- На, отладь, - сказал он. - Мой инструмент ты портишь без зазрения совести. Помучайся, приведи все в порядок, тогда будешь знать, чем это пахнет, если по гвоздю рубанком проехался.
С фабрики домой они ехали вместе, раскачиваясь вместе с толпой пассажиров в переполненном трамвае. Секула бубнил:
- Ремесло, Стах, дело не такое уж сложное, в особенности у нас, на плотницких работах. Но и для изготовления мебели большой премудрости не требуется. Раньше, когда мебель украшали резными орнаментами, птичками, листиками, фигурками обнаженных людей, а к этому добавлялась еще интарсия и инкрустация, когда каждый ремесленник был резчиком, почти скульптором, тогда другое дело… Я видел в музее такие шкафы, секретеры в комоды, а однажды даже сам такой гарнитурчик ремонтировал у одного богача до войны. Такую мебель наши прадеды-столяры делали долго, целый год, а то и больше. Об одной только полировке можно целую книжку написать. А теперь, при машинном производстве… Может, вернутся еще времена, когда ремесло будет искусством. Знаешь когда? - Он наклонился к Стаху, и на юношу пахнуло кисловатым дыханием. - При коммунизме…
Слово взметнулось, как ракета. Оно было произнесено в двух шагах от чисто вымытых, подстриженных ежиком, затянутых в мундиры немцев, которые, удобно рассевшись, любезно беседовали друг с другом в отведенной для них части вагона. Один из них, тот, упитанный, в кожаном плаще, в шляпе с замысловатой кисточкой, был наверняка гестаповцем.
Но никто не расслышал, что сказал Секула. Кругом стояли суровые, озабоченные, осунувшиеся от голода и усталости люди. Они однообразно раскачивались в такт движению вагона.
- Люди получат все, что им надо. Они захотят окружить себя красивыми вещами. Тогда, может быть, опять пойдут в ход долота резчиков, отыщутся старые рецепты благородных политур, и ремесленник опять будет творцом мебели, как когда-то. Я не за то, чтобы мы вернулись к деревянной сохе и хате, которая топится по-черному. Машины всегда будут нашими помощниками. Но все-таки только человеческая рука, да и то не всякая, может вдохнуть в предмет душу, потому что руку направляет не мотор, а мозг без всякой трансмиссии. Мозг, понимаешь, парень, мыслящий мозг. Поэтому ты не верь, когда разные "бобики" у нас в мастерской начнут распинаться о тайнах, великих тайнах ремесла. Они это нарочно, в особенности дурак мастер будет водить тебя за нос, чтобы ты подольше задарма работал. А по существу, им известны два клея да одна политура. Не было еще до сих пор заказа, который бы драгоценный мастер хоть немного не подпортил. Примчится потом на стройку, водку ставит, чтоб хозяину ничего не сказали. Стоит тогда на него посмотреть, на этого начальничка.
Они слезли с трамвая, и, пока шли наискось через поля, Секула до конца развил свою мысль, не хотел, чтоб у парня оставались неясности.
- Вот я говорил о мозге. Это не так просто… Потому что можно изобрести вещь хорошую и вещь плохую и сделать и то и другое одинаково талантливо. Можно выдумать электрическую лампочку и электрический стул… Можно выдумать войну и электрификацию всей страны. Можно выдумать фашизм и коммунизм. Такой, например, Кассиопея, что он выдумал? Хитрющий тип, браток, не чета нашему борову Бергу. Он говорит рабочему: "Вот тебе поликлиника, ясли, столовая с нарисованными на стенах птичками, но в профсоюз ты не вступай. Я тебе плачу, значит, я твой бог и хозяин. Никаких забастовок. Если придут другие рабочие и скажут: "Бастуй вместе с нами. Надо встать единым фронтом. Нас притесняют", - ты им не верь и отвечай так: "Я бастовать не буду, пан Кассиопея добрый. Я не хочу доставлять ему неприятности". А если ты с ними объединишься, я тебя вышвырну за ворота". Вот, браток, как Кассиопея вбивает клин в рабочий фронт. А кого эти птички и ночные горшки в яслях прельстили, того он доит, как корову, и дурачит, превращает во врага собственных братьев, затуманивает ему мозги, делает из него невольника. Видишь, что значит мыслить. Против таких, как Кассиопея или, например, Гитлер, направлена и моя мысль, и твоя, и мысль всех рабочих. Не только мысль, но и действия. Знаешь что, Стась, завтра Новый год, приходи ко мне вечером домой, я живу на улице Возниц. Я покажу тебе кое-что интересное и дам почитать одну книжку. Такую книжку сейчас днем с огнем по сыщешь. Моя старуха сделала бигос. Приходи… Знаешь что, - продолжал Секула, и его короткие рубленые фразы звучали сейчас, словно смолкающий гул артиллерии, - мне смеяться хочется над немцами и над их кретином-фюрером, когда я думаю о Советском Союзе. Эх вы, дурачье, дурачье, думаю я. Ну, пока, Стась. Желаю тебе в Новом году счастья. Боже мой, когда только это паскудство кончится.
Он крепко пожал Стаху руку, и его покрытое оспинами лицо, похожее на фотографию луны, расплылось в улыбке. Стах поднял курносый нос и глянул посветлевшими от улыбки глазами на огромного, как дерево, Секулу. Они трясли друг другу руки в приливе горячей симпатии.
- А я вам, пан Секула, желаю… - Стах не мог подобрать слов, которые выразили бы то, что он чувствовал.
Секула уходил через занесенное снегом поле. Скрипели на снежной целине подошвы его ботинок. Мела поземка. Стах еще некоторое время различал наклоненную вперед глыбу человеческого туловища. Можно было подумать, что Секула идет в атаку.
В ту ночь высоко в черном небе рокотал советский бомбардировщик. Он шел на запад медленно, словно не в воздухе, а в смоле. Два человека в меховых куртках с нетерпением поглядывали на часы. Штурман отложил логарифмическую линейку, улыбнулся и сказал:
- Спокойно, товарищи, спокойно, успеем.
Когда парашютисты спрыгнули, пилот положил машину в вираж, привстал над рулями управления и стал всматриваться вниз, словно ястреб. С трудом различил он во мраке светлые купола двух парашютов. Тогда он уселся поудобней, потянул, набирая высоту, на себя руль и буркнул в ларингофон:
- Все в порядке, Саша.
На земле двое людей выпутались из парашютных строп и пошли лесной дорогой к городку, где громко ликовали в предвкушении близкой победы немецкие солдаты.
- Погляди, Старик, - сказал тот, который нес чемодан с радиостанцией, - это уже польский снег.
Его спутник сбил рукавицей снежную гроздь с еловой ветки. Это был Марцелий Новотко . Новый год нес с собой грозные события.
VIII
Хотя явных признаков болезни не было, старший Корецкий с каждым днем все худел и худел. Константин выслушивал, выстукивал его, выписывал лекарство. Это был хороший доктор, давний друг Корецких. Он поднимал очки на лоб, покусывал губу, беспрестанно разглаживал отвороты старенького пиджака, роняя из трубки то табачные крошки, то пепел, и говорил приятелю:
- Не понимаю, что с тобой, дорогой. Результаты рентгена неплохие, ничего у тебя не нашли, а ты все тощаешь.
- Война, Константин, война, - вот моя болезнь.
- Ты принимаешь все слишком близко к сердцу, с твоим чувствительным сердцем и впечатлительной душой тебе бы уродиться буколическим поэтом, а не экономистом.
Доктор закашлялся, из трубки брызнули искры. В комнате было темно, только на потолке дрожал крохотный кружок света. В углу впритык к кафельной печке стояла маленькая железная печурка, в которой едва тлел огонь. Мать подбросила стружек. В печурке загудело, жестяная труба, соединяющая ее с печью, раскалилась докрасна, на ее поверхности вспыхивали крохотные огоньки - это сгорала древесная пыль. Отец вытянул руки и стал греть их, словно пытался поймать ускользающее тепло.
- Константин прав, - сказала мать, разливая пахнущий ромом чай марки "Карома". Зашипели, растворяясь в кипятке, таблетки сахарина.
- Я, видишь ли, дорогой, закрыл дверь… Они для меня попросту не существуют. Они уже давно перестали меня раздражать. Это случилось, когда я увидел красные стены гетто. А теперь эти облавы… Охота за невольниками. Трудно даже сказать, с кем их можно сравнить, пожалуй, с татарами времен Генриха Благочестивого. Но то были люди каменного века, а мы имеем дело с наследниками великой культуры, с потомками поэтов, музыкантов, мыслителей, перед которыми мы преклоняемся. Эх!.. Я повторяю наши довоенные разговоры. Но вот действительность, да, действительность превзошла всякое воображение. Изощренная фантазия изверга не могла бы породить таких картин. Наше несчастье в том, что мы нормальные люди. Я тоже, может быть, окажусь в брюхе у этого молоха, но в состоянии ли я что-нибудь предпринять, чтобы избежать такой участи? Ни знания, которые я приобрел на двух факультетах, ни богатый жизненный опыт не подсказывают мне выхода из создавшегося положения, не открывают, говоря другими словами, путей к спасению. Короче, будь что будет…
- Ты оппортунист. Такой старый, а оппортунист, - послышался с кресла раздраженный голос Корецкого.
- Вот именно. Оппортунизм, уход от действительности - единственное лекарство, которое я тебе рекомендую. Принимай его и будешь жить долго.
- Но как?
Константин рассмеялся и обратился к матери:
- Видишь, Магда, он не слушается врача. Зови ксендза, я умываю руки.
- Константин, не валяй дурака, это печальные шутки.
- Ну, ну… Ты все воспринимаешь по-женски, всерьез. У вас всегда если уж любовь, то до гробовой доски, если болезнь, то с роковым исходом. Нечего беспокоиться - все будет в порядке.
Так приходилось доктору заговаривать страшных призраков, которых он сам же вызывал.
- Сижу я вчера и читаю. Что? "К самому себе" Марка Аврелия. Книжка ко времени: есть в ней что-то гитлеровское - рецепты, как облагородить душу, насытив ее равнодушием и презрением. Читаю и верчу в руке рулон бумажной ленты, знаешь, этой, прорезиненной, которую рекомендовали наклеивать крест-накрест на стекла - от взрывов. В тридцать девятом году я уверовал в это, старый дурак, как баба, которая верит, что можно потушить пожар, творя над огнем крестное знамение иконой святого Флориана. Купил я эту ленту, но заклеить не успел, от взрывной волны вылетели все стекла. Недавно я убирал у себя и обнаружил ее.
- Представляю себе эту уборку, - не выдержала мать, и все улыбнулись.
- О чем это я? Ага. Так вот, забыл я про Марка Аврелия, гляжу на рулон ленты и катаю его по столу, словно колесо от тачки. Вспомнился мне тридцать девятый год, тонны человеческого мяса, которые прошли через мои руки. Ну и стал я думать о немцах.
- Ага, - буркнул Корецкий.
- Думал я о них, правда, не очень много, да и недолго. Представь себе, на столе было чернильное пятно, еще влажное. Я посадил его, когда вписывал на поля свои комментарии к Марку Аврелию. Въехал я в это пятно колесиком - и вижу: пятно отпечатывается на столе при каждом обороте рулона. И я подумал: "А что, если б это была буква?"
- Ничего нового. Исключительное право издания Copyright by Gutenberg. - Юрек безнадежно махнул рукой.
- Ты прав, столяр, к сожалению, изобретатель был немцем. Но слушай дальше. Буквы можно отпечатать на матовой стороне прорезиненной ленты. Ленту резать и лепить на что попало. Из букв можно составить недурные фразы. Например: "Бей немца!", "Саботаж - твое оружие!" - и тому подобное.
Следующие полчаса два старых друга забавлялись, сочиняя лозунги, хлесткие, как удар бича.
Затем стали приходить с визитом тетки, состарившиеся среди кушеток в чехлах, жардиньерок и вышитых дорожек. Они без конца предлагали испытанные домашние средства. Устраивали "консилиумы" и наперебой болтали разные глупости. На стул они садились плотно, застегнутые под самой шеей платья были похожи на саркофаги, закупорившие их чудовищные тела. Самой неукротимой в своей самаритянской деятельности была тетка Мария. Она подкладывала больному под спину все имеющиеся в доме подушки и бранила Корецкую за бессердечие, пуская в ход такие выражения, которые можно было простить, только приняв во внимание ее безмерное, как океан, невежество.
Она, не переставая, ныла:
- Мадзя, пойми: женщина всегда имеет влияние на своего мужа. Правда, вы не венчаны, следовательно, живете в прелюбодеянии…
- Что вы говорите…
- Да, дитя мое, я своими ушами слышала, как наш Марек хвастался однажды: "Хоть семья заставила меня венчаться в костеле, но я заморочил голову ксендзу и на исповеди перед венчанием не был". А слышала я это, дитя мое, на именинах у Янека, такого же безбожника. Наш Марек, захмелев от нескольких рюмок сливянки, понес такое, что стыдно вспомнить. "Подхожу я к исповедальне, - говорит он, - и слышу: "Преклони колени, сын мой. Что ты хочешь поведать господу?" А я отвечаю, что на колени не встану, потому что брюки у меня только что выглажены. Исповедоваться не буду, потому что в бога не верю, а если б даже стал исповедоваться, исповедь была бы сплошным враньем. Что же касается брака, то венчаться не стану, если ксендз будет настаивать на исповеди". Ксендз захлопнул дверь исповедальни и повел твоего мужа в ризницу, сказав, что он денежные дела перед лицом алтаря решать не намерен. Как-то там они столковались, и Марек на исповеди не был, значит, таинство брака считается недействительным, следовательно, вы совершили грех и живете в прелюбодеянии. Так или нет?
Корецкая молчала, впрочем, она уже давно не слушала эту болтовню, погрузившись под монотонный, словно шум мельничного колеса, голос Марии в думы о каком-то неотложном деле.
- Учти, еще есть время исправить зло… На лице Марека я читаю печать вечности… Нужно примириться с богом… молись… ты имеешь на него влияние…
Корецкая просила не волновать больного подобными разговорами, но тетку унять было невозможно. Больше всего она жаждала увеличить собственные шансы на спасение, вернув в лоно церкви закоренелого грешника. Она сидела и вздыхала над мелькающими спицами вязанья. Наконец взяла да и высказала все, что накипело у нее на сердце. Корецкий попросил прекратить бессмысленный разговор. Но тетка находилась уже в состоянии религиозной истерии и, как ей казалось, была осенена свыше.
- Посмотри, как господь покарал евреев!.. - кричала она.
Когда Юрек открыл дверь в квартиру и сбросил с плеч мешок со стружками, семейная сцена выглядела так: отец, вцепившись пальцами в поручни кресла, перегнулся вперед и кричал:
- Пошла вон, ведьма!
Тетка, собирая в мешок мотки шерсти, шипела:
- Ухожу, ухожу, ноги моей больше в этом доме не будет!
В прихожей она почувствовала себя в безопасности, сунула голову в дверь и завопила, не попадая руками в рукава пальто:
- Чтоб ты сдох, безбожник, чтоб тебе вечно мучиться в преисподней! На лице и на руках у тебя грязные пятна, это дьявол бродит вокруг тебя и овевает адским смрадом.
* * *
- У твоего отца на лице и на руках коричневые пятна.
Юрек с доктором Константином кружил по улочкам Старого Мяста, где они гуляли вместе еще в довоенное время. С той поры это была их первая прогулка.
- Эти пятна окончательно подтвердили мои предположения. Это, Юрек, болезнь Аддисона. Впрочем, тебе медицинские термины ничего не говорят. Так или иначе мне придется объяснить тебе, как обстоит дело.
Юрек схватил за рукав Константина, который в этот момент с необычайным вниманием рассматривал крыши на другой стороне рынка. Он заставил его посмотреть себе в глаза, потом с усилием проглотил слюну и прохрипел:
- Когда, Константин, когда?
- По-видимому, весной, в апреле. Я думаю так, потому что знаю организм твоего отца, как свой собственный. Я говорю тебе это заранее - ведь ты мужчина и сумеешь держать себя в руках. На твою голову свалятся новые заботы, а сейчас - в военное время - их будет еще больше. Я поддержу тебя и Магду, как смогу. Я никогда не был очень предприимчивым, это противоречило бы моей профессии.
Покинув рынок, они пошли вдоль рва до Подвалья. Константин говорил скороговоркой:
- В смерть трудно поверить. Груды человеческих тел захоронены в этих стенах. Фальсифицированная история, которой пичкали тебя в гимназии, силится представить Старое Място как живописный идиллический уголок, где пышные горожанки вышивают штандарты для храбрых кавалеристов. А того, что городская чернь вешала здесь богатеев, что по этим улочкам шли голодные толпы, волоча шляхту на плебейский суд, небось никто не говорил…
Юрек понимал, что доктор хочет отвлечь, направить мысли по другому руслу. Но делал он это неумело, чувствовалось, что он сам расстроен. От стен тянуло пронизывающим, влажным холодом. Из трактира "Корабельный фонарь" с гиканьем вывалились пьяные немецкие летчики. В вестибюле один из них дернул за седую бороду швейцара, одетого в старопольский жупан и обшитую мехом конфедератку. Старик в левой руке держал алебарду, а правой собирал чаевые.
- Перейдем на другую сторону, - сказал Константин. - Этим сверхчеловекам может прийти в голову такая, например, мысль: "Как упадут этот старик и этот молодой, если их пристрелить? Навзничь, на живот или еще как-нибудь?"