Житие архиерейского служки - Виктор Шкловский 11 стр.


Тут схватили Полянского и начали его бить плетьми.

Полянского нашли в лесу брошенным и привезли в Могилев крестьяне.

Весь Могилев посетил героя Полянского. Сам Георгий Конисский пришел к нему с утешительной проповедью. Добрынин пришел с Луцевиным. И были приняты сейчас же после медика и написали челобитную на Фелича и Бринка.

Но в наместническом правлении председатель вернул челобитную как составленную в ругательных выражениях.

Пошла ябеда на ябеду, донос на донос. Ахшарумов писал на Полянского, Полянский на Ахшарумова.

Генерал фон Бринк продал дом, а потом продал мундир, и все съела верхняя расправа.

Нищим ходил старик по улице. И если кто подавал ему, то он останавливал благодетеля и говорил:

– И все ж таки я не понимаю: почему за мою жену дрался барон фон Фелич с Полянским, и при чем здесь генерал-губернатор, и почему мне теперь негде пить кофе? Зачем я пожалел свою бедную родственницу, зачем я покрыл своим именем чужой грех?

Потом господин фон Бринк начинал плакать и просить денег на табак. Все это было очень неприятно, и его старались обходить.

Господин Добрынин преуспевает

Однажды был вызван господин Добрынин к самому генерал-губернатору.

Генерал-губернатор принял его ласково и даже произнес:

– Садись.

Гавриил Иванович сел и посмотрел с удовольствием в большое губернаторское зеркало.

Таких в Могилеве было немного.

В зеркале на бархатном стуле с золотом и белой эмалью сидел молодой, тридцатичетырехлетний, как знал Добрынин, человек. Была на том человеке одежа хорошая, серый шелковый кафтан и чулки в тон. И была у этого человека шпага, и сидел он при самом генерал-губернаторе Пассеке.

Очень приятный вид представляло зеркало.

И даже приятно думать было, что Кирилл Севский, хоть он и не сослан в Суздальский и Соловецкий монастырь, и не сидит в подвале, и не гоняет палкой крыс, все же сейчас со службы снят, и имеет только триста рублей годового содержания, и отдан в монастырь, и монастырем тем не может распоряжаться.

И монастырь-то какой – Киево-Михайловский, бедный.

А господин Гавриил Иванович Добрынин сидит с губернатором, деньги у него есть в росте на четверных процентах.

И за водку ему платят, и за лес ему платят, и нет у него никакого дела в сенате, и не били его нигде плетьми.

В торжестве своем не заметил Гавриил Иванович, что губернатор несколько смущен.

Да, Петр Богданович, сенатор, был смущен, кавалер Андрея Первозванного, ордена редкого.

Начал он несколько смущенно:

– Был у меня, дружок, брат Василий, и брат этот влюблен в двоюродную нашу сестру Елизавету Ильиничну Обруцкую. И по правилам нашей святой православной церкви не мог вступить с ней в брак. И что сделал мой бедный брат? Он предложил бедной моей двоюродной сестре, пойдя купаться, оставить платье на берегу реки, а самой уехать, и так мы считали Елизавету Ильиничну утонувшей, а она под именем Надежды Петровны уехала в украинское имение и обвенчалась с братом моим противозаконно, и присутствовал при этом…

Гавриил Иванович сидел, весь подобранный, и уже в зеркало не смотрел, а смотрел на генерал-губернатора.

Тот был смущен и продолжал растерянно:

– Присутствовал при этом я и подписался свидетелем, потому что очень любил брата. Но брак, – продолжал губернатор, – ведь незаконен. Брат умер, по завещанию оставил состояние сыну, рожденному от двоюродной сестры, сына имя Василий, а душеприказчиком назначен был граф Гендриков, а теперь граф умер, и душеприказчик я.

– Очень занимательно! – воскликнул Добрынин.

Генерал-губернатор посмотрел растерянно и продолжал:

– Императрица несколько раз, помня мое при восшествии на престол геройство, платила мои долги. Но и сейчас я в долгу совершенно и…

Тут заговорил Гавриил Иванович:

– Вы не хотите отдать имения вашему племяннику, считая его незаконным?

– Да, не хочу, у меня есть свои дети, хотя они тоже незаконные, но они мои дети. Нужно, – продолжал Пассек, – возбудить дело о расторжении брака, кровосмешение не может быть покрыто венцом. И вот я позвал тебя как законника, и мне говорили еще, что ты дока в делах консисторских.

Гавриил Иванович уже сидел развалившись.

– Конечно, – сказал он, – ваше превосходительство кругом правы. Брак незаконен. Но при начатии дела привлекут свидетелей бракосочетания, и под суд будет отдан сенатор, всех орденов кавалер Петр Богданович Пассек. И к тому же каноны имеют перемены для лиц высокопоставленных. Наша государыня, мать отечества Екатерина была в свойстве близком и в родстве с мужем своим Петром Третьим, и по строгим законам брак как бы не действительный, и покойная императрица Елизавета Петровна рождена до брака и в браке только привенчана.

– Тише! – сказал Пассек.

– Не изволите беспокоиться, мы говорим в тайности.

И тут Добрынин понизил голос:

– И был проект, ваше превосходительство, повенчать Елизавету Петровну с племянником ее Иоанном Антоновичем для прекращения претензий Брауншвейгской фамилии. Государыня императрица сама может изменить канон, а дело дойдет до нее. Я знаю, Василий Богданович, брат ваш, был другом генералиссимуса Суворова, и неизвестно, кто будет тогда в случае и как рассудят. И дело это кляузное и дорогое.

– Что же ты посоветуешь сделать?

– Я бы, ваше превосходительство, записал бы во все книги племянника вашего незаконного Василия Васильевича не Пассеком, а Ласковым, так сказать, с опиской. И выдавать ему покамест деньги на руки. А ежели возникнет спор, то все документы его будут весьма подозрительны.

– Делай, как знаешь, крапивное семя, – сказал генерал-губернатор. – И уходи ты отсюда.

– Ваше превосходительство, – сказал Добрынин, – я уже четыре раза офицер и хотел бы быть награжден сейчас чином коллежского асессора.

– Будешь, – уходи и сделай так, как ты сказал.

Праведник цветет, как финиковая пальма

Цвел коллежский асессор и святой Анны кавалер Гавриил Иванович Добрынин.

Дела округлялись, он купил себе уже в Могилеве дом.

Дом небольшой, но правильный: на краю города, четыре с половиной сажени на четыре, четыре комнаты внизу, пятая наверху. Во дворе службы.

Внутри мебели такие, какие нужны; у самого Добрынина шуба небесного цвета, с воротником черно-бурых лисиц.

Вокруг дома сад, в саду цветы и яблони, которые цвели, как когда-то в монастыре, и даже розы.

Во дворе из досок настроены разные балюстрады, закрывающие места, неприятные для зрения и обоняния.

Крыша зеленая, изгородь голубая, на воротах надпись:

"Свободен от постоя".

Приятно сидеть в таком доме, думать о том, что Алеевцев опился и умер, и умер Шпынев водяной болезнью, и исчез Горчаков.

А он, Добрынин, сидит и пьет чай новомодный из кубического лапчатого самовара.

А прохожие нюхают розы и спрашивают друг у друга:

– И чей это такой прекрасный дом?

И отвечает дворник:

– Его высокоблагородия, коллежского асессора Гавриила Ивановича Добрынина.

Только говорят иногда прохожие:

– А, этот, из поповичей…

И встает тогда молодой Добрынин, и чувствует в себе кровь Флиоринского, и кричит через забор:

– Сам попович, сука!

Так всегда награждается благонравие.

Болен Полянский, не может встать, водят его под руки, хотя еще он все ведет бракоразводный процесс.

Был у Полянского друг, советник Сурмин, человек тихий, семейный, но не подтянутый, здоровьем не занимающийся, и тот человек тоже заболел.

И раз сидел Добрынин в гостях у Сурмина – сей остроумец был еще полезен.

Слуги сказали:

– Карета господина Полянского.

Хозяин рад гостю и, в халате, вышел в большую залу, опираясь на костыль, и навстречу идет Полянский, старый друг, битый, больной и тоже на костылях, и обоих поддерживают лакеи.

Был Сурмин тих, но умен, читал и вольтерианские и русские книги, любил атеистическое послание Фонвизина к слугам.

Смотрел Полянский, кривил рот, и вдруг оба начали хохотать со всех слабых сил.

Потом сели на софу, слуги обложили их подушками; еще раз друзья посмотрели друг на друга, засмеялись, а потом заплакали.

– Ну что, – спросил Сурмин, – как развод?

– Развод будет скоро, – сказал Полянский, – и фон Бринка уже взяли в Ригу, и там он под судом, а мне его жалко.

И снова засмеялся Полянский.

А Добрынин встал и поклонился с вежливостью и взмахнул своей шляпой так, как делал герой его баккалавр дон Херубин де ля Ронда, и пошел домой пить вечерний чай под сиренью.

Потому что праведник цветет, как финиковая пальма.

Еще раз о служении архиерейском

Тихо, превосходно тихо жил Добрынин в Могилеве.

С любовницей генерал-губернаторской, госпожой Салтыковой, установились у него отношения служебные.

Мария Сергеевна выдала ему доверенность на управление и продажу имения.

Дом как полная чаша.

По вечерам читал Добрынин книги и газету "Московские ведомости", им получаемую.

Читал, какие пришли корабли, читал о том, что шведский король предпринял путь в Людвиглюст и ожидал в дороге своей кареты.

Читал объявления о продаже домов в Москве, о лошадях и книгах.

Книг выходило все больше и больше.

Империя, так сказать, процветала.

Дорожали и люди. Хороший парикмахер мог пойти даже за тысячу – тысячу двести рублей.

Из Парижа только вести были неожиданные.

Странные были вести, не тот уже был Париж, по которому епископ Кирилл мечтал ездить на осетрах.

Появилось в газете, что в Испании запрещено даже разговаривать о Франции.

Был летний июльский вечер.

Уже село солнце.

Круглый, плохо чищенный месяц, похожий на церковное истертое, посеребренное блюдо, висел в небе.

День был субботний, звонили колокола над Могилевом.

Лавки стояли закрытые.

Гавриил Иванович вошел в кафедральный собор.

Богослужение еще не начиналось, но приятно было, что в соборе не жарко.

На клиросе становились, покашливая певчие.

Кто-то ударил Гавриила Ивановича по плечу. Не оборачиваясь, протянул Добрынин руку, думая, что просят передать свечу.

Но знакомый голос Целиковского произнес тихонько:

– Кирилл Севский здесь.

– Где здесь?

– Мы видели, как они с нашим архиереем вошли в алтарь.

Тут вдруг отворились главные посредине алтаря двери, называемые царскими.

И в малом облачении с пасторским жезлом в руке вышел на амвон сам Флиоринский.

В церкви было почти пусто, никто не интересовался смотреть, как служит заштатный архиерей.

Кирилл пытался придать шагам своим твердость и бодрость, пытался принять осанку горделивую.

Но ноги волочились, голос был тускл.

Негромко пели певчие, как будто боясь потревожить высоких, сухопарых святых, написанных на стенах собора.

Четыре евангелиста с четырьмя зверями – поющим, вопиющим, взывающим и глаголющим – смотрели с парусов свода.

За иконостасом было тихо.

Добрынин чувствовал в сердце жалость.

"Увы, – думал он, – куда делись Кирилловы живость и проворство! И никого тут он на всю церковь не бранит, и бороды свечами не палит. Тихо теперь за иконостасом.

Вот что значит под старость двенадцать лет!"

Так думал Гавриил, подпевая еще бодрым своим голосом певчим, для того чтобы хоть этим увеличить торжественное богослужение.

После литии Добрынин зашел к епископу в алтарь.

В алтаре сидел старик, уже совсем квелый; заячья рукавица надета была на правую руку епископа, несмотря на летний день.

Кирилл дал благословение и спросил:

– Скажи правду: рад ли ты мне?

– Как же мне не радоваться, видя ваше преосвященство, да еще в благополучном состоянии здравия! Прошу ко мне вечером отужинать.

– Здоровье мое так себе, но заехать могу. Еду я из своего монастыря в Москву, чтоб там полечиться, а в Могилев заехал поговорить с вашим преосвященным Георгием Конисским. Был он мне в Киеве учителем, но, по совести сказать, заехал больше тебя посмотреть. И нужно мне еще в Москве повидать митрополита Платона. Он на меня сердится, нужно мириться. Из Москвы проеду через Орел, Севск, Киев. Вот круг моего путешествия.

– Это движение еще больше укрепит здоровье вашего преосвященства.

– Дай бог.

– Каковы белорусские дороги показались вашему преосвященству?

– Дороги больше похожи на садовые аллеи. Я думаю, они стоят труда и пота здешним поселянам.

– Зато и польза для проезжающих несравненна.

Между тем уже разошлись из церкви богомольцы.

Стало в соборе тихо и гулко.

Георгий Конисский зажег свечу и начал читать по книге молитвы, которые обыкновенно в эту пору читают готовящиеся к завтрашнему дню на богослужение.

Кирилл Севский посмотрел на седую склоненную голову Георгия Конисского с улыбкой и сказал:

– Смотрю, Гавриил, уже сорок лет читает этот коротышка молитвы и мог бы знать их наизусть и наизусть знает, но вот зажег свечу – он боится, что без свечи не увижу я его благочестия.

Месяц влез на небо совсем высоко.

В саду цвели розы, окна в сад были открыты.

Кирилл не опоздал к ужину.

На столе стояли водки, настоящие фруктовые, белые, красные, зеленые, синие, пуншевые, ликерные.

Кирилл сел в кресло и спросил:

– Что же, ты не женился?

– Здесь невест нет, польские – без приданого.

– Приданое ты можешь сам нажить.

– Тогда и женюсь, когда наживу.

Горели свечи, луна светила.

Теперь Гавриил Иванович не боялся луны: казалось, и на Кирилла Севского уже не могло произвести впечатления ни новолуние, ни полнолуние.

– А кольцо-то опять у тебя?

Перстень с алмазом, который когда-то возвращал Гавриил, действительно блестел теперь у него на пальце.

– Как же, память о вашем преосвященстве.

– Слушай, ты знаешь, что мать твоя умерла?

– Как же, слышал! Водки какой вам налить, ваше преосвященство? Водки у нас хорошие, графские, делает их граф Аугсперг, родом итальянец, нации германской, житель белорусский.

– Да. А я свое кольцо продал. Прижимают меня, Гавриил, в монастыре. За все нужно платить, и вкладов требуют, а не дашь – беда.

Добрынину было скучно.

– Слушай, Авессаломе, – сказал Кирилл, – зажги-ка еще одну свечу, я хочу посмотреть твое лицо.

Принесли свечей. Тени ужинающих упятерились на стенках.

– Хорошо живешь, – сказал Кирилл, – свечи у тебя аплике, и рано ты всего достиг, как Жильблаз, только не женился, но всего достиг, а дальше что? Но я хочу тебе сказать некоторую тайну.

– Не нужно тайн, ваше преосвященство, я госпожу Радклиф боюсь и люблю читать чувствительные книги Стерна.

– Не шути, Гавриил, ты знаешь…

Гавриил Иванович встал, для того чтобы прекратить разговор, опустил руку в карман и вынул круглую серебряную табакерку.

На табакерке была изображена какая-то сцена духовная, почти стертая, как будто Авраам приносит Исаака в жертву, а бог говорит с облака: "Брось, не надо, я пошутил".

Кирилл, морщась, пил сладкую водку.

Гавриил Иванович развинтил табакерку. В табакерке было второе дно, и там на слоновой кости была вырезана сцена галантная, как монах любезничает с монахиней откровенно.

– Стоит ли говорить о таких тайнах? – произнес Гавриил.

Кирилл Севский встал и замахнулся на Гавриила рукой в заячьей рукавице.

– Не стоит, – сказал он и направился к выходу.

Гавриил провожал его до самых ворот, у ворот стоял старый рыдван, и мелкие лошади были напутаны в него, как овцы. На облучке сидел монах, злой и костлявый.

При выходе епископа монах не повернулся.

Лошади тронули не враз, загремел рыдван.

Епископ сидел, как статуя, не поворачиваясь.

Потом сказал глухо:

– Помнишь Анатолия Мелеса? Тоже умер.

Гавриил опять вытащил табакерку, понюхал табак, поднял глаза. Рыдван уже скрывался за поворотом.

В небе месяц висел высоко, круглый, истертый, как табакерка.

Добрынин улыбнулся, повернулся, придерживая шпагу, и легкой походкой вошел в свой дом. Сел, развернул газету.

Утешало, что цены даже в Москве были невысокие. Филейное мясо по три с половиной копейки фунт, и задние места по три с половиной и по две с половиной копейки.

Дороже было сало говяжье – шесть копеек фунт, – но шло на вывоз.

Дороговато, но жить можно.

Внимательно читал газету Гавриил Иванович Добрынин, коллежский асессор.

Читал с задней страницы, из-за многолюдной деревни для покупки.

Поговаривали о том, что выгодно продавать за границу не одну пеньку, сало и кожи, но и пшеницу.

Деревня нужна была Добрынину на вывоз. Хотел он выселять крестьян в Херсонщину.

1931 г.

Назад