смерть - все равно в крематории сжигать будет нечего.
Так и жили. Ежедневная игра в кошки-мышки со смертью поубавила спеси и у охранников, ведь смерть - она уравнивает всех. Охранники к ним относились почти по-человечески, разве только однорукий верзила Отто попробует на чьем-нибудь затылке прочность своего нового желтого протеза - так это уже мелочи.
В то утро их подняли рано. Город всю ночь бомбили американские "воздушные крепости", и работы заключенным предстояло много. После голодного арестантского завтрака все молча строились и экономным шагом, ритмично выстукивая деревянными колодками, уходили в город.
Прокопченный, мрачный, он в это светлое утро дымился и стонал. Бледное, отороченное по сторонам хилыми пушистыми облачками небо казалось больным и перепуганным; узкие улочки были сплошь завалены рухнувшими громадами домов. На уцелевших участках бульвара зеленые пучки травы были влажными от обильной росы и глянцевито лоснились, словно земля плакала. Шагающий рядом однорукий Отто мрачнел, на желтых скулах тяжело перекатывались тугие желваки.
В конце Кайзерплац, на месте чугунного памятника кайзеру, чернел вздыбленный обгоревший вагон трамвая. Уцелевшее колесо все еще крутилось высоко в воздухе, жалобно поскрипывая. По окружности площади, словно свечи в изголовье у покойника, горели платаны. Обильные потоки солнечного света тщетно пытались развеселить изуродованный город - он шипел и дымился, как брошенная в воду головня. После ночного грохота и произвола огня шелковисто-теплые солнечные нити и окутавшая город тишина казались неестественными и лишними. Да и была это не тишина, а кладбищенское безмолвие, роковое и жуткое. И аляповатое изображение хмурого, настороженного типа с прижатым к губам указательным пальцем, призывающего с обломка стены к бдительности и молчанию, вызывало ядовитую усмешку даже на губах мрачного Отто.
Миновав Кайзерплац, заключенные вышли на тихую, уютную Гартенштрассе. Отто впервые за все это утро кисло улыбнулся. В распадке между двух конусообразных нагромождений битого камня и скрученной в спираль арматуры целехонек и невредим стоял грязно-серый двухэтажный особнячок с приземистыми колоннами и парадным входом - веселое заведение фрау Пругель. За особнячком, тоже цел и невредим, простирался большой зеленый сад, огороженный металлической решеткой. В саду, прогибая ветви, висели крупные алобокие яблоки.
- Юбками, что ли, укрываются суки от бомб? - зло выругался Отто. - Притон-то, как цветущий оазис в мертвой пустыне, ни одной царапинки...
Над колоннами, в окне второго этажа, закинув нога на ногу, на подоконнике сидела Крошка Дитте. Пышные пепельно-русые волосы были рассыпаны по голым плечам, сдобная грудь полуоголена, полы цветного японского халатика полураспахнуты и глубоко оголяют красивые ноги. Бакукин каждое утро видит ее сидящей на подоконнике, словно она специально поджидает "рябчиков" (так зовут заключенных, одетых в полосатую форму). И каждое утро она заговаривает первая.
- Эй, однорукая обезьяна, - картинно дымя сигаретой, обращается Крошка Дитте к Отто, - и куда ты каждое утро тащишь этих милых ребят?
- Заткнись, сука! - зло огрызается Отто и грозит автоматом. - Всыплю в откормленный зад.
- Оставь мне на часок "рябчика", ну хоть вон того, беленького, я б его приласкала, бедняжку...
- Я вот приласкаю, - наставляет Отто автомат.
- Ха-ха-ха... чем испугал. Уж не убьешь ли ты меня? Осел, я ведь деньги стою, и немалые. Где они у тебя? А смерти я не боюсь. Я давно умерла...
Изумрудно-золотистые глаза Дитте влажно отсвечивают блеском молодого каштана, на тонких подкрашенных губах блуждает презрительная улыбка.
- Дурак, подарил бы "рябчика", коньячком угостила бы, ты же его и в глаза не видишь, и какой у него запах приятный - не знаешь...
Все тянутся глазами к ней и невольно замедляют шаг. Есть в Крошке Дитте что-то страстное, нежное, давно забытое. Она показывает красивые белые зубы и хохочет:
- Подари беленького, обезьяна однолапая...
- Заткнись, говорю, а не то...
- Не пугай! Крошка Дитте всю ночь просидела на подоконнике, страхом вашим наслаждалась. То ты бойся, смерть-то ищет тебя и найдет, найдет.
Все с радостью слушают Крошку Дитте. Это замечает Отто, злится еще сильнее. Он начинает энергично размахивать желтым протезом, тычет стволом автомата в бока, кричит, разбрызгивая слюну:
- Марш, марш! Уснули?
Все ускоряют шаг, и особнячок фрау Пругель с сидящей в окне пышнокудрой Дитте скрывается за поворотом. Но в ушах еще долго звенит ее насмешливый голос, и Бакукин думает о ней; кто она такая, бесстыдная и дерзкая?
- Сущая ведьма, - сплевывает Кригер, показывая гнилые зубы. - А девка видная.
- Красивая тварь, - бурчит Отто.
Удушливо пахнуло дымом, горячо обдало огнем, дорогу преградили пожарные машины и кареты скорой помощи. Слева и справа в кромешном аду пылающих развалин молча и остервенело работали пожарные и спасательные команды. Какие-то юркие человечки вытаскивали из развалин обгоревшие трупы, складывали их рядком и снова ныряли в огонь и дым. Трупов было много. Израненный город стонал.
"Пока вы еще ведете счет жертвам, - подумал про себя Бакукин, - скоро не сможете сделать и этого, для вас война только начинается..."
Его размышления прервала команда Кригера:
- Стой! Садись!
Все сели около оставленного саперами знака опасной зоны. Совсем рядом вокруг огромной воронки сидели и ходили погорельцы. Они с первобытным ужасом посматривали на дно ямы, где с шипением и свистом прорывалась грунтовая вода, постепенно заполняя воронку. Вокруг ямы возвышались хаотические нагромождения щебня, обгоревших балок, обломков мебели и утвари. Бакукин понимал отчаяние этих людей: тут, на дне воронки, были похоронены их уютные спальни, их сверкающие кафелем кухни, натертые до зеркального блеска полы столовых, их прошлое, настоящее и будущее. Все, все тут, в этой жуткой яме, наполняемой мутно-рыжей пенящейся водой. За одну ночь они потеряли то, чем жили, что накапливали и созидали годами, из поколения в поколение, - все в яме. А они по какому-то странному недоразумению уцелели, и вот сидят и ходят, как тени. Смертельная тоска до краев заплеснула их онемевшие души, ледяным ужасом переполнила глаза.
Бакукин вспомнил испепеленные, стертые с лица земли белорусские, смоленские хуторки и деревни того страшного незабываемого сорок первого года и подумал: вот оно, возмездие...
По скользкому краю воронки заметалась женщина. Светло-желтые волосы рассыпались по плечам и плоской груди. Она то в недоумении разводит руками, то наклоняется и шарит в щебне и пепле.
И вдруг ее безумные глаза останавливаются на Бакукине. Колючий стеклянный взгляд пронизывает его насквозь. Не успел он и глазом моргнуть, как она кинулась на него, цепкие длинные пальцы стиснули горло, искаженный злобой рот приблизился к лицу, и Сергей почувствовал на нем хлопья холодной липкой пены.
- Где мои крошки? Где? Где? Где?
Задыхаясь, он двумя кулаками с силой толкнул ее.
Пальцы на горле разжались. Женщина с визгом упала. Сильный удар тряхнул Бакукина, воронка поплыла в небо, перевернулась и накрыла тяжелой пустотой. Очнувшись, он увидел перед глазами бледное лицо Влацека. Его тихий шепот окончательно привел Бакукина в чувство:
- Зачем ты так? Забьют теперь, замучают...
Голова была свинцовой. Острая боль пронизывала череп. Видимо, Отто пробовал на этот раз не прочность своего нового протеза, а прочность приклада.
- Руссише швайне! - ругался Отто. - Ударить немецкую женщину! Это тебе не пройдет...
Женщина с минуту лежала неподвижно, потом снова сорвалась, дико завыла, судорожно загребая руками известковую пыль. Все бросались к ней. Измученную, обессилевшую, ее подняли с земли, с трудом влили в рот воды, стерли с лица сажу и пыль. Мало-помалу она успокоилась и притихла, только время от времени бросала на Бакукина взгляды. Лейтенанта трясла дрожь. Ему тоже хотелось кричать от боли и обиды за этих людей, от острой жалости к ним, так жестоко обманутым и наказанным. Ему хотелось подойти к этой раздавленной горем женщине, сказать ей что-то доброе, погладить ее свалявшиеся волосы, чем-то утешить ее в страшной беде. Но он не мог этого сделать, как другие, как все окружающие, - он был для них чужой, он был врагом.
- Я, гут, арбайтен! - приказал Кригер. - А зи аллес вег, аллес шнеллер!
Люди молча поднялись и побрели, загребая негнувшимися ногами известковую пыль. Двенадцать смертников-заключенных начали вгрызаться лопатами в крошкую и твердую глину. Скоро показался хвост бомбы, измятый ударом. Эсэсовцы нырнули в щель. Копать всем было тесно, и команда разделилась на две партии: шестеро копало, шестеро сидели наверху. Бомба была тучной. Сытые бока ее тускло и зловеще отсвечивали.
- Туша увесистая, - очищая на боках прилипшую глину, погладил бомбу Карл, - много смертей притаилось. Отто, взгляните на игрушку, гладкая.
- Давай, давай, копайте, - огрызнулся Отто, бледнея.
- Это я для отвода глаз, - заговорил Карл тихо. - Вот что, товарищи. Иван должен бежать и немедленно. Более удачного случая до вечера может и не быть. В вагон ему возвращаться нельзя, сами понимаете, прикончат ночью. Слышали, как грозил Отто?
Все переглянулись. Бакукин ждал, что же скажут товарищи.
- Что молчите? Отдадим товарища на пытки, на смерть? Отвечать, конечно, доведется. Мне - первому. Я - старший. Возьму все на себя. Скажу, не усмотрел, наказывайте. Я уже пожил на земле, а Иван молодой. Подставлю под петлю свою шею.
- Всех сгоряча постреляют, когда обнаружат...
- Не постреляют - кто бомбы откапывать будет? Да и отвечать им за нас перед комендантом. А они - трусы. Ну?
Все угрюмо кивнули.
- Теперь слушай ты, Иван. Как будем меняться, мы тебя загородим спинами. В воронке быстро перелезай на другую сторону и - в развалины. Развалинами уходи дальше, где подвалами, где канализацией, смотри там сам, тебе будет виднее. Не отдыхай. Уходи дальше. Путай следы. По воде пройди где-нибудь. Одежду смени как можно быстрее, вплоть до того, что... ну, сам понимаешь. В этой, полосатой, ты мишень. Стрелять будет кому по мишени. Готовься!
Бакукин обвел товарищей глазами. В горле застрял сухой комок. Карл уже командовал громко, так, чтобы слышали эсэсовцы:
- Смена! Вылезайте! Осторожно, подальше от нее, матушки!
Шесть человек присели на корточки, готовясь прыгать в яму, из которой один за другим вылезали испачканные глиной товарищи, вылезали медленно, кряхтя и откашливаясь. Бакукин в это время уже переполз воронку и скрылся в хаотическом нагромождении битого кирпича, балок, лестниц, стропил и черт знает чего. Над головой медленно плыли зыбкие облака, и солнце щедро поливало землю ласковым теплом, и какая-то глупая пичуга захлебывалась от восторга на обгорелой ветке.
Над развалинами покоилась мертвая тишина. Время от времени по гребням пробегал жидкий ветерок. Удушливо пахло приторно-сладким, тошнотворным трупным запахом. Тщетно искал он какую-нибудь щель или яму, или лазейку внутрь развалин. Так шел он долго, тревожно посматривая на солнце, распластавшись ящерицей, карабкался на вершины, сползал и скатывался вниз, поднимая тучи пепла, блудил распадками. Над ним неподвижно висело все то же жидкое, бесцветное небо, бледное от зноя, который палил все нестерпимей.
Временами Бакукину казалось, что не будет ни конца, ни края этим развалинам, жарище, удушливой пыли и преследующему повсюду запаху смерти. С большим трудом взобравшись на высокий холм, бывший недавно, по-видимому, домом, он увидел внизу, совсем близко, большой ансамбль целых домов, неизуродованный бульвар с правильными рядами платанов, застывший посредине улицы трамвай, еще дальше копошились темные фигурки людей, и услышал первые живые звуки.
Идти туда было опасно. Он свернул влево, снова наткнулся на уцелевший квартал и свернул вправо, потом совсем запутался и шел наугад.
Вспомнилась Сергею Бакукину вычитанная когда-то давно и застрявшая в памяти, как занозинка, мысль о том, что ничего и никогда не было для человека невыносимее, чем абсолютная свобода. Он кисло улыбнулся этой мысли: "Нет, не прав философ, лучше час пожить на свободе, умереть свободным, чем влачить ярмо раба. Даже самая страшная свобода - быть одному, в неизвестности, на грани гибели - лучше любой неволи..." Эти мысли приободрили Сергея, он глотнул тягучую голодную слюну и стал карабкаться на новое нагромождение руин. "Мне бы только выбраться из этого хаоса, из этих развалин, выйти из этого проклятого города, а там я, можно сказать, на свободе. Доберусь до леса... Только бы добраться... Лес мне спаситель. Лесом можно уйти на край света, да и пища сейчас какая-нибудь найдется: ягодка, грибочек, травка съедобная..."
Поднявшись на вершину развалин и осторожно выглянув из-за гребня битого кирпича, он снова увидел там, внизу, уцелевший квартал города. Там опять были люди. Он спустился вниз и пополз в противоположную сторону.
Ночь навалилась внезапно, без заката и сумерек. Солнце, утомленное за долгий жаркий день, повисело недолго в разноцветном дыму за дальними трубами и растаяло. На черном, как весенняя земля, перепаханном дальними созвездиями небе тускло засветились низкие трепетные звезды. Крепко настоянный на гари воздух висел тяжело и неподвижно. Нельзя было отдыхать, и есть нечего. Вспомнил слова Карла: "Уходи дальше".
В конце короткой июльской ночи, когда черное небо начало буреть, а звезды меркнуть, карабкаясь по руинам, он неожиданно наткнулся на узкую щель и проник в подвал разрушенного дома. В нос ударило гнильем и сыростью. Долго обшаривал он, словно слепец, натыкаясь на какие-то трубы, перегородки и ящики, все закоулки подземелья, но и тут, кроме зловония и крысиного писка, ничего не было. В одном из отсеков он обнаружил ворох деревянных стружек, сырых и слипшихся. Кисло запахло вином.
- Не помешал бы глоток вина, - выхрипнул и вытянулся на стружках.
Но вина не было. Были только пустые бутыли, обмотанные этими пахнущими вином стружками.
- До меня все выпито, - сплюнул он.
Сон уже расслаблял, сковывал сознание, как вдруг в голову пришла отчаянная мысль: позвать на помощь Крошку Дитте? Сначала мысль показалась дикой, но вот он начал анализировать все ее безумно-смелые слова, обращенные к эсэсовцам, ее перебранку с Отто, ее независимую и гордую позу. Вспомнил ее глаза. Была в них какая-то дерзкая, непонятная, подкупающая и неотразимая сила. Риск, безусловно, большой, но где его нет, риска?