Мои прославленные братья - Говард Фаст 5 стр.


- Умойся и оденься, - сказал мне Иегуда. - Адон идет в Храм, и мы идем вместе с ним.

- Он что, спятил?

- Это ты его спроси. Таким, как сейчас, я его никогда не видел.

Я пошел к отцу, чтобы сказать ему: "Ты с ума сошел! Или тебе не жаль ни своей, ни нашей жизни? Какая польза в том, чтобы лезть головой в львиное логово?"

Все это и многое другое я хотел ему сказать. Но, увидев его лицо, я ничего не сказал.

- Умойся, Шимъон, - мягко сказал мне отец, - и умасти себя маслом, ибо мы идем в Храм Божий.

Так, еще раз - в последний раз - Мататьягу и его пятеро сыновей отправились в Иерусалимский Храм. Как и прежде, мы шли друг за другом: старик адон впереди, за ним мой брат Иоханан, дальше я, Шимъон, за мной Иегуда, затем мой брат Эльазар и последним - Ионатан.

Но время было уже иное: теперь мы были мужчины. Даже Ионатан уже не был мальчиком. За несколько недель утратил он свою хрупкую нежность и стал твердым, суровым и стойким. Он больше не плакал. В то утро я, гладя на него, вспомнил, как он однажды солгал, и как его побил за это Иегуда. А теперь они оба были совсем другие. Скрытая заносчивость, затаенная заносчивость Иегуды, знающего свою покоряющую силу и свое обаяние, - эта смиренная заносчивость, худшая из всех, стала преображаться в нечто иное - в целеустремленность, которую я тогда едва уловил в нем. Если когда-нибудь я и ненавидел Иегуду, если даже я его всегда ненавидел, то этой ненависти приходил конец. Годы перестали сказываться на Иегуде. Он был без возраста и таким он остался до самой смерти. Иоханан и Эльазар были просты и понятны, но понять Иегуду я был не в состоянии, а в Ионатане перемены лишь начинали сказываться, и ему еще предстояло меняться.

Мы шли и шли вперед по суровой земле. В деревнях, через которые мы проходили, у людей было мало радости, но им становилось еще тяжелее, когда мы говорили, куда мы идем. Иной раз люди, узнав отца, спрашивали его:

- Куда ты, адон?

И он отвечал:

- В святой Храм.

И все озабоченно покачивали головами. Чем ближе подходили мы к городу, тем чаще на нашем пути попадались наемники. Мы видели, как они напивались в придорожных харчевнях. Мы видели их с женщинами - для наемников повсюду хватает женщин. И мы видели, как они маршируют в когортах.

И наконец мы пришли.

Адон еще дома разорвал на себе одежду и сотворил молитву за души усопших, и потому теперь он даже не изменился в лице и не убавил шага, когда мы вступили в разоренный, разрушенный, разграбленный город, который некогда был гордым Иерусалимом.

Город был не просто разрушен - он был разрушен варварски, издевательски, с особой глумливостью. Над стенами высились бесконечные ряды пик, на которые были насажены отрубленные головы евреев.

Весь город был пропитан зловонием разлагающихся трупов, которые никто не убирал, на мостовых - огромные пятна запекшейся крови. На улицах валялись обломки табуретов, столов, кроватей, посуды - все это было выброшено из окон и с балконов. Повсюду торчали обугленные остовы сожженных домов, там и сям попадались отрубленная рука или нога, разлагающиеся и облепленные мухами. По городу бегали псы, и порою проходила мимо группа наемников, подозрительно косясь на нас, но не трогая. Если не считать их, то город был пуст.

И в этот день, как и в тот раз, когда мы впервые вошли в славный город Давида, мы поднимались по улице все вверх и вверх, пока не подошли к Храму. Храм все еще стоял, а за ним виднелась и Акра - огромная каменная крепость, построенная македонцами под казарму для своих войск. Акра не пострадала скорее наоборот: ее укрепили добавочными стенами и опорами, и вокруг нее оживленно суетились солдаты. Но с Храмом расправились так же дико, как с городом. Величественные деревянные ворота сгорели, драгоценные украшения были содраны, отполированные стены размалеваны непристойными фаллическими символами и рисунками, изображавшими мужчин и женщин, совокупляющихся с животными, - все это, чтобы мы могли лучше узнать, оценить и понять величие греческой цивилизации.

У ворот все еще стояли левиты, - по крайней мере, одеты они были, как левиты. Когда мы приблизились, они сделали движение, чтобы остановить нас, но, узнав Мататьягу и увидев его лицо, они отступили, и мы прошли мимо них.

Мы вошли в Святая Святых, внутреннюю обитель Бога, где обычно лежат священные хлебы и горят семисвечники. Там воняло, как на бойне. Алтарь был измазан кровью и свиная голова глазницами вперилась в нас. По одну сторону от алтаря стояла большая чаша с куском свинины, по другую, на полу, валялись свиные внутренности.

В дверях Мататьягу на мгновение остановился, затем вступил внутрь. И впервые в жизни я полностью осознал, что за человек отец мой, адон. Он сам был Храмом, и Храм - это был он. Евреи в Риме, или Александрии, или в Вавилоне обращаются в сторону Храма, когда они молятся; и все же Храм для них - это в лучшем случае только слово или же образ. Они живут и живут себе, и большинство из них умирает, так ни разу в жизни и не увидев Храма. Но было ли такое время, когда адон не видел Храма, не ходил в Храм, не молился в Храме? Он был каханом. Малейшая щербинка в стене Храма была шрамом на его теле. Так какими словами могу я выразить то, что он ощутил, увидев свиную голову на алтаре?

Но он не дрогнул. Он подошел к алтарю и стал там, в этой мерзости. Мы подошли следом, и Иегуда уже занес было руку, чтобы сбросить свиную голову.

- Оставь! - сказал адон спокойно. Иоханан вполголоса начал читать молитву по усопшим, но адон оборвал его:

- Замолчи! Разве можно здесь молиться за мертвых!?

Минуты проходили, а он все стоял спиной к нам. Наконец он повернулся очень медленно, - и меня поразило, как бесстрастно было его лицо. Плащ его распахнулся и чистый солнечный свет, пробиваясь сквозь неплотную крышу, играл на его светлой шелковой рубахе. Его борода и длинные волосы были почти совсем седые. Спокойно взглянул он на нас, переводя взгляд с одного лица на другое, как если бы он безмолвно, но уверенно искал чего-то, что должно быть найдено. И наконец он остановил свой взгляд на Иегуде.

- Сын мой, - сказал он мягко.

- Да, отец, - ответил Иегуда.

- Когда ты будешь чистить это место, чисти его хорошо.

- Да, отец, - прошептал Иегуда.

- Трижды помой его щелоком, как велит Закон. Трижды - золой. И трижды холодным, чистым песком с Иордана.

- Да, отец, - еле слышно промолвил Иегуда, и в глазах его были слезы.

- И еще трижды холодной водой, чисто в тщательно.

- Да, отец.

Затем адон подошел к Иоханану и поцеловал его в губы. Затем он поцеловал меня, затем Иегуду, затем Эльазара, затем Ионатана. Потом он сказал:

- Больше нам здесь нечего делать. Идемте домой. Мы пошли прочь от Храма, но у ворот адон помедлил, схватил за локоть одного из левитов, притянул к себе и спросил:

- Где ты живешь?

- В Акре, - отшатнувшись, ответил левит.

- Есть там и другие евреи?

- Да.

- Сколько?

- Тысячи две.

Богатые люди? - спросил адон. - Люди, у которых есть собственность? Образованные люди?

- Да, образованные люди, - ответил левит.

- Островок западной культуры! - спокойно сказал адон. - Клочок Афин на еврейской земле. Так, что ли? Левит кивнул, не зная, как понять учтивость адона.

- Друзья царя царей?

- Да, - сказал левит, - друзья царя царей.

- Великолепно! Там, за толстыми стенами, они в безопасности: десять тысяч наемников защищают их от ярости неблаговоспитанного народа. И там же первосвященник Менелай?

- Да, да.

- Так передай Менелаю, что Мататьягу бен Иоханан бен Шимъон из Модиина был здесь и любовался великолепием цивилизации; и скажи ему, что я привел сюда пятерых моих сыновей. Скажи ему, что когда-нибудь мы еще вернемся сюда.

И мы двинулись обратно в Модиин.

Часть вторая
ЮНОША-МАККАВЕЙ

Если ты не еврей, а, как принято у нас говорить, один из нохри чужеземец, то как объяснить тебе, что мы, евреи, имеем в виду, когда произносим слово "Маккавей"?

Это старое-старое слово на языке народа, который так благоговейно относится к словам.

Мы - народ Книги, народ Слова и народ Закона. А в самом законе написано: "Не должен ты иметь раба и держать его в невежестве".

В мире очень немногие умеют читать и писать, а у нас даже простой водонос читает и пишет; слово для нас - это нечто, к чему не следует относиться пренебрежительно или бездумно.

"Маккавей" - это старое-престарое слово, странное слово; и при этом перечтите хоть все пять книг Моисеевых и остальные творения древних времен, вы не отыщите в них слова "Маккавей". Оно нигде не записано.

Такова суть этого слова: оно - не титул, который может себе присвоить человек, оно, как дар, которым награждает только народ.

Во времена моего отца, и во времена его отца, и во времена его деда не было на нашей земле ни одного человека, которого бы нарекли Маккавеем. Но потолкуйте с учеными стариками о Гидеоне, и они назовут его не по имени Гидеон бен Иоав, но почтительно и смиренно они будут называть его Маккавеем. Но много ли было таких, как Гидеон? Маккавеем не называют ни Давида, ни даже Моисея, который встречался лицом к лицу с Богом, но так называют Иехезкию бен Ахаза и еще, может быть, об одном или двух говорят: "Это были Маккавеи".

Это не такое слово, как, скажем, слова "мелех", (Мелех - царь.) или "адон", или даже "рабби", что означает "мой господин", но в странном и особо уважительном смысле, который нелегко объяснить. Маккавей - никому не господин, ему никто не слуга и не раб. Редко-редко, единожды за много поколений среди людей рождается человек, который - из них, и с ними, и живет ради них; и такого вот человека люди зовут Маккавеем, ибо любят его. Одни говорят, что сперва это слово звучало "макевет", что означает "молот", а другие утверждают, что некогда это слово означало "уничтожить", ибо тот, кто носил имя Маккавей, уничтожал врагов своего народа. Но я знаю только, что слово это несхоже ни с одним словом нашего языка, - это почетное звание, которого удостоились очень немногие, - и я знаю очень немногих, кто достоин был бы носить это имя.

Рабби Рагеш сказал, что есть лишь один такой человек - и его-то он и нарек Маккавеем.

Мы вернулись из Иерусалима в Модиин, отгороженный от мира крутыми горными склонами, окружающими нашу долину. В горах любая долина - это оазис, где не слышно стонов тех, кто страдает; где время неспешно ползет, измеряемое рассветами и закатами, пятью урожаями, снимаемыми в год, вызреванием злаков и жатвами, уборочными днями, когда мы сеем хлеб и сажаем рассаду и когда мы убираем плоды. И все-таки что-то здесь изменилось, и каждый день был последним днем.

Как-то раз я вернулся с поля с мотыгой в руке, покрытый грязью и потом, босой, в закатанных до колен штанах. Я увидел, что адон вынимает меч из кувшина с оливковым маслом. Иегуда стоял у окна, одетый по-дорожному, как одеваются для трудного путешествия по холмам: в тяжелых, грубых сандалиях, в широком полосатом плаще, перехваченном толстым поясом. На столе лежала краюхи хлеба, изюм и сушеные фиги. Я поглядел на отца, потом на Иегуду, но никто из них не промолвил ни слова. Я подошел к рукомойнику, помылся, и пока я вытирал лицо, с заднего двора вошел Эльазар, держа в руках лук Иегуды, закопанный некогда за домом, и связку стрел.

- Вот, - сказал он, вручая все это Иегуде. - И еще раз прошу тебя: позволь мне пойти с тобой.

- Нет! - отрезал Иегуда. Адон вытирал меч.

- Меч будет мешать тебе идти, сын мой, - сказал адон, - ты же не привык носить меч.

- Многому еще мне придется научиться, - ответил Иегуда. - Меч - это, наверно, не самое трудное. Принеси мне ножны, - обратился он к Эльазару.

- Куда ты идешь? - спросил я.

- Не знаю.

- Куда он идет? - спросил я отца. Старик покачал головой. Иегуда снял тетиву, смотал ее в клубок и положил в сумку.

Короткий лук и стрелы он спрятал под плащом.

- Отвечай! - сказал я сердито. - Я спросил, куда ты идешь.

- Я уже сказал, что не знаю.

- Кто же знает?

- Я иду в горы, - сказал Иегуда, помедлив. - Пройду по деревням. Потолкую с людьми и узнаю, что у них на уме.

- Зачем тебе это?

- Чтобы понять, чего от них можно ждать.

- И чего же, по-твоему, от них можно ждать?

- Не знаю. Поэтому-то я и иду.

Я сел на лавку у стола. Эльазар вернулся с ножнами, Иегуда взял, вложил в них меч и приладил под плащом. Он действовал как бы машинально, почти бессознательно, и это меня раздражало, и в то же время я не мог не восхищаться его величественным видом - ловко стянутым плащом, силой его плотного, крепко сбитого тела, его горделивой осанкой, его коротко стриженной каштановой бородкой и длинными волосами, ниспадавшими до плеч из-под круглой шапочки. Я наблюдал за ним и думал о том, что же он все-таки решил делать. А в это время вошел Ионатан вместе с Рут. Иегуда и Рут вместе вышли через заднюю дверь и вскоре вернулись.

- Я иду с тобой, - сказал я наконец.

- Я хочу пойти один, - ответил Иегуда. Спорить с ним было бесполезно и невозможно: в нем было что-то, что сразу без споров отметало все возражения. Вошел Иоханан. Теперь мы все были вместе. Иегуда поцеловал всех и сделал мне знак выйти с ним вместе из дому.

Когда мы вышли, он несколько мгновений смотрел на меня, а затем обнял. Как всегда бывало в таких случаях, от моей горечи и досады не осталось и следа.

- Будь настороже, - сказал мне Иегуда.

- Настороже? Чего ты опасаешься?

- Не знаю, Шимъон… Не знаю… Я стараюсь что-то увидеть во тьме. Береги их.

Дни тянулись, и каждый следующий день был хуже предыдущего - не намного, но хуже. В небольшой деревушке Гумад, всего лишь в часе ходьбы от Модиина, наемники Апелла вырезали всю семью за то, что за стропилами в их доме нашли три стрелы.

Главу семьи Вениамина бен Халева распяли. Это было у нас новостью, перенятой Антиохом, царем царей, на западе. Вениамин бен Халев был прибит гвоздями к двери своего дома и провисел так весь день, а наемники слонялись вокруг, прислушиваясь к его стонами, и довольно ухмылялись. Затем, через день или два, в Зоре - деревушке к югу от нас - изнасиловали трех девушек; житель деревни, который попытался вступиться за них, был убит. В Галилее, в Самарии, в Финикии, где евреи жили в городах среди неевреев, было еще хуже, и рассказы, один другого ужаснее, о том, что творилось в тех краях, все чаще доходили до нас в Иудею.

И все же, как это ни странно, жизнь в Модиине шла своим чередом, почти как всегда. Мы снимали урожаи; мы молотили пшеницу и сушили плоды; рождались дети и умирали старики; мы выжимали оливковое масло и по вечерам сидели за столом после ужина, вспоминая о лучших днях и ожидая еще худших. Мы пели наши старинные песни и слушали рассказы стариков.

Прошло четыре дня после ухода Иегуды, и в вечерний час дюжина жителей нашей деревни сидела за столом Мататьягу и пили вино, кололи орехи, ели изюм и говорили о том, что сейчас больше всего тревожило нас, - о том, как трудно жить под чужеземным игом.

Мы - народ, которому выпало на долю слишком много страданий, - мы научились смеяться даже над своими бедами, без этого мы давно бы уже погибли. Помню, в тот вечер Шимъон бен Лазар рассказывал давно известную историю о трех мудрых шутах Антиоха - одну из тех горьких и страшных историй, каких так много в книгах порабощенных народов, - но я не вслушивался в слова Шимъона бен Лазара, ибо во все глаза смотрел на Рут.

Она сидела рядом со своей матерью, как всегда гордо н настороженно подняв голову, будто внимательно слушая (помоги мне Боже, я был уверен, что думает она об Иегуде). Огонек плошки бросал на нее косой свет, и лицо ее отливало бронзой. Как ясно я помню ее в тот вечер - наклон головы, тени под скулами, ее вьющиеся локоны, - женщину, которую я давно знал. Для кого еще существовала она, как не для Иегуды? Кто еще мог быть рядом с ней и выглядеть достойные ее, и лицом, и осанкой, и душою быть настоящим каханом?

И тогда-то снаружи заблеял козел, и я выскользнул из дома, полагая, что горный шакал забрался в загон для скота, - выскользнул незаметно, чтобы не помешать рассказчику. Я вышел, пересек двор и направился вверх по склону к каменной ограде загона. Оказалось, что это не козел: два барана сцепились рогами, и один из них вопил от боли. Я разнял их. Вечер был так свеж и приятен, и так ясно сияла круглая луна, что мне не хотелось возвращаться в дом. Я сел под оливковым деревом и смотрел на луну и вдыхал чистый ветерок с моря.

Как видно, прошло с полчаса, а я все сидел, и вдруг я услышал, как кто-то зовет:

- Шимъон! Шимъон!

- Кто зовет Шимъона? - спросил я, хотя уже понял, кто это, и сердце мое чуть не выпрыгнуло из груди, и руки вдруг сделали липкими.

- "Безумец сидит в ночи, - сказала Рут, выходя из-за угла загона и повторяя слова старинной песенки, - и грезит о девчонке…" Тебе скучно, Шимъон?

- Я подумал, что в загон забрался шакал. Тебе нельзя сидеть тут со мной.

- Почему?

Она остановилась надо мной, лукаво улыбаясь и теребя пальцами босых ног ремешки моих сандалий.

- Почему мне нельзя посидеть тут с тобой, Шимъон, если ты пришел сюда, чтобы спасти козла от шакала? А если бы это был не шакал, а лев - вроде льва, которого встретил Давид?

- Уже триста лет как перевелись львы в Иудее, - сказал я тихо.

- А ты никогда не улыбаешься, правда? И ничто тебя не смешит, а, Шимъон бен Мататьягу? Ты самый несчастный человек в Модиине и, наверно, во всей Иудее, и даже во всем мире. Я бы отдала несколько лет жизни, чтобы у меня из-за спины вдруг выскочил лев и проглотил тебя.

- Едва ли это случится, - сказал я.

- Если ты расстелишь свой плащ, я бы охотно посидела тут с тобой, засмеялась она.

Покачав головой, я разостлал на земле свой плащ, и она примостилась подле меня. Она явно ждала, чтобы я заговорил, а не знал, что сказать, и мы сидели молча, а луна взбиралась все выше и выше на небо, и лунный свет заливал серебром холмы Иудеи. И наконец Рут сказала;

- Когда-то я нравилась тебе, Шимъон, - или мне это только казалось?

Я с изумлением уставился на нее.

- Или мне это только казалось, долго казалось, - размышляла она вслух. Приходя в дом Мататьягу, я спрашивала себя: "А будет ли там Шимъон, и поглядит ли он на меня? Улыбнется ли он мне? Заговорит ли со мной? Возьмет ли меня за руку?"

Задыхаясь от гнева и обиды, я мог лишь сказать:

- А ведь всего четыре дня, как ушел Иегуда.

- Что? - с удивлением переспросила она.

- Ты же слышала, что я сказал.

- Шимъон, да что мне до Иегуды? Шимъон, что с тобой? Что я тебе сделала? Ты стал каменным, ледяным - и не только со мной, но и со своим отцом, и с Иегудой!

- Ты думаешь, это без причины?

- Я не знаю, что у тебя за причина, Шимъон.

- А когда ты вышла вместе с Иегудой перед тем как он ушел из дому…

- Я не люблю Иегуду, - устало сказала Рут.

- Он это знает?

- Он это знает.

Назад Дальше