Нужно было вновь искать предмета должностного или училищного. Народных училищ тогда в России не было. Из семинарий самая ближняя в пятистах верстах, то есть в Москве.
Да и та была только тем хороша, что лучше ее не было.
Пока непостижимая судьба пеклась о Гаврииле Добрынине, ходил он каждодневно в домовую вотчинную графа Чернышева контору для усовершенствования в писании.
Вотчинные конторы крупных господ во всем облике своем подражали государственному управлению и как бы сами собой представляли такие государства.
Вотчинный управитель, приказчик и бурмистр изображали из себя присутствующих членов, земский писарь – секретаря.
И все они, кроме управителя, были крепостными людьми Чернышева.
Контора состояла из двух чистых горниц и разделялась на столы, или на повытья.
Слово это старое, но в России его запомнили надолго в производном слове "повытчик". Слово это вы можете знать хотя бы из "Мертвых душ" Гоголя.
Судейский стол за перилами покрыт красным сукном. На нем Уложение царя Алексея Михайловича, а также повеления и формы графские об управлении вотчиною.
Правили вотчиной через повытчиков крестьяне-богатеи и делали в вотчине что хотели.
На стенах изображение царской фамилии и генеральная сей вотчины карта.
Карта же в большом масштабе лежит у стены, в специально выдолбленном бревне, свернутой.
Напротив конторы кладовая для хранения денежных сборов. Караульная и архив.
В этой академии, под руководством деда, совершенствовал свои таланты Добрынин. Отсюда же он делал и выезды.
Восьмого мая в 1766 году выезд сделан был к упраздненному Столбовскому монастырю, к Николину дню, на ярмарку.
Ярмарки, как правило, устраивались на монастырской земле и приурочивались к монастырским праздникам, или монастырские праздники к ним приурочивались.
Взяв с собою чернильницу и бумагу, выехал на этот праздник и Добрынин. Зная все обычаи, побежал он в церковь и встал у окна. Богомольцы, которыми набита была церковь, совершали непрерывные молебны, нанимая священномонахов.
Начали они подходить к Гавриилу, прося о написании имен на карточках за здравие и упокой.
Гавриил начал усердно содействовать молебствию за добровольную плату. Через несколько часов почувствовал он уже в кармане вес нескольких медных гривен.
Это усугубило его ревность и заставило возвысить цену, что, однако, горячих богомольческих сердец не могло отвратить от исполнения их добрых намерений.
Богомольцы морщились, но платили; так шло, или скорее – бежало время.
Время пробежало, оставя Гавриилу Добрынину воспоминания о дне святого Николая и пятьдесят копеек, собранные с богомольцев.
Сумма по тому времени немаловажная.
Действия судьбы
По возвращении из Столбова домой вызван был Гавриил повелением севского архиерея Тихона Якубовского.
Потому что слух и о дисканте и о ласковости Гавриила Добрынина уже распространился через вотчинную контору Севска до архиерейских палат.
Тот самый старый монах Илиодор, который ударил когда-то мальчика поленом, был уже иеромонахом и архиерейским духовником.
Этот старец, не будучи мстительного нрава и предвидя, как далеко может пойти Гавриил, рожденный от такого корня, как родогожский дед, уведомил, что он может устроить свидание с архиереем. По заплате келейному десяти копеек допущены были просители к его преосвященству.
Оно сидело на вызолоченных деревянных креслах в гарнитуровой, темно-вишневого цвета рясе и в штофном, зеленого цвета подряснике.
Панагия – то есть образок – висела на его преосвященстве не очень блестящая, круглая, величиной с медный пятак.
И сему православия столпу поклонились просители в ноги.
Его преосвященство произнесло тихим голосом:
– А! Это тот мальчик, о котором говорили мне многие. Для чего ты давно его мне не привез? Я его назначил в певчие.
Прощай, мечта о баккалавре саламанском, прощай, мечта о шпаге и шляпе с пером…
Ангельский чин промелькнул над Добрыниным своими крыльями.
Имя певчего поразило Добрынина как громом, мрак покрыл чело его, и слезы покатились.
Архиерей, приметя это, подозвал мальчика поближе и спросил о причине плача.
– Я нотам не учился, почему и певчим быть не гожусь, – проплакал Добрынин, утаивая о своих нотных знаниях. – Хотелось бы мне быть в консистории, при пере.
Тогда архиерей приказал Добрынину на столике, стоящем в комнате, написать на чистой бумаге следующие слова:
"Премудрости наставник и смысла податель, слово отчее Христос бог".
– Ты пишешь не худо, – сказал преосвященный. – Но надобно поучиться тому, чего ты не знаешь. У меня и секретарь знает ноту, и сам я по ноте петь умею, и ты, обучившись нотам, можешь быть даже со временем консисторским у меня секретарем.
Позван был дишкантистый певчий, и приказано было запеть для пробы кант, сочинения Дмитрия Ростовского: "Иисусе мой прелюбезный, сердцу сладости".
Добрынин хоть и лукавил, но голоса скрыть не мог. По этому вызван был канцелярист, и приказано было канцеляристу написать от имени Гавриила прошение об определении Добрынина туда, куда его преосвященству заблагорассудится.
Декрет этот был подписан такой резолюцией:
"Регенту, преподобному отцу Палладию, обучать подателя прошения, имея его в особенном своем надзирании и попечении".
С этим жестоким декретом отведены были мальчик и дед к отцу Палладию.
И здесь на столе увидел мальчик бутыль с водкой.
– Троелистник, – произнес довольно родогожский дед.
– Троелистник, то есть трефолиум. Учись, мальчик, – произнес отец Палладий. – Трава эта полезна от цинги и при закуске.
Каждое утро выходил преосвященный Тихон Якубовский из внутренних покоев в крестовую комнату. Тут давал он всем общее благословение, на что хор пел: "Исполла ети деспота", то есть "Да будет благословен владыка на многие годы".
В "подачу", то есть в ту комнату, в которой архиерей принимал посетителей, входили все имевшие нужду являться к нему. Владыка обыкновенно садился в "подаче" на диван, выслушивал и вызывал одного за другим посетителей и большею частью тут же произносил и писал решения и резолюции.
Многие являлись с жалобами друг на друга, другие вызывались вследствие какого-либо бурного поступка, о котором как-нибудь узнал владыка. Взыскания в этих случаях были, конечно, различны: виновные получали более или менее строгие выговоры, назначались на черные работы в архиерейском доме, отсылались в монастырь, но очень часто наказывались и телесно, тут же, в "подаче", при всех, для всеобщего назидания.
– Э, да ты какой проказник! (или "сутяга", или "негодяй") – восклицал владыка. – Вот я тебя поучу. Эй! – прибавлял он, обращаясь к своей прислуге, – плетей сюда!
Разумеется, живо являлись кучера или кто-нибудь из другой прислуги с ременными двухвостками.
– Ну-ка, раздевайся да ложись, – приказывалось виновному.
Принято было, чтобы наказываемый снимал с себя все верхнее платье и оставался в нижнем белье. Вот и разделся и растянулся на полу. Для экзекуции из архиерейской прислуги являлись только двое с плетьми, а держать должны были предстоявшие духовные, или по назначению владыки, или по выбору прислуги. Отказываться было нельзя.
Четыре человека тотчас опускались на колени, двое держали за ноги, а другие двое – за руки, крестообразно расположенные; для двухвосток открывалось свободное место, было где им улечься на обнаженных частях тела. Наказываемый укладывался так, чтобы владыка, не вставая с дивана, мог своими глазами видеть, плотно ли плети прилегают к телу. Больше всего секли причетников, затем дьяконов, не давали спуска и священникам, особенно молодым.
Кроме таких наказаний, процветали наказания экономические. От них процветал Тихон Якубовский. Приказал он даже ко дню своих именин, что на шестнадцатое июля, ископать пруд в виде своего вензеля: "Т" и "Я".
Пруд копали священники за вину.
По берегам обложили его разноцветными камнями и обсадили цветами.
Был спрошен отец Палладий об успехах добрынинских в партесе. Ответ был, что ученик понимает ноту хорошо. На это последовало приказание шить дишканту шинель зеленого тонкого сукна, не в пример прочим.
Шинели этой певчие все завидовали и даже прозвали Гавриила секретарем.
Не оставлял Добрынин старой своей мечты быть при пере. Вследствие сего преосвященный приказал ему из певческой перейти жить к казначею для помощи казначейскому приказному, и поручено было Добрынину прописание поповских и дьяконовских печатных грамот.
В этих грамотах вписывалось на порожних местах, оставленных между печатными строками, имя новопоставленного попа или дьякона, а также куда, и в какую церковь, и когда посвящен, а внизу подписывался сам архиерей по форме.
Эти прописания доставляли Добрынину дохода около шестидесяти рублей в год, без лишения его и певческих прибылей.
Посему здоровье Гавриила было цветуще. Никакими дальновидностями или предвидениями, часто пустыми, он не беспокоился.
Читал Лесажа, читал господина Сумарокова и тихо цвел, как цветок в прикрытии.
О новом лице примечательном – Кирилле Флиоринском, епископе в буклях
В начале 1768 года тишайший Тихон Якубовский был переведен на покой в воронежскую епархию, а на место его произведен в епископы севские Кирилл Флиоринский.
Сей, приехав, сразу произвел Добрынина в стихарь, и получил таким образом Гавриил как бы форму и участие в богослужении более официальное.
Теперь должен был он держать перед епископом во время священнодействия книгу, постилать под ноги его преосвященства круглый коврик, называемый орлецом, а также подавать ему пастырский жезл.
Стихари были разных материй, и это Гавриила весьма радовало.
Кирилл Флоринский, Флиоринский, так называл он себя по причудливости, был сыном казака Переяславского уезда. Учился в Киевской духовной академии, затем был взят в певчие ко двору императрицы. Но здесь удержался недолго.
Между тем место певчего придворного при Елизавете было весьма полезно для выдвижения. Но Кирилл, несмотря на немалый свой рост и украинское происхождение, которое в то время во дворе было модно, выдвижения не получил.
Огорченный Кирилл начал посещать лекции физики в Академии наук.
Затем в 1756 году был пострижен в монахи и отправлен сперва учителем Новгородской семинарии, а затем четыре года служил в посольской церкви в Париже, где изучил французский язык в совершенстве, а также перенял моды и расстроил свое душевное состояние.
В 1764 году из-за ссоры вернулся Кирилл в Москву.
Здесь понравился он императрице Екатерине по причине крупного своего сложения, но только как проповедник, и получил сан епископа Севского и Брянского.
Сей архипастырь, как видевший большой парижский свет, приказал, чтобы все окружающие его в его священнодействии молодые люди были причесаны с буклями, то есть локонами под пудрой.
Трудно было приучать ему к этому закоснелую монастырщину.
Гавриил же Добрынин, благодаря чтению романов переводных, склонен был к опрятности до щегольства и всегда веселил архипастыря ческой своих волос.
Флиоринский был характера пылкого, высокомерного, горячего, духа твердого и острого разума.
Дар слова и присутствие памяти были первыми его дарованиями. Кроме того, знал он французский и латинский языки. Но тоска по Парижу и архиерейские занятия, воспоминаниям его не соответствующие, придавали Флиоринскому характер причудливый.
В архиерейском доме было обыкновение, что производящиеся священно– и церковнослужители посылаемы были от архиерея к почетным, заслуженным монашествующим для научения читать, писать и для познания церковного устава.
И до тех пор не получали они посвящения, пока учителя не выдавали им письменного свидетельства об успехах. Право выдавать эти свидетельства могло довести доходы учителя до двухсот рублей.
Благодаря умению причесываться в число почетных монашествующих попал и Гавриил, хотя от роду не было ему двадцати лет. Как человек передовой, Гавриил немедленно снизил цены, почему поставляемые и бросились на учение к нему именно.
Дело это было сложное и спорное, потому что особыми указами было запрещено брать за поставление священства деньги. Поэтому деньги брали, но ссориться из-за этих денег можно было только тишком.
И тут-то и сказалось все хитроумие Гавриила Добрынина.
Его преосвященство любил толковать в церкви народу псалтырь.
Говорил Кирилл ясно и кратко и сам себя любил слушать, закрывая даже при произнесении от удовольствия глаза и склоняя несколько набок голову.
Гавриилу, стоя в алтаре, вздумалось записывать любопытнейшие истолкования епископские в тетрадку.
По прошествии нескольких дней догадался Гавриил как бы забыть на окне свою тетрадку при проходе епископа.
Флиоринский посмотрел записки, хорошим почерком написанные. Удовольствие выразилось на его лице. Он подозвал к себе Гавриила и сказал:
– Не один тот бывает учен, кто многим учился наукам, но и тот, кто с примечанием живет. Я в тебе нахожу последнее. Продолжай так, как начал, записывай всякое мое слово не только в публичных поучениях, но и в обыкновенных разговорах, ибо я имею столько знания, что меня уже учить никто не в состоянии.
Так похвалил себя Кирилл Флиоринский. После слов этих уже не выпускал при нем Добрынин из рук пера и тетради.
"Помни, – говорил он себе, – что учитель твой учился в Париже, о котором путешественники рассказывают, что там ослов в лошадей переделывают".
Глава, посвященная описанию Парижа. В ней парус истории этой надут вздохами
В мае месяце поехал преосвященный в город Киев, так сказать на богомолье.
Был долог путь.
В пути не торопились.
В Броварах, в восемнадцати верстах от Киева, дожидался преосвященный своего обоза.
Лавра уже была видна как косо надетая на холм корона.
Золотые камни церковных глав украшали эту корону.
Голубой Днепр тек мимо белого города.
Быстрым шепотом рассказал дьякон епископу о случае на дороге.
Кирилл не слушал.
Белым венцом стояла лавра там, вдали.
Епископ стоял, думал о темных комнатах бурсы, о городском бурсацком учении, о Петербурге, о дворце, о неудачах.
– Так как же, ваше высокопреосвященство? – спросил дьякон.
– Ах, Париж! – невпопад ответил епископ и, мрачный, пошел на ночевку.
Торопливо побежал за ним дьякон.
– Ночевать будем здесь, – сказал Кирилл.
Ночь была темна и тиха. Гавриил спал в передней и вдруг услыхал тихий зов.
Большая беленая комната, занятая епископом, тускло освещалась свечкой.
Зеленое, штофное, на вате одеяло при свете свечи казалось черным.
Кирилл сидел в халате.
– Клопы кусают меня, – сказал он. – Покажи руки: у тебя нету с собой тетради? Не нужно сейчас записывать.
Вид Киева, юноша, пробудил во мне воспоминания о бурсе, и воспоминания привели меня к вратам Парижа. Я не могу оттуда уйти.
Клопы кусают меня, мне не спится. Ворота городские, нет таких в Париже, кроме Триумфальной арки; столица, на сердце французов похожая, никогда не затворена.
"Придите, – говорит она всем лицо земли покрывающим народам, – придите, белые, черные, свободные и в сообществе любви достойнейших женщин и наиобходительнейших мужчин, и свободных от угроз инквизиции, познайте во всякое время бытия удовольствие.
Придите, у меня нет ни застав, ни приблизиться вам воспрещающей стражи, прелестный зов мой слышен в краях света, и индеец, как и турок и сицилианин, как и россиянин, бегут, задыхаясь, оставляют свои правы и становятся парижскими жителями".
Не записывай, не запоминай.
О Париж, о прекрасные стеклянные дома! Я вижу со всех сторон одни только люстры и стекла, а это кофейные дома. Считается их в Париже девятьсот. Есть такие, которые на судебные места похожи, и в иных высшие приговоры о сочинениях и авторах заключают. Другие за политические кабинеты почитаются, и там-то люди изучают ведомости, как алгебраическую книгу.
В Париже потребны люди всякого состояния, лекари, кукольники, даже девки средней добродетели.
Оные девки, как гребцы, поворачиваются к судьбе своей спиной и к ней доплывают.
Кареты парижские, величайшей скрытности, перевозят с места на место женщин прекраснейших, избегая посмотрения.
Несчастье Икару случилось оттого, что он был не парижский житель. Ибо воздух парижский к подъему способен.
Кошельки на волоса там того же цвета, как платья.
О юноша, ничего так на свете сем не приятно, как сметь все делать. Эти моды прелестны. Модные товары составляют здесь музыку для глаз, клавесин цветов. Прелат, то есть священник, в модном платье, из дома в скрытой карете едет на любовное приключение.
Ночь приближается, а Париж кажется не менее блистающим. Ряды отскакивающих лучей составляют около Сены наипрелестнейшую иллюминацию, и назавтра солнце взойдет только для освещения прекраснейших путей, ведущих к обворожительным предместьям, где приятные домики находятся в излишестве.
А какая изобретательность, какие лошади, какое разнообразие упряжей! Только осетров не запрягают в парижские кареты!
Кирилл молчал.
Молчал Гавриил, думал неизвестно о чем. Может быть, о красоте Парижа, а может быть, и о Киеве, куполы которого начинали уже блистать за тусклыми стеклами комнаты.
– Желательно, – продолжал Кирилл, – чтобы колокольни в Париже были бы вызолочены. Кроме того, что это соответствовало бы французскому великолепию, это разнообразило бы город.
Архитектура в Париже, так сказать увеселяется, делая в образе строения домов забавные опыты.
Дома в Париже можно назвать пригожими уродами.
Архитектура свободна там, как писание: здания не утверждаются ни полицмейстером, ни епископом.
Почерки пера писательского там не менее быстры, как и языка обороты, и всякий там может ожидать, что будет обруган, – все для смеха поистине, ибо француз не зол.
Поговорим теперь о времени. В неделе есть только один день в Париже, как день есть вечность в нашем монастыре. Все там начертывается, печатается, все обнародуется. Месяц по множеству происшествий стоит там целого года…
Светлело; золотели, рыжели золотом киевские купола на белом венце лавры, криво надетом на главу зеленого Киево-Печерского холма.
Голубело небо. Пропадал в комнате свет свечи.
Кирилл задумался.
– Юноша, – сказал он, – причешись на завтрашний день. Помни, что самое лютое подчинение в Париже есть подчинение волосоподвивателям, и все их слушаются. Об остальном молчи. Бастилия есть единый предмет, о котором парижские жители молчаливы.