Она протянула новенький никелированный пистолет. Бакукин присмотрелся к ней в шатком свете свечи. Под глазами густо легли фиолетовые круги, лицо было бледным, усталым и нервным, к тонкому аромату духов, который она всегда приносила с собой, был подмешан дурно-кисловатый запах хмельного перегара. Нахохотавшись, она серьезно попросила:
- Сережа, ударьте меня по лицу, сильно, по-мужски ударьте.
- За что же? Богуслава, ведь я все понимаю.
- Понимаю, понимаю, что вы понимаете? Или вы ничего не видите?
И глаза наполнились слезами. Выплакавшись, она ушла, пообещав наведаться днем. На фруктовом ящике лежали почти новые диагоналевые штаны темно-синего цвета, вельветовая куртка немецкого покроя, кожаная фуражка, какие обычно носят немецкие шоферы и портовые грузчики, добротные хромовые ботинки с рыжими крагами. Бакукин нетерпеливо посматривал на вещи и решил сегодня же сказать Богуславе, что ему пора уходить. Где она раздобыла все это, он ее не спросил: она как-то неохотно рассказывала о своей теперешней жизни, даже зло, и он старался не тревожить ее.
Богуслава пришла очень рано, задолго до рассвета. Но Бакукин уже не спал. Заплывая салом, догорала свеча. Он был одет в немецкую одежду и, сидя на соломе, щелкал вальтером, когда услышал ее торопливые легкие шаги. Он безошибочно узнавал ее по легкой походке и шороху платья. Но сегодня Богуслава была в брюках и блузе. Голова была повязана косынкой узлом вверх, как носят немки.
- Всю ночь бомбили, и гостей не было, - коротко пояснила она. - О, а вы уже в полной форме, и вас не узнать.
- Богусенька, извините меня, но где вы в такое трудное время смогли достать все это? - Он показал на одежду. - Если не секрет, конечно?
Она взглянула удивленно, улыбнулась.
- Не бойтесь, не украла. Есть у нас один старичок, садовник, очень тихий и добрый. Я поговорила с ним. Он посмотрел на меня подозрительно, но ни о чем не спросил. Некоторые гости щедро платят, и у меня были кое-какие сбережения, я их отдала садовнику, и он принес все это.
- Свет не без добрых людей. Теперь я спокоен. В случае, если меня поймают, то хоть в грабеже не обвинят. И вот что, Богуся, мне пора уходить. Сегодня же. Я солдат, и мне надо бить врагов.
- Куда же вы пойдете?
- Буду пробираться к американцам, они рядом.
Она долго молчала, уронив голову, а когда подняла ее, он увидел наливающиеся слезами глаза, полные отчаяния. Бакукин понял, что ей трудно расставаться, что-то недосказанное томило и мучило ее.
- Да, да, конечно, - дрожащим голосом проговорила она, - только не сейчас. Ночью. Хорошо? Я весь день буду с тобой и ночью провожу тебя.
Она впервые назвала его на "ты".
- И ты, Богуся, пойдешь со мной.
Смысл слов, кажется, не сразу дошел до нее. Она долго молчала, тревожно и ласково глядя ему в глаза, ответила быстро, испуганно:
- Нет, нет, что ты, это невозможно.
- Почему?
- Не надо об этом, Сережа. Позднее ты сам поймешь и скажешь мне спасибо за то, что я не пошла.
- Не понимаю.
- Глупенький ты мой, куда я с тобой? Зачем? Подумай.
Она села на солому. Взяла его руки в свои, дрожащие мелкой нервной дрожью. Молчали. Бакукин мучительно думал.
- Вот и простимся скоро, мой беленький "рябчик". Будь спокоен за меня. Теперь мне будет хорошо. Ты помог мне поверить в себя. Сегодня ночью, сидя на подоконнике, я вдруг поверила в то, что никогда, никогда не было никакой Крошки Дитте, а всегда была Богуслава, ясноглазая, чистая, светлая польская панночка. А все остальное - кошмарный сон. Я до конца останусь благодарна тебе за это. Понял ли ты?
- Да.
- Вспоминай меня иногда.
- И все-таки ты пойдешь со мной. Мы проберемся с тобой к американцам, повоюем еще...
- Нет, Сережа. Только вспоминай.
Свеча догорала. Ярко вспыхнув желтым пламенем, погасла. Стало черно и душно. Богуслава прижала его ладони к пылающим щекам, подержала, решительно встала.
- Проводи. Я скоро вернусь. Совру что-нибудь фрау. И свечу принесу. Тогда до вечера вместе.
Он взял ее дрожащие руки в свои и долго и нежно целовал в ладони.
- Сходи. Я буду ждать.
И снова они сидят на соломе, прижавшись затылками к прохладной стенке. Тихо, тихо. Сергей слышит, как тикают часы на руке Богуславы. Они почти не говорят. Они смотрят друг другу в глаза. Время, кажется, остановилось. Но оба знают: скоро вечер, а с ним - разлука. Может быть, вечная. Ведь никто никогда не знает, что будет с ним через день, через час, через минуту.
- Семь суток. Сколько же это минут? - печально говорит Богуслава и долго считает. - Сережа, а ты знаешь, это очень много - десять тысяч минут. Все десять тысяч минут я не была с тобой, но ты со мной был каждую минуту. Все десять тысяч. Веришь ли ты?
- Верю.
- А сколько минут осталось? Мало. Совсем мало. Двести, триста, не больше.
Она задумалась. Глаза ее то вспыхивали, как пламя свечи, то гасли. Заговорила грустно, мечтательно:
- Эта свеча не успеет догореть, а тебя уже не будет со мной. - Она тяжело вздохнула и добавила дрожащим шепотом: - И меня тоже. Странно. Проходил каждое утро под конвоем чужой, неведомый полосатый каторжник с бритой наполовину головой. Мимо. Мимо. Мимо. И вдруг он оказывается таким близким, дорогим, понятным и родным человеком в мире, как мама, как отец или брат. И вдруг отрываешь его от сердца с болью, с мукой. Странно. А всего-то прошло семь суток, десять тысяч минут, а тебе кажется, что вся твоя жизнь вместилась в эти семь суток и никогда ничего не было у тебя до этого, и после этого ничего не будет. Странно. Я никогда не подозревала, что так может быть, что это, по-видимому, случалось со многими, а теперь случилось с Крошкой Дитте, злой, с ледяным сердцем девицей из веселого и пошлого заведения фрау Пругель. Еще девчонкой в гимназии я читала об этом в польских романах. Сердце мое пугливо падало и замирало, сны были сладкими и тревожными, а когда стала старше, то почувствовала, что живу томительным ожиданием чуда. И вот оно пришло. И как? И где? Страшно.
Три года назад, еще дома, в деревне, ворожила мне захожая сербиянка: "И встретишь ты, голубица, на большой шумной дороге ясновельможного пана, сказочно богатого и красавца писаного; и жить тебе с ним в жаркой любви и согласии много лет, до глубокой старости; и много деток у вас будет, и счастья будет много. Богатая ждет тебя доля, красавица, ух какая богатая!" Смешно, правда? И смешно и страшно...
Бакукин слушал и восхищался, и забывал, где они сидят и в какое время. И чтобы как-то отвести Богуславу от ее печальных мыслей, он спросил как бы между прочим:
- Богусенька, какое у нас сегодня число. Я что-то сбился со счета.
- Первое августа, Сережа. У нас в деревне в августе выпадают по ночам обильные росы. Покойная бабушка часто говорила, что это не росы, а слезы земли - земля оплакивает уходящих.
- Интересно говорила твоя бабушка. Расскажи мне на прощание что-нибудь еще о своей деревне.
- Не надо, Сережа, я все рассказала.
Бакукиным овладело странное, мучительное нетерпение. Он ежеминутно поглядывал на щель, но она по-прежнему была светлой. Богуслава заметила его нетерпеливые взгляды, посмотрела укоризненно:
- Ты торопишь время? А я бы желала, чтобы мгновения, наши последние мгновения остановились. Не забудь своего обещания и вспоминай меня. Светло, радостно вспоминай. Ладно?..
И опять, как и семь суток назад, они шли по саду. И опять было душно, и сладко пахло гниющей древесиной. Над городом, в траурно-черном небе, тревожно пылали частые зарницы. Вспыхнув в поднебье, они порывисто, как волны от брошенного в воду камня, растекались кругами по всему небу.
- Отблески пожаров, - шепотом пояснила Богуслава, - бомбят Гамбург. Каждую ночь бомбят.
Они вышли из сада и пошли, прижимаясь к платанам, по Гартенштрассе. Но не успели пройти и сотни метров, как тоскливо и жутко завыли сирены. Небо дрогнуло от нарастающего гула, осело.
- Опять налет, - тихо сказала Богуслава.
- Это и лучше, - ответил Бакукин, - спрячутся все в бункера, а я буду удирать подальше.
- Береги себя, Сережа, в пекло не лезь...
Где-то совсем рядом тявкнули зенитки. Ослепительно сверкнула вспышка недалекого взрыва. Земля глухо охнула. На мгновение Бакукин увидел лицо Богуславы, смертельно бледное и прекрасное, с огромными печальными, широко раскрытыми глазами. Она уронила голову ему на грудь, обвила шею трепетными руками.
- Прощай, Сережа!
Губы Бакукина обожгло долгим, мучительно горьким поцелуем.
- Прощай, милый!
Она резко повернулась и пошла быстро-быстро, почти побежала, ни разу не оглянувшись, словно боясь опоздать куда-то. Он постоял минуту, прислушиваясь к звукам ее удаляющихся шагов, и решительно шагнул в ночь.
Глава третья
За окнами бледно обозначился рассвет. Внизу по-прежнему было шумно. Его веселые ребята спать не собирались. Слышался хохот, сдабриваемый тонким девичьим смехом. Бакукин поворочался, лег на спину, заложив руки под затылок, вздохнул и опять вернулся мыслями к Богуславе.
...Несколько дней назад, когда они "домолачивали" остатки фашистских дивизий, загнанных в "рурский мешок", синим весенним вечером, оставив в конце улицы джип и автоматчиков, он снова шел по Гартенштрассе. Виновато и робко почковели уцелевшие сады, осыпая под ноги пыльцевую грусть. Черными бездомными призраками "бродили" по бульвару обгоревшие тополя и платаны. Кое-где начали расчищать развалины, и в вечернем воздухе плыл густой, устоявшийся запах горелого кирпича и известковой пыли. Вот и знакомый особнячок с колоннами. Цел и невредим среди руин.
Сергей вспомнил злые слова эсэсовца Отто: "Юбками, что ли, суки укрываются от бомб, притон-то, как цветущий оазис в мертвой пустыне, ни одной царапинки..."
За особняком - сад в белом дыму, а еще дальше - гора руин, и где-то там среди них - лазейка в подвал, где прожил он, затравленный бухенвальдский беглец, по словам Богуславы, десять тысяч минут, где она кормила его и спасла от виселицы. Сердце захлестнула горячая волна: не пройдет и трех минут, как он увидит ее... Милая Богуслава! При этой мысли у него перехватило дыхание. А как будет рада она! Сергей твердо решил: если доживет до конца войны - Богуслава будет его женой.
С гулко бьющимся сердцем, едва сдерживая дрожь, Сергей позвонил у парадного входа, бросив быстрый взгляд на подоконник на втором этаже, где всегда сидела Богуслава. На звонок вышла сухопарая немка, бледнолицая и плоскогрудая, с морщинистым и фиолетовым от пудры лицом, поклонилась с профессиональной любезностью:
- К вашим услугам, господин американский офицер.
Сергей никогда, даже издали не видел фрау Пругель, но сразу догадался, что это она. Именно такой он и представлял ее по рассказам Богуславы.
- Фрау Пругель?
- Вы не ошиблись, сэр, - и опять склонила голову в поклоне. - Что интересует господина американского офицера? Прикажете приготовить девицу? Ваш вкус?
Фрау Пругель расплывалась в любезностях, но в ее голосе послышалась плохо скрываемая тревога.
- Фрау Пругель, - сказал Бакукин, - меня интересует Крошка Дитте. Я могу ее видеть? Немедленно? У меня мало времени.
- Крошка Дитте? - не сумев скрыть изумления, переспросила она, и голос ее дрогнул.
- Она уже уехала в Польшу?
- Извините, нет, не уехала. - Фрау замялась и торопливо добавила: - Она умерла.
- Как умерла? - Бакукин почувствовал, как холодная пустота прихлынула под сердце.
- Все мы во власти господа бога, - полушепотом, словно доверяя незнакомому офицеру большую тайну, прошипела фрау Пругель. - Да, да, все мы в руках всевышнего. Да вы пройдите. Вы знали ее?
- Когда умерла? - нетерпеливо спросил Бакукин. - Когда? Не мямлите, отвечайте!
- В прошлом году. Кажется, первого августа. Да, да, первого августа. Я отлично помню этот скорбный день. Бедная Крошка Дитте! Присядьте. Вы ее хорошо знали? Вы ее родственник? Вы ее брат? О боже, боже... все было так неожиданно, так странно...
- Не тяните! - грубо оборвал Бакукин. - Рассказывайте, как она умерла?
И фрау Пругель рассказала торопливым бормотком, сжевывая и глотая слова:
- Она славянка. Кажется, полячка. Я спасла ее от каторжного труда у проклятых фашистов. Ах, эти наци, эти проклятые наци! Да, так в этот день, точнее, в этот вечер, довольно поздно к нам приехал знатный гость, очень влиятельная персона. Я его так боялась, так боялась... Он пожелал провести вечер только с Крошкой Дитте и ни с какой другой девицей. Я его так боялась, Я послала Крошку Лизи за Крошкой Дитте. У фрау Пругель всегда порядок, но в тот вечер Крошки Дитте не оказалось. О ужас! Я едва не лишилась рассудка. Гость долго ждал. Извините, пил и шутил с девицами. Но ждал только Крошку Дитте. Я сама побежала к ней. Я очень долго стучалась в ее комнату. Потом мы открыли дверь. Мы ее, простите, взломали. Бедная Крошка Дитте! Она была мертва. Она была такой очаровательной. У меня много девиц, но Крошка Дитте, Крошка Дитте...
- Довольно! - оборвал ее Бакукин. - Как она умерла?
По страдальческому лицу фрау Пругель растеклась кислая гримаса, она, словно кукла, заморгала длинными наклеенными ресницами, то закрывая, то неестественно распахивая бесцветные глаза.
- Видите ли, как вам сказать, в ее кругу это заведено, это профессиональная доля, что ли. Она умерла, как все девицы ее профессии, - приняла яд, отравилась. Так страшно...
- Профессия, профессия, - зло оборвал он ее. - Помолчите! Она что-нибудь оставила?
Фрау Пругель развела руками:
- Нет, простите, ничего. Ничего абсолютно. Просто умерла - и все. Глупо. Чудовищно. Я так ее любила. Так боготворила, мой бог! Она была такой милой и очаровательной. Она была так молода! У фрау Пругель все в высшей степени красиво и изящно, все очень чисто и профессионально. Господа американские офицеры очень довольны. У меня много девиц, но Крошка Дитте...
Тогда Бакукин вспылил и крикнул в лицо этой циничной женщине:
- Вы будете преданы суду за ваши чудовищные преступления. Да, да, я добьюсь того, чтобы вас предали суду. Вы - преступница!
Фрау Пругель была изумлена.
- Помилуйте, - взмолилась она, - за что же? У фрау Пругель всегда порядок, мои девицы чисты и невинны, они почитают бога, они каждое воскресенье ходят молиться, они...
Она что-то говорила еще, деликатное и любезное, о чем-то спрашивала, что-то предлагала, но он резко повернулся и ушел. Фрау Пругель бежала за ним, растерянно всхлипывая, что-то быстро и невнятно лепетала, истекая любезностями.
В изуродованном бомбами небольшом скверике, из которого вытекала тихая Гартенштрассе, взгляд Бакукина упал на сочно брызнувшую молодую зелень. Безумно расцветал обломанный и обгоревший куст сирени. И на зелени, и на лепестках печально и виновато поблескивали мелкие чистые росинки, отражая закатные лучи солнца.
- Слезы земли, - вспомнил он и прошептал слова Богуславы: "Земля оплакивает ушедших". Бедная, бедная Богуслава...
Он тяжело вздохнул и пошел, не оглядываясь, к оставленному за развалинами джипу. Он хотел было заглянуть в свое убежище, где прожил с Богуславой десять тысяч минут и где, по-видимому, и сейчас валяются в углу космы его грязных волос, его полосатая арестантская форма и деревянные колодки, но передумал.
Глава четвертая
...Торопливо простившись с печальной и пугающе незнакомой Богуславой, Бакукин быстро, почти бегом миновал Гартенштрассе и вышел на широкую улицу. По ней он ежедневно ходил утрами откапывать бомбы. Называлась она, кажется, Кайзераллее. Перед глазами все еще стояло озаренное вспышками разрывов смертельно бледное лицо Богуславы. Бакукин перешел широкую улицу с бульваром посередине, прижался к каменному забору и огляделся. Не было нигде ни души. Теперь все его желания, все мысли были сосредоточены на одном: он на свободе, он должен что-то делать. Как и что - он еще не знал, окончательного плана действий пока еще не выработал, хотя много думал об этом там, в засыпанном обломками подвале, валяясь в ожидании Богуславы на стружках и соломе и тоскливо посматривая на оплывающую свечу. И как это часто бывало с ним в критические случаи его жизни, план созрел мгновенно: он должен, несмотря на риск, идти сейчас на сортировочную станцию Дортмунд-Эвинг, где в обгоревшем вагоне жили его товарищи. Там, на станции, где он знает каждый путь, каждый закоулок, он любой ценой должен устроиться в поезде на восток и уехать к фронту. Решив так, он осторожно, пристально всматриваясь в даль пустой улицы, пошел хорошо знакомым путем, тем, которым ежедневно ходил под охраной однорукого верзилы Отто на работу в город. Он помнил на этом пути каждый дом, каждый поворот.
Частые глухие разрывы бомб удалялись. Центр бомбардировки переместился на юг, по-видимому, в район вокзала Дортмунд-Зюд. В этой стороне ночное небо плавило высокое багрово-дымное зарево. На станции было светло, как днем. На путях валялись догорающие вагоны, бригады ремонтников торопливо восстанавливали пути, взад-вперед сновали дрезины, подвозя шпалы и рельсы, маневровый паровозик тянул платформы с гравием и песком, бегали и кричали какие-то люди в форменных плащах. Идти туда было рискованно и бесполезно: эшелонов на сортировочной не будет до тех пор, пока не восстановят все пути.
Обходя развалины, которых раньше тут не было, Сергей оказался в метрах пятидесяти от вагона, где еще совсем недавно жил. Постоял, прислушался. Вокруг покоилась тяжелая давящая тишина. "Словно вторично судьбу испытываю, - подумал Бакукин, - напороться на часового проще простого". И, вздохнув, пошел дальше. "Как-то там Карл, Влацек, живы ли они, вот если бы знали, что я хожу рядом и... на свободе". Глухие раскаты взрывов смолкли. По всему городу облегченно и торжественно, словно напоминая о том, что они еще живы и невредимы, завыли сирены отбоя.
Уже под утро, засыпая в подвале под зудящий писк голодных мышей, Бакукин подумал о том, что завтра он будет действовать решительней.
Весь день он наблюдал из укрытия за станцией. К вечеру пути восстановили и с горки покатились вагоны, образуя составы. Он приметил особый, свой, с зачехленными танками и "фердинандами" на платформах, с длинными, тяжело груженными пульманами среди них, подумал: "Этот наверняка на восток, к фронту". И стал ждать темноты. Раньше ночи он все равно не уйдет, этот их порядок Бакукин тоже знал: все поезда расползаются со станции ночью.