- А то не видишь. Новенькая.
- Уборщица?
- Не. На плотину устроилась.
- Откуда сама-то?
- Откуда надо. К примеру, с кудыкиной горы.
- Ишь ты! Сердитая какая! - усмехнулась рыжеволосая, не спеша поднялась на крыльцо. Оттуда еще раз - со спины - уважительно оглядела Фроську. - Гарная у тебя коса, прямо роскошная! Однако придется тебе ее срезать, иначе намучаешься. Ради той же самой гигиены.
- Чего, чего? - Фроська обернулась, зло прищурилась, показала фигу. - На-кась, выкуси! Буду я косу резать ради вашей гигиены! Чего захотела. Мыться надо почаще, а то вы тут, я гляжу, все дерьмом поросли.
Рыжеволосая не обиделась - расхохоталась. Смех у нее был приятный - легкий, соблазнительный, какой и у других непременно вызывает улыбку. Искренность, доброта явно исходила от этой статной грудастой молодухи.
- Слушай, - сказала она, опускаясь на ступеньку ниже, - иди ко мне в бригаду?
- А ты кто такая?
- Я - бригадир бетонщиц Оксана Третьяк. У меня одни девчата-харьковчанки, с Украины. Так пойдешь?
- Подумаю… - степенно сказала Фроська.
- Ну, думай, думай. А вообще, ты мне нравишься: люблю колючих.
Бригадирша убежала в барак, а Фроська только потом сообразила, что ведь саму-то ее тоже определили в бетонщицы, поставили, как сказал кадровик, "на бетоно растворный узел". Уж не в бригаду ли к этой рыжухе? Зря не спросила… Ну-ин ладно, завтра поутру на стройке все одно выяснится.
В клуб на кинокартину Фроська не пошла, не хотелось в первый день на люди лезть. Да и не любила она кино, в Стрижной яме прошлым летом сходила как-то украдкой - сельские девки подговорили (мать Авдотья на успенье посылала их с покойной Ульяной-хроменькой на побирушки - собирать милостыню по дворам). Не понравилось, вовсе не приглянулось - целуются люди, в постель друг к дружке лазят, всякие непристойности вытворяют, а ты сидишь и вроде бы в дверную щель на чужую жизнь подглядываешь… И непонятного много: что-то написанное промелькнет, а прочитать, слово сложить не успеешь. Не то что псалтырь, где каждую буковку не спеша ногтем пометить можно.
Вечерний барак будто разворошенный муравейник. Девки шныряли по проходам, штопали, гладили, одеколонились, наводили румяна, чистили туфли, бегали в бытовку жарить картошку, кружками тащили кипяток из титана. За стеной ссорились семейные, на завалинке под окнами наяривала трехрядка. Фроська сидела на своем топчане, жевала зачерствелую шаньгу, жмурилась: от яркого электрического света, разноцветных тряпок, людского многоголосья у нее с непривычки мельтешило в глазах. "Ну базар, ну шабаш ведьминский! Это как жить-то тут при таком столповороте? Очумеешь".
Девки Фроську не трогали, не задевали, а ежели которая по надобности пробегала мимо, отворачивалась, пренебрежительно скривив губы. Им, видишь ли, Фроськины бутылы не понравились - дескать, дурно дегтем пахнут. А Фроське плевать - мало ли кто чем пахнет? Ей вот, к примеру, самой одеколон вонючий не по нутру, а терпит же, не кричит, не кривляется.
Одна вон тут - соседка, эдакая сыроежка-пигалица, давеча попробовала хвост подымать, уму-разуму учить, ты такая, ты сякая, некультурная, да необразованная, бревно бревном. И вообще, полено с глазами, религиозным дурманом повитое. Сей же час убирай икону с тумбочки, а не то саму вместе с топчаном в окно выкинем. И ручищи тянет к иконе, это к пресвятой-то Параскевии!
Фроська дала ей по рукам и сказала: "Ежели еще раз сунешься, так врежу, что неделю плохие сны видеть будешь!" Убежала к комендантше жаловаться.
Ну и живут люди, ей-богу! Каждый каждого старается под себя переделать: будь таким, как я. А зачем, для какой надобности? Человеку естество его от природы дано, человек - сам по себе целый мир божий. А. одинаковые люди, человеки-гривенники, кому они нужны?
Вот хотя бы девки - ведь разные все, а тоже, гляди, под одну Дуньку выряжаются. На всех косынки одинаковые, майки трикотажные, да и стрижены все на один манер, под мальчишку - "фокстрот" называется. Тошнотное однообразие Фроське и в ските опостылело, но там обряд, монастырский устав. Здесь, говорят, мода. Неужто и ей придется напоказ груди обтягивать, коленки голые выставлять, черным угольем брови мусолить?
"А пропади вы все пропадом! - Фроська рассерженно шмыгнула носом, втянула спертый барачный воздух, пахнущий пудрой, ваксой, жареной картошкой. - Уйду, ежели не поправится. Тайга-то большая…"
Из Фроськиного угла хорошо видна противоположная передняя половина барака - там раздавала клубные билеты грудастая Оксана своим харьковчанкам. У них в углу поинтереснее: на стене вышитые полотенца, картинки и большая разноцветная карта. Фроська еще днем ее разглядывала, да только мало что поняла. Карта показалась ей заманчивым окном в огромный мир, но окном смутным, полупрозрачным, через которое ничего толком не разберешь, вот как бывало через слюдяное окошко монастырской бани. Города обозначены, реки, моря и озера - велик и непонятен белый свет, во все стороны вокруг Черемши раскинулся…
А они, чернявые Оксанины девчата, оказывается, чуть ли не с края света сюда приехали. Из-под какого-то Харькова. Чудно получается… То ли им там туго жилось, то ли здесь рабочих рук не хватает? А может, женихов поискать в другие края подались? Да уж какие тут в Черемше женихи - шантрапа одна, голь перекатная…
Фроську дважды кликали до комендантши, но она и бровью не повела, лениво и мрачно дожевывала монастырскую шаньгу. Лишь после того как барак опустел и ватага девчат вместе с гармонистом прошествовала мимо окон в кино, Фроська поднялась, сняла с тумбочки, спрятала под подушку иконку и направилась к комендантше.
Та кормила котов ужином: каждому наливала в баночку парного молока.
- Непутевая ты, Фроська, - вздохнула комендантша. - Работящая, а непутевая.
- Какая есть, - сказала Фроська.
- Пошто дерешься-то?
- А я так живу: меня не трогай и я не трону.
- Кто тебя трогал?
- А та пигалица луноглазая. Иконку почала лапать.
- Иконку? - сразу оживилась комендантша. - Какая иконка-то?
- Пресвятой Параскевы-пятницы.
- Да ты, никак, верующая, девонька? - Старуха торопливо взяла с подоконника очки, нацепила их и стала уважительно рассматривать Фроську. - В бога веруешь, моя хорошая?
- До этого никому дела нет! - сухо сказала Фроська, отпихивая кота, который вздумал тереться о ногу мордой, вымоченной в молоке. - Брысь, кашлатый!
Комендантша засуетилась, торопливо расчистила стол, заваленный всяким барахлом. Перед самоваром поставила уже знакомые Фроське замызганные чашки. Правда, в очках-то она разглядела наконец, какие они грязные и, охнув, бросилась за полотенцем.
Когда старуха сдернула со стены вафельное полотенце, у Фроськи удивленно обмерло сердце: под полотенцем, оказывается, висел телефон - аккуратная деревянная коробка с блестящими штучками - точно такой она видела утром в сельсовете!
- Да ты садись, садись! Чай-то с сахаром будешь пить али с вареньем? - тараторила комендантша, обхаживая Фроську, как какую-нибудь желанную гостью - близкую родственницу.
"Кержачка, - поняла Фроська. - Наверняка беспоповка-федосеевка. Здесь, в Черемше, у них и моленная была когда-то, а черемшанские мужики, помнится, бадьи с медом привозили в Авдотьинупo пустынь для даров. Но проговориться бы, что беглая монашка… Упаси господь!"
Отвечала односложно: дескать, верую - сама по себе и живу сама по себе. А что касательно общин кержацких, про то не ведаю. Теперь вот работать пошла, в люди выходить надобно - такая нынче жизнь.
- И то верно, моя хорошая, - поддакнула комендантша, - Твое дело известное, молодое. А что бога не забываешь, Ефросинья, - великая на тебя благодать сойдет со временем. Трудно будет, так я тебя с хорошими людьми сведу, однодумцами. Как пожелаешь.
- Нет, - мотнула головой Фроська, - этого не надо. Я же сказала: живу сама по себе.
- Ну как знаешь. Уж я-то всегда помогу, заместо матери родной стану. Зови меня Ипатьевной, слышь-ка.
- Ладно, - кивнула Фроська, наливая себе вторую чашку из самовара. - Мне покуда помощь не требуется. Вот только просьбу к тебе имею, Ипатьевна… Насчет коробки-телефона, стало быть. Поговорить по ней можно?
- А почему же - конечно, можно. - Старуха удивленно поджала губы. - А с кем говорить собираешься?
- Да есть тут сродственник… Дальний, по матери.
Фроська подошла к телефону, оглядела, осторожно сняла с крючка трубку с двумя блестящими чашками: внутри что-то тоненько звякнуло.
- Как с ней говорить-то, Ипатьевна? Растолкуй.
Комендантша показала: сперва крути вот эту ручку, опосля снимай трубку, прикладывай к уху и говори "але", чтобы, значит, тебя там услыхали. Ну, а дальше…
- Дальше я сама знаю. Спасибо! - нетерпеливо перебила Фроська, шмыгнула в затруднении носом. - Слышь-ка, Ипатьевна… У тебя вон, гляди, коты на двор просятся, двери скребут. Поди приспичило им?
- Да уж пойду прогуляюсь, - поняла намек комендантша, неодобрительно покачала головой: до чего ушлая девка! Набросила полушалок на плечи: - Ты полегче крути, не поломай машинку - я за нее головой в ответе.
Фроська с детства ненавидела кошек, когда-то ей, девчонке-батрачке, доводилось в драке отбирать у хозяйского кота лакомые куски со стола. Однако сейчас она, пожалуй, впервые в жизни с нежностью проводила взглядом торчащие у порога кошачьи хвосты. Тут же принялась крутить телефонную ручку.
- Але, але! - прокричала она в трубку, чувствуя, как быстро потеют пальцы, сжимающие гладкую деревяшку. - Але, я говорю!
- Коммутатор слушает. - Женский голос прозвучал cуxo и равнодушно.
- Мне Вахромеев нужон. Который председатель сельсовета.
- Не кричите, я слышу. - трубка зашелестела, два-три раза тренькнула и опять бесцветный голос: - Сельсовет не отвечает.
- Дайте мне Вахромеева! - упрямо, сердито повторила Фроська.
- Хорошо. Постараюсь найти.
"Вот то-то и оно, - отметила Фроська про себя. - С ними надо говорить построже, они все тут такое любят". Подумав, добавила в трубку:
- Ищи давай. Быстренько!
Вскоре трубка заговорила, и, к немалому удивлению, голос опять был женский, только другой - чуть дребезжащий и вроде бы заспанный.
- Квартира Вахромеева слушает.
- Квартира? - опешила Фроська. - А ты кто будешь?
- Я жена Вахромеева.
- Вот те раз… - Фроська отняла трубку от уха, поглядела на нее изумленно-испуганно. - Жена… Учительница, что ли?
- Она самая. Другой у него нет.
- Да уж конечно, - вздохнула Фроська, - так-то оно так…
- Ну говорите, что вам нужно? - с досадой и раздражением спросила жена. - Что ему передать?
- Ничего не надо передавать. Он где?
- Уехал на лесосеку и вернется поздно. Завтра с утра будет в сельсовете. Можете его там увидеть.
- Его-то я увижу… - в медленном раздумье, словно размышляя вслух, проговорила Фроська. - Да вот хотелось бы увидеть тебя, какая ты есть…
- Меня? - вскрикнула трубка. - Зачем? Кто это говорит?
- Да кто говорит - обыкновенная баба в юбке…
- Что за глупости? Что все это значит?
- Ладно, ладно, ты не кипятись. Я ведь так, про себя говорю - оставляй без внимания. Ложись-ка спать: утро вечера мудренее…
Фроська долго гуляла по ночной улице, сидела на камне у берега Шульбы, слушала глухое бормотание воды. Усмехаясь, вспоминала телефонную трубку: а ведь напугалась учительница… Другой, говорит, жены у него нет. Ну, это еще поглядим…
На душе было легко, покойно-радостно и немножко стыдливо, словно она сделала нелегкое, очень необходимое дело, не совсем честно сделала, обманув кого-то при этом. Может быть, даже самое себя…
Один из котов Ипатьевны все время крутился рядом, терся о ногу, щекотал вздыбленным хвостом, игриво кусал суконные казенные тапочки. "Экий варнак! - подумала Фроська. - Противный, а ласковый. Надо будет завтра разглядеть, какой он из себя да кличку спросить у Ипатьевны".
Утром, собираясь на работу, Фроська долго не могла найти свои кержацкие бутылы. Видать, их выбросили или припрятали куда-то вернувшиеся поздно с гулянки девчата, из тех, которые не терпели дегтярного духа. Бутылы помог найти Фроське вчерашний друг - дымчатый кот с белым колечком на хвосте. Он повел Фроську по коридору во двор, спустился по ступенькам и ткнулся носом прямо в подкрылечные дверцы. Там, на старых метлах, и лежала просмоленная Фроськина обувка.
9
Вахромеев к Кержацкой пади подбирался давно, крепкий был орешек, с ходу не раскусишь, не угрызешь. С переселением он явно затянул, хотя решение на этот счет состоялось еще в прошлом году.
Кержацкая падь - проросток Черемши, давнее ее корневище. Тут первое семя проклюнулось, тут когда-то легли бревенчатые венцы первого кержацкого сруба. Именно здесь свил свое гнездо троеглазовский раскольничий скит, пришедший с низовьев Бухтармы, а уж потом, много позднее, появилось Приречье, понаехали скобари-переселенцы, прилепилось и новое название - Черемша.
Даже стройка с ее адскими машинами, сотнями пришлых рабочих, кореживших заповедную Адамову землю, не очень-то встряхнула Кержацкую падь, может быть, только потревожила столетнюю медвежью спячку. Десятка три парней да с дюжину девок ушли-таки на строительство, соблазнились новой жизнью, "кином, вином да табаком", как говаривали-брюзжали старики.
Падь жила жизнью последней осажденной крепости, у которой уже качались башни и бастионы, опасливо трещали бронированные ворота: новое неудержимо напирало со всех сторон.
Честно говоря, Вахромеев побаивался пади. Он вон даже на Авдотьиной пустыне обжегся. Из райисполкома прислали письмо (нажаловались!), в котором председателя журили и советовали впредь действовать осмотрительнее, "не преследовать граждан за религиозные убеждения". Рекомендовали также хорошенько изучить проект новой Конституции, он будет скоро опубликован в печати. Самому изучить и людям растолковать как следует.
Да, времена меняются. Помнится, военком эскадрона инструктировал их перед увольнением в запас: "Идите вперед смело и решительно, если надо, действуйте напролом. Помните: революция продолжается!"
Нет, с кержаками напролом не выйдет, настырный и завзятый народ. Потому и начинать приходилось издалека - с углежогов.
Артельщики-углежоги изумили Вахромеева: ни дать ни взять лесные черти, чумазые, прокопченные, пропахшие древесным дымом и горелой смолой. Они показывали ему чадящие, заваленные землей угольные ямы, в которых тлели сухие бревна, объясняли хитрости своего непростого дела, как запаливать и какой держать огонь, с какого боку ловить ветер-свежак и какая должна быть окончательная кондиция готового уголька.
Кузнечный уголь - это тебе не самоварная шелуха, потому как железо жар любит. Ты ему сперва подай солового хрусткого березнячка, а уж потом ядрено-черного листвяжного, а то и кедрового уголька - "едино для аспидного сугреву". А уж тогда куй-молоти на здоровье. Ежели потребуется, то пошевели, поработай мехами, сваривай железо. Почему бы нет при добротном-то уземистом угольке?
"Упрелую" готовую яму бригадир Устин Троеглазов определял по дыму: шумно тянул в огромные, заросшие седой щетиной ноздри, перекрестясь, говорил: "Эта сподобилась!" - и выпивал по такому случаю стакан картофельного самогону.
Ямы горели-шаили подолгу, днями, неделями, смотря, какие бревна и для какой надобности уголь. Артельщики не бездельничали, ладили берестяную утварь: туеса, котомки, ковши, плошки, короба. Теперь, когда после первых громов, таежное лето брало разбег и береза, отогнав соки, бурно шла в лист, - наступало самое время берестяного свежевания. Береста шелушилась легко, стоило лишь сделать топором продольные насечки. И чулком тоже шла сподобисто: надо только хорошенько обстукать обушком вкруг спиленного ствола, обрезать по кругу - и готов тебе логушок для медовухи, приделывай днище.
Устинова продукция славилась в Черемше: емкая, ладная, украшенная узорами, которые он чеканил на бересте кренями-штампами, изготовленными из каменнотвердых вересковых корней. Берестяная посуда у кержачек нарасхват - ничего не прокиснет в ней, не проквасится, в любую жару родниковая вода стылой остается.
До поздней ночи пробыл Вахромеев у углежогов (там и заночевал), просидел подле Устинова пенька, на котором тот обстукивал, обрезал, изукрашивал берестяные листы, хитростно выпучивал, тачал к ним осиновые плашки-донышки. Уж больно рукодельный был мастер, казалось, непонятная чародейная сила пряталась в его корявых толстых пальцах, похожих на сучья столетней пихты.
Разговор у них шел осторожный, неторопливый, с оглядкой, с долгими паузами-отсидками. Будто оба они с разных сторон подбирались к токующему глухарю, часто затаивались, боясь обнаружить друг друга, а еще пуще боясь спугнуть того самого глухаря. Насчет свадебной драки председатель упомянул только для затравки (он и начал с этого: приехал, мол, разобраться). А потом стал исподволь прощупывать про Кержацкую падь. Дядька Устин был в общине давно отрезанным ломтем, но там с ним считались и авторитетом он пользовался непререкаемым.
Молчаливым, трудным на раскачку оказался артельный бригадир, но кое-что все-таки рассказал. И весьма существенное.
Однако и после этого Вахромеев не сразу поехал в Кержацкую падь. Подождал несколько дней, навел справки, посоветовался с парторгом Денисовым. А когда пришли газеты с проектом новой Конституции, сразу сообразил: теперь в самый раз! Причина веская поговорить с народом, да заодно растолковать мужикам-старообрядцам, какие они теперь есть граждане, что им дается-полагается и что от них обязательно требуется. По Главному закону.
Кержацкая падь начиналась сразу за мостом, влево от поворота основной дороги. При въезде лежал огромный и гладкий облизанный ветрами, камень-валун, неизвестно когда и как сюда попавший. Барсучий камень был своеобразной рубежной вехой, за которой располагалась территория кержацкой общины. Камень пестрел надписями, нацарапанными гвоздем, выведенными мелом, краской, а то и дегтем. Тут изощрялась в грамоте кержацкая ребятня, даже матерщина и та с ошибками.
Поджидая Павла Слетко - заместителя Денисова, Вахромеев перекуривал, от нечего делать читал надписи, посмеивался. "Школа кержачат за уши от бога оттаскивает, дома ревностные родители к псалтырю тянут за эти же самые уши… Как тут выдержишь, не заматюкаешься? Вот и достается Барсучьему камню".
Падь выглядела будничной приветливой деревенькой, по-вечернему хлопотливой. Но впечатление обманчивое: стоит лишь показаться чужому на чистом муравнике улицы, как все мгновенно изменится, уличная жизнь захлопнется, будто створки нечаянно тронутой раковины. Сразу померкнут веселые резные наличники, угрюмо-серыми сделаются затейливые крашеные палисадники. Из-за них - насупленные лица, недобрые взгляды, в которых немой вопрос: чево надо? И оголтелый собачий лай, какого не услышишь нигде в Черемше.
Собаки здесь особенные - лайка-троеглазовка, известная по всему Алтаю. Выводили ее десятилетиями, оттачивая звериный нрав. И по сей день бытует у кержаков безжалостно-трезвая отсевка: по осени ведут полугодовалые собачьи выводки в тайгу на медвежьи тропы, "гостевать к хозяину". Которые идут на медведя смело и злобно - тем жить; заскулила, попятилась, к бутылам прижалась - ту на поводок и к зиме на теплые охотничьи рукавички-мохнашки.