- Крошка Дитте, Крошка Дитте, - шептал он. - Ты должна помочь русскому лейтенанту Сергею Бакукину. Ему ведь немного надо: сменить одежду, чуть-чуть утолить голод, остричь волосы, чтобы не было "гитлерштрассе", вот и все. Ты можешь это сделать. Ты - немка. Ну и что ж? А Курт, а Ганс, а Вилли? Они тоже немцы. Где-то лежат сейчас на нарах в обгорелом железном вагоне и думают о нем, русском парне Иване, перешептываются: а где он, а что с ним? Они, Крошка Дитте, немцы, спасли меня от верной смерти, от издевательств. А ты?
Мысли начали расплываться, путаться, и скоро оборвались. Спал Бакукин, по-видимому, долго. Когда он покидал это неуютное пристанище, небо было снова черным, а низкие тусклые звезды мигали и покачивались, словно ракеты на парашютиках. Бакукин понял, что проспал весь день. Теперь он уже не шел, а брел, пошатываясь. Кружилась голова. Сосущая пустота под ложечкой набухала. Часто тошнило. Куда брели, поминутно спотыкаясь, его ноги, он уже не знал. Но какая-то неведомая сила тянула его к серому особнячку с колоннами. У него было такое чувство, что он обязательно погибнет, если не найдет особняк, и только там его спасение. Самостоятельно ему никогда не выйти из этого лабиринта развалин, он просто подохнет от голода и жажды. Но сколько он ни бродил, выбиваясь из сил, Гартенштрассе не было и в помине, ни одного знакомого предмета, ни одного ориентира.
Он уже отчаялся найти знакомую улицу в бесконечном нагромождении руин, как неожиданно к концу ночи услышал совсем рядом тоскующе-печальные вздохи скрипки, прерываемые пьяными голосами. Он двинулся осторожно на звуки и скоро вышел к слабо освещенному изнутри особнячку с колоннами.
- Крошка Дитте, Крошка Дитте, - шептал Бакукин, - я нашел тебя...
Сердце отчаянно колотилось. Он скрючился под стволом обгоревшего платана и стал наблюдать. Особнячок с колоннами не спал. Кое-где в щели маскировки просачивался жидкий свет. Слышались невнятные голоса. Взлетала нестройно и падала песня.
Бакукин несколько раз слышал эту бравурную солдатскую песенку. Окно на втором этаже, где всегда сидела Крошка Дитте, было черным. Всплыла луна, круглая, мясистолицая, озираясь, поплыла над руинами. "Странно, - подумал Бакукин, - вчера луны не было, сегодня - луна". Потом догадался, что вчера до восхода луны он был уже в подвале, потому и не видел ее. Значит, скоро утро.
Из парадного шумно вывалились шестеро мужчин, судя по всему, офицеры, и, пошатываясь, насвистывая "Донью Клару", заковыляли серединой узкой улицы. Скрипка умолкла. Голосов стало меньше. Скоро все утихло. Особняк окунулся в поздний хмельной сон.
На востоке начало сереть. Мягкий ветерок, резвясь, проскакал по улице. Предутренняя теплота сладко, вымученно дремала. В окне на втором этаже показался смутный силуэт. Оно распахнулось. На подоконник села женщина, закурила. Огонь зажигалки осветил на мгновение лицо.
- Крошка Дитте! - чуть слышно прошептал Бакукин и, боясь спугнуть ее, тихо вышел из укрытия.
Постояв немного и оглядевшись вокруг, медленно пошел через улицу к колоннам. Она услышала шаги, вздрогнула пугливо, спросила быстро:
- Кто это?
- Крошка Дитте, не бойтесь. Это я, "рябчик".
- Какой еще рябчик?
- Ну тот, беленький, что проходит по утрам под конвоем однорукой обезьяны. Помните, беленький "рябчик" и однорукая обезьяна, с которой вы всегда ругаетесь.
- Постойте, постойте, ах, да, да... Однорукая обезьяна и беленький "рябчик"...
Она соскользнула с подоконника. Окно закрылось, брызнув лунным сиянием. Бакукин перевел взгляд на низкую, повисшую над домом луну.
Скрипнула парадная дверь. Из нее бочком выскользнула высокая темная фигура; как сухие листья под ветром, прошуршали легкие, быстрые шажки; в лицо пахнуло тонким ароматом незнакомых духов. Приятный ласковый голос тихо прошелестел:
- Что вы хотите и как вы попали сюда?
- Крошка Дитте... - начал Сергей.
Она испуганно перебила:
- Тссс, тише. Голос-то у вас, как колокол. Я, кажется, начинаю кое-что понимать. Идемте отсюда. Здесь опасно. У фрау Пругель всевидящие глаза и всеслышащие уши. - Она схватила Бакукина за руку и быстро повлекла за собой. - Тут, совсем недалеко, есть заваленное убежище, я видела, как пожарники выносили из него трупы, совсем незаметная лазейка, идемте туда. Там вы будете в безопасности. Вы бежали?
Бакукин кивнул.
- Это что? Бравада? Смертельно рисковать жизнью и прийти показаться Крошке Дитте? Посмотрите, мол, какой я храбрый! Да?
- Нет, мне надо было бежать...
- Вы плохо говорите по-немецки. Вы немец?
- Нет.
- Вы славянин? Вы - поляк? - В глазах ее вспыхнуло нетерпение.
- Вы можете либо сдать меня в руки полиции, и меня завтра повесят, либо помочь мне. Не знаю почему, но я рассчитываю на вашу помощь. Только на вашу, иначе я погибну. Меня ищут. Куда я сунусь в этой полосатой форме с бритой наполовину головой каторжника? Я - русский.
Бакукин выпалил все это сразу и ждал, искоса посматривая на Крошку Дитте. Его слова, кажется, ошеломили ее. При слове "русский" она вздрогнула, даже приостановилась, пристально всматриваясь в Бакукина. По ее красивому лицу судорожно метнулось изумление:
- Русский? Первый раз вижу живого русского.
- До этого видели только неживых?
- Да нет, - усмехнулась она, - не видела никаких.
Они шли по густому сумрачному саду, разбрызгивая ногами лунные лужи. Узкая аллея петляла. Из темных зарослей тянуло предутренней сыростью и сладковатым запахом гниющей древесины.
- Сад фрау Пругель, - пояснила она. - Здесь я гуляю по вечерам, иногда днем. Чем же я смогу помочь вам? Никогда не думала, что я еще могу кому-то пригодиться.
- Мне нужна машинка для стрижки волос и любая одежда. Можно остричь ножницами. Больше ничего.
- Вы сегодня ели?
- Нет. Кругом развалины, и я ничего не нашел.
- А вчера?
- И вчера тоже.
- Бедненький, как вас зовут?
- Вообще-то Сергеем, Сережей, но здесь все звали Иваном, Ваней.
- Хорошо, Ваня, я постараюсь помочь вам. Я ведь тоже не немка. Я полька. А зовут меня, точнее звали, Богуслава. - Она улыбнулась. - Я обо всем расскажу. Потом, позднее, в подвале. Вот он. Это совсем рядом, и я буду приходить к вам. Лезьте и не выходите. Ждите меня.
Она показала Бакукину на небольшую полузасыпанную щебнем щель в нагромождении руин. Он опустил ноги. Крошка Дитте схватила его за руки, и скоро носки ее лакированных туфель тускло сверкнули у него перед носом.
- Я приду, - прозвучал над головой ее голос.
Стало тихо. Лунные пятна вверху погасли - девушка заслонила чем-то щель.
- Ну вот, - сказал сам себе Бакукин, - ты либо в безопасности, либо в западне...
В подвале воняло гнилью и мышами. Воздух был густой, но сухой. Он шел ощупью, постоянно натыкаясь на невидимые столбы и перегородки. В одной из ниш под ногами зашуршала солома. Прощупав ее, он лег и задумался, а потом уснул.
И приснилось ему, будто он дома, в сибирском селе, лежит на запашистом луговом сене, застланном овчинным тулупом. В щелястые двери заглядывает нераннее уже солнце. За дверями лениво кудахтают куры, крик петуха долго и неподвижно висит в сонной тишине. Он ни о чем не думает, ничем не озабочен, просто хорошо выспался и лежит, нежится, наслаждается теплом и покоем. Он только вчера приехал в отпуск, впереди месяц отдыха в родном доме. Двери сарая осторожно открываются, входит мать с кринкой в руках. На матери полинялый цветной халатик, а в цветах - солнце и капельки росы. Он смотрит на мать с восхищением и радостью: такая она еще молодая и красивая, только горькая складка в губах притаилась и глаза печальные. Любуясь мамой, он пьет густое душистое молоко. Пахнет оно луговыми травами и спелым летом. "Спасибо, мамуля, - говорит он ей и бережно обнимает за тонкую талию, - пойдем в дом". И они выходят в зной и тишину. На дворе - медовое лето. В небе неподвижно висит жаркое полуденное солнце. Сергей любовно смотрит на мать, а ее уже нет. Перед ним стоит, улыбаясь, Богуслава. Она берет его за руки и тянет вниз, к реке. Буйно разросшаяся огородина скрывает от них тропинку, но он знает ее с раннего детства и найдет с закрытыми глазами. По селу, поднимая копытами ленивую уличную пыль и бодая воздух, бредет на обеденную дойку стадо коров. Теплые запахи хлева, парного молока долго висят в неподвижном воздухе. "Ваня, пойдем в Яю, - шепчет ему Богуслава и тянет его к реке, - пойдем, милый". Машут метелками и перешептываются прибрежные камыши, заливаются звонкие пичуги камышницы, вспыхивают радугами росинки. Богуслава раздевается. Вот она, натягивая на голову платье, уже оголила красивые длинные ноги; платье поднимается выше, выше; ему неловко подглядывать за ней, и он отворачивается. Солнце брызжет ему в глаза, слепит...
Открыв глаза, он увидел Богуславу. Обхватив голыми руками колени, она сидела на соломе и в упор смотрела на Бакукина. Чуть поодаль, на фруктовом ящике, горела толстая сальная свеча. С минуту они молча смотрели друг на друга. Богуслава была еще совсем молода и очень красива. Изумрудно-золотистые глаза ее показались Бакукину серьезными и немного печальными. Густые пепельно-русые волосы пышно рассыпались по плечам. Именно такой он видел ее всегда на подоконнике, когда проходил по утрам с командой смертников мимо особнячка с колоннами.
- Выспались? - ласково спросила она по-немецки. - Вы так тихо спите, что я перепугалась. Видели что-нибудь во сие?
- Вас видел.
- Правда?
- Да. Сначала была мама, а потом вместо мамы стали вы.
- Интересно, какая же я была?
- Молодая, веселая и красивая. Вы звали меня купаться в реку со странным названием. У нас в России таких названий нет.
- Как же называется река?
- Забыл.
- А вы припомните, это очень интересно...
- Нет, не вспомню.
- Я была голой?
- Не совсем.
- Этот сон к несчастью. Мне будет очень, очень плохо. Ну ладно. Вот поешьте, я кое-что принесла, правда, все сухое и холодное.
Пока Сергей ел вареные картофелины и бутерброды с сырам и фруктовым повидлом, Богуслава рассказывала:
- Утром, как всегда, прошли они. Их было десять. Я спросила у однорукой обезьяны: "А где же беленький "рябчик"? Он огрызнулся таким страшным ругательством, что мое окно закрылось само собою. Конвойных было уже не трое, а шестеро. И все мрачные, злые. А мне стало весело. Я хохотала им вслед. Я-то знаю, однорукая горилла, где беленький "рябчик". Ха-ха-ха.
Она засмеялась мило, непринужденно, совсем по-детски.
- Десять, говорите, было? А ведь должно быть одиннадцать. Значит, старик Карл поплатился за меня...
Волнение Бакукина передалось Богуславе. Лицо ее стало печальным, нахмуренным.
- Да, да, того старичка, что шел всегда справа от вас, тоже не было. Это Карл? Он немец?
- Да, это Карл. Ему я обязан жизнью. Если бы я не убежал, меня среди них тоже не было бы. Карл помог мне.
Бакукин рассказал, что произошло у воронки. Она задумалась. Долго молчала. Дотронулась осторожно до его руки, взяла кончики пальцев, крепко пожала их.
- Да, немец и спас русского. Как все сложно в мире. Вы не бойтесь меня. Я никогда вас не предам, даже под пытками. - Она грустно улыбнулась. - Я вижу, душой чувствую, что вы хороший, добрый парень. А вы не из простых людей, нет-нет, простые голодные люди не едят так, как вы. Скажите, что я не права? Если хотите узнать человека, посмотрите, как он ест, и вы узнаете его. У вас мягкое, нежное сердце и широкая душа. Я весь день сегодня думала о вас. Вы разбудили во мне Богуславу, которая давно умерла.
- Как мне звать вас?
- Для вас я Богуслава. Только для вас. Для остальных - Крошка Дитте. Так нарекла меня фрау Пругель. "Как звать тебя, крошка? - спросила она, когда меня привезли сюда с рынка невольниц. - Ты прелестна!" - "Богуслава, - ответила я. - Богуслава". - "Мой бог! - воскликнула она, в ужасе всплеснув руками, - какое варварское, какое кощунственное имя! Богу слава! Боже мой! Какое кощунство! Отныне, крошка, ты будешь Дитте. Крошка Дитте. Запомни".
Она говорила тихо. Слова были похожи на вздохи, исходящие из глубины души. Ее темные, золотисто сверкающие глаза то озарялись мгновенными вспышками, то угасали, и тогда в их глубине тихо светилась щемящая печаль обиженного ребенка.
- Так я стала Крошкой Дитте. Вы не презирайте меня.
- Ну что ты, Богуслава.
- Раньше мне всегда казалось, что все окружающие меня - и в самом деле люди. И только теперь я поняла, как мало их вокруг, как они редки, настоящие люди, и сколько вокруг злых, эгоистичных, подлых, мелочных и просто жалких существ, облекшихся в личину людей. Что-то случилось со мной, Ваня... нет! Сережа, после встречи с вами... Сама не пойму - что, но случилось. Вы пробудили во мне воспоминания...
Пламя свечи колебалось, странно меняя черты ее лица. Вдруг она приблизилась к Бакукину, спросила быстро:
- А вы боитесь смерти?
- Боюсь, - не раздумывая, ответил он.
Она посмотрела недоверчиво, испытующе.
- Неправда. Вы же откапывали бомбы. Я знаю. Вы могли каждую минуту умереть. Когда вы бежали, вас тоже могли убить.
- Когда я бежал, я думал о жизни, а не о смерти, да и бежал-то я потому, что хотел жить, а не умирать.
- Жить, - задумчиво произнесла она, - жить... А как вы думаете, надо бояться смерти, если не хочется жить?
- Жить всем и всегда хочется. Смерть в нашем возрасте просто как-то не мыслится, не представляется, в нашем возрасте она противоестественна и противозаконна. И я не верю тем, кому не хочется жить. Они лгут и себе и другим. Человек приходит на землю только один раз, и, конечно же, ему хочется побыть на ней подольше.
Она взглянула на Бакукина удивленно. Глаза ее погасли. Лицо стало строгим и совсем печальным. Он поспешил успокоить ее:
- Муки, страдания и слезы, Богуслава, - это тоже жизнь. Видеть солнце - это великая радость, великое счастье, особенно в неволе. Пусть даже в грязи и пошлости. Там, в вечном мраке и вечной тишине, ничего этого не будет. А какой будет новая жизнь удивительной, когда окончится война!
- Новая жизнь... - В ее голосе дрожали слезы. - Ваня, нет, Сережа, я засиделась. Меня будут искать. Давайте остригу вас, я прихватила машинку.
Она бережно, как ребенка, остригла Бакукина, долго держала в руках грязные, свалявшиеся волосы.
- Мама всегда говорила: "Мягкие волосы - добрый характер". У вас мама жива?
- Не знаю. Не видел маму четыре года.
Она опять вздохнула. Пламя свечи колыхнулось. На низком грязном потолке причудливо заплясали тени.
- Вы чудная, нежная, у вас такие добрые руки и очень нежные...
Она перебила:
- Была, вероятно, и доброй и нежной. Они убили во мне это. Я зла и жестока. Да, да, зла. Я пойду. Фрау Пругель не любит вольностей, у нее все по секундам. Даже любовь. - Она горько улыбнулась. - Отдыхайте. Я приду. Возможно, даже ночью. Как тут воняет мышами. Очень боюсь мышей...
Он проводил ее до дыры. Помог вскарабкаться. Пока она закрывала отверстие, он видел лоскут дымно-голубого неба. Послеполуденное солнце щедро поливало землю теплом. Постоял, прислушался. В саду беззаботно щебетали птицы. Многозвучно и тревожно гудел вдали большой город.
Прошло шесть бесконечно долгих дней и ночей. Если бы не Богуслава, для Бакукина длилась бы беспросветная ночь. Но девушка приходила ежедневно и просиживала с ним подолгу. "В вашем саду так уютно, так божественно, фрау Пругель, что я позволила себе погулять дольше положенного", - смеялась она, передавая свой разговор с фрау, передразнивая ее. "Гуляйте, милая Крошка Дитте, ничто так не облагораживает и не очищает душу, как сближение с природой, кажется, что ты приобщаешься к божественному и тайному", - строго отвечала фрау. Богуслава, передав этот разговор, грустно смеялась: - Фрау права, я приобщилась к тайному. За эти шесть дней они многое узнали друг о друге. Богуслава часами рассказывала о своей деревне под Краковом, о тиховодной Яе, кишащей раками, о своем детстве. Рассказывая, она преображалась, глаза вдохновенно горели и сыпали золотистые искры. Красивые руки не покоились, как обычно, на коленях, а были в движении.
И Бакукин тоже рассказывал о своем Чулыме, о сибирской тайге, о шишковании, о встрече с медведем, о таежных рассветах. Она смотрела во все глаза, как слушающий сказку ребенок, и вздыхала:
- Ой, Сережа, как это интересно!
Однажды после такого рассказа она вдруг резко перебила его:
- Вы будете иногда вспоминать меня? Это так хорошо, когда кто-то будет вспоминать тебя.
И, не дождавшись ответа, попросила ласково:
- Пожалуйста, вспоминайте иногда.
- Вы очень сентиментальны, Богуслава. Крестьянская девушка...
Она удивленно вскинула глаза.
- Разве я вам это говорила? Нет, Сережа. Я - панна. Из древнейшего рода польских шляхтичей. Мои предки были опорой польского короля, защитниками отечества.
Летом сорок первого я с отличием окончила Краковскую гимназию, училась музыке, любила литературу, особенно поэзию, и очень много читала. Я мечтала о красивой жизни, красивой любви. Строки Адама Мицкевича "Панна плачет и тоскует, он колени ей целует..." приводили меня в восторг...
Ей шел семнадцатый год, когда немцы напали на Россию. Они с матерью уединились в своем родовом имении под Краковом. Отца уже не было в живых. Он погиб в первом бою с немецкими захватчиками еще первого сентября тридцать девятого. Летом сорок второго она поехала в Краков к родной тетке, пани Ядвиге, известной польской актрисе, за лекарством для мамы. На вокзале попала в облаву, схватили, как базарную воровку, и бросили в лагерь. Натерпелась унижений и оскорблений. Потом погрузили в вагоны и привезли в Германию, определили в серый особнячок с колоннами на тихой Гартенштрассе. Что за страшное заведение притаилось в тихом тенистом саду - поняла сразу. В первую же ночь сбежала. На рассвете поймала полиция, вернула к фрау Пругель. Одна старшая товарка, француженка, посочувствовала, дала яд. Но он оказался слабым для ее молодого организма, и ее спасли. Посадили в темную кладовую, на кусок хлеба и кружку воды. Потом поддалась уговорам, примирилась. И вот - именитая польская панночка днем гуляет по роскошному саду, "приобщается к божественному и тайному", а ночью ее покупают у фрау Пругель пьяные офицеры, немощные беззубые старцы и сопливые юнцы...
Рассказав это, Богуслава впервые за все время их знакомства всплакнула стыдливо и трогательно.
- Маму жалко, - призналась она, - ждет, бедненькая, все глаза просмотрела и выплакала. Наверное, каждый день ходит в костел, молится деве Марии, просит о помощи. Если бы она знала, если бы ока знала все...
Бакукин пробовал успокоить ее:
- Вот закончится война, вернетесь к маме, в свое имение и тогда...
Она перебила его жестко, почти зло:
- Нет, они никогда ничего не узнают! Да, да, я для них навсегда умерла, да и для себя тоже. А вы говорите, что жить всегда и всем хочется...
На седьмые сутки Богуслава забежала рано утром и застала Сергея спящим. Села, обхватив руками колени, заговорила нервно, раздражительно:
- Ну и ночь была, Сережа, сумасшедшая, гадкая. Все пьяные, омерзительные. Гибель чувствуют и заливают страх и тоску вином. Пир у выкопанных могил. - Упала устало на солому и жутко захохотала.
- Вальтер вот тебе, Сережа, бери, бей их, гадов, и помни Богуславу...