Мотылёк - Ян Щепанский 7 стр.


И на следующий день было так же. Вот какая-то тень на стене. Нет, это ее мать. Покружила, наклоняясь над чем-то. Потом вышла, и опять ничего. Отвергнут. Какой ужасный, лишенный добра мир! Он ходил по своей комнате, садился на стул, брал в руки книги, тетради и клал назад. Все было бессмысленным, поникшим. Каждый шаг зиял тоской бессмысленности. Товарищи звали его с улицы. Он не отвечал. Значит, вот как выглядит страдание! Ему казалось, что, если бы не надежда увидеть ее в субботу на уроке, он перестал бы жить - просто из-за отсутствия смысла существования.

Он упорно продолжал убегать по вечерам, заранее зная, что идет только убедиться в своем поражении.

Его насторожил взгляд отца за ужином. У отца были карие, глубоко посаженные глаза, в которых всегда таилась незаметная усмешка - иногда одобрительная, иногда пронзительно холодная. Она означала, что самый мелкий штрих замечен им и по достоинству оценен. За ужином отец задержал на Михале свой взгляд, направленный из-под густых бровей, дольше обычного, а затаенная усмешка была как бы и приветливая, и холодная одновременно. Это могло быть началом одной из тех бесед, начинающихся сказанной суровым голосом, формулой: "Ну, Михал, давай поговорим". В этот день он, как обычно, побежал на улицу, где жила Ксения. Окно по-прежнему было пусто, и над несчастьем покинутого мира висела дополнительная угроза отцовского "поговорим". Подавленный, прокрался он на цыпочках к себе на мансарду. Внизу, за закрытыми дверями кабинета, были слышны голоса. Он остановился с бьющимся сердцем.

- Надо с этим покончить, - говорил отец. - Мы не должны делать вид, что принимаем всерьез все эти басни про собрания и вечерние визиты к товарищам.

Шорох шагов по ковру, и - наверно, в ответ на какой-то жест или тихое слово - опять отец:

- Хорошо, но есть какие-то границы терпению!

А потом мать примиряющим голосом:

- Ромек, это самые счастливые минуты в его жизни!

Он взбежал наверх. Какой позор, эти спазмы в горле! Столько чувств сразу. Такое смятение. Немного успокоившись, он вырвал из блокнота листок и написал сверху: "Ксения!" А через полчаса разорвал начатое письмо, как и все предыдущие, на мелкие кусочки.

Пришла суббота. Они с Моникой одевались так, как будто школьная форма была изысканным туалетом, требующим особой тщательности. Перед самым выходом Михал пошел в ванную в последний раз вымыть руки, которые все время казались ему недостаточно чистыми. Моника перед зеркалом поправила белый воротничок.

- Кажется, сегодня Ксения не придет, - сказала она, перехватывая в зеркале его взгляд. Он почувствовал, что бледнеет.

- Почему? - выдавил он.

- Я тебе не говорила? - удивилась она, как будто речь шла о самой безразличной вещи на свете. - Она простудилась. И со вторника не ходит в школу.

* * *

Михал никогда не предполагал, что он такое интересное существо. Как будто только сейчас он начал узнавать себя, полный любопытства, восторга и благожелательности. Этому была причиной она. Теперь ему уже не надо было простаивать под ее окнами. Когда они расставались после урока танца, она говорила ему тихо, чтобы никто не слышал: "В среду в пять" - или: "В четверг, после музыки". На уроки музыки ей приходилось ходить очень далеко - а часто, поскольку теперь он хорошо знал расписание ее занятий, происходили еще и другие "случайные" встречи.

Во время прогулок он создавал себя в соответствии с потребностями ее чувств и воображения. Михал смутно понимал, что сейчас он может предложить немного, поэтому он старался понравиться ей своим будущим. Он не лгал. Он мечтал вслух. Из этих его монологов вырастала фигура странная и таинственная - не то безумный рыцарь, не то бродяга, не то авантюрист, не то странствующий аскет.

- Не знаю, найду ли я женщину, которая захотела бы разделить мою судьбу, - говорил Михал. - Она должна будет отказаться от удобств, денег и родины. Легкую жизнь я не смогу ей обещать. Я знаю это точно: все что угодно, только не легкую жизнь.

Он презрительно надувал губы, почти с отвращением произнося "легкую жизнь", а Ксения широко открывала голубые глаза и с удивлением смотрела на него. Это выглядело так, как будто он уже вернулся к ней, опаленный ветрами морей и пустынь, полный мудрости далеких стран. И он становился чужим самому себе, источающим обаяние загадочности, лишенным скуки обыденности.

Ее имя было теперь как магический пароль, открывающий не только мир ее чар, но и клад неизвестных ему собственных тайн.

Ксения, КСЕНИЯ, Хеша - страницы его тетрадей были заполнены бесконечными пробами начертания этого слова. Он даже вырезал украдкой ее инициалы на парте. Эти несколько букв заключали в себе зародыш такого волнения, что писание их стало чем-то вроде страсти.

Он пробовал также рисовать ее. Это было нелегко, потому что выражение ее лица складывалось из постоянно меняющихся отблесков, мерцаний и теней, словно отбрасываемых какими-то нежными, проплывающими по небу облаками. Неуловимый прищур глаз, вздрагивание губ, вскидывание бровей - из этого возникало все ее обаяние, которое не могли передать ни овал пухлых, довольно широких щек, ни линия короткого и совсем неправильного носа, ни округлость подбородка. Михал занялся "кошачьей" улыбкой Ксении. Целые страницы он покрывал набросками сжатых губ со слегка приподнятыми уголками. Этими упражнениями он занимался преимущественно в школе, делая вид, что внимательно записывает урок.

Скучный голос учителя непонятно жужжал, вопросы, как снаряды на поле боя, падали то ближе, то дальше. Михал даже не поднимал головы, потому что как раз в это время он схватил в изогнутой линии сходство, и эта ускользающая улыбка была здесь, здесь, парила в воздухе. Любое неосторожное движение, любая невнимательность могли ее спугнуть. К едва намеченным губам он осторожно дорисовал лицо. Это требовало огромной сосредоточенности. Он ведь не видел ее. Он только чувствовал ее в себе, как мелодию. Карандаш дрожал у него в руках, легко вырисовывая брови, горизонтальные эллипсы глаз. Но как передать потрясающую нежность щек? Как обозначить границу волос и света? Ему казалось, что он на правильном пути и что возникающий рисунок содержит в себе отблеск жизни.

Это случилось на уроке немецкого языка. Низенький учитель пан Кноп сухо стучал высокими каблуками - от окна к двери, от двери к окну - и скрипел, упиваясь собственной иронией, злобным презрением в адрес того, кто не мог ответить на вопрос. Михал с вдохновением созерцал свое произведение. Из пышных заглавных букв и различных вариантов начертания имени "Ксения" вырисовывалась девическая головка, еще не законченная и, может быть, не очень похожая, но полная обаяния, именно ее неуловимого обаяния. Подумав, он сделал на шее еще два вертикальных штриха. И хотя это был схематичный набросок, Михала охватило нежное беспокойство, так как он увидел гладкую и тонкую округлость, а губы его задрожали от желания прикоснуться к этим теплым чертам. Он почувствовал удивительную слабость, от которой закрыл глаза. В этот момент сосед по парте сильно толкнул его локтем. Он услышал свою фамилию - ее произнесли враждебным тоном, с каким-то шипением, свидетельствующим о том, что это делается не впервые.

Он вскочил, пряча рисунок под открытую книгу. Пан Кноп внимательно всматривался в него бесцветными глазками. При этом он медленно раскачивался, с носков на пятки, посапывал носом и слегка шевелил маленькими ладонями, большие пальцы которых были заложены за вырезы жилета. У него было сморщенное личико старого мопса, на которого надели очки, его тонкая шейка свободно вылезала из старомодного воротника с закругленными уголками, и неожиданно круглый, вздувшийся, как шар, торчал живот.

- Na, ja, wir träumen, - говорил он с наигранным добродушием. - Wir sind ein Schöngeist, ein Wolkenschieber .

Он ожидал одобрительного смеха, которым несколько верных подхалимов обычно приветствовали ею остроумие.

Михал отчаянно напрягал слух. "Erlkönig" , - уловил он среди разнообразных шорохов класса.

- Wer reitet so spät durch Nacht und Wind? - начал он.

- Выйди из-за парты, - прервал его учитель.

Маленькими шажками, не торопясь подошел он к Михалу, наклонив голову набок, зорко поблескивая очками. Михал паническим движением засунул руку под книжку. Он был готов на все. Он готов был драться с учителем.

Маленькая, покрытая коричневыми пятнами ручка опустилась на парту с неожиданной ловкостью.

- Halt, mein Kerl .

И вдруг Михал онемел от удивления. Листка с рисунком под книжкой не было.

- Что ты там делал?

- Ничего, пан учитель.

Кто-то засмеялся. По задним партам прошла волна веселого шепота. Он не сразу понял, что случилось. Но когда наконец обманутый учитель отошел и Михал сел на место, за его спиной послышался издевательский вздох и с отвратительной дрожью на все лады произносимое: "Ах, Ксения!"

Спазм ярости сжал ему челюсти. Он сидел сгорбившись, ничего не чувствуя, кроме растущей в нем ненависти. Это был последний урок. И едва только звонок возвестил его конец, он вдруг повернулся с силой внезапно освободившейся пружины.

- Отдай! - зарычал он в смеющуюся рожу Пинделы.

Тот весело ощерил неровные желтые зубы.

- Что?

Кулак Михала был быстрее, чем решение. Его удар был сильным. Со всех сторон раздался радостный рев. Вцепившись друг в друга, они упали на пол в тесном проходе, стукаясь головами о парты. А сверху обрушился ливень подзадоривающих криков:

- В морду!

- Дай ему! Дай ему!

Кто-то пискливо пел:

- Ксения! Ксения!

Их придавили чьи-то мечущиеся тела. Михал вскочил. В воздухе мелькали набитые книгами портфели. Он подлетел к плечистому, неистово размахивающему кулаками Гондеку. Костистое колено угодило Михалу в живот. У него остановилось дыхание и он упал под кафедру. Раздался всеобщий хохот. Весь класс гоготал, ржал, выл в экстазе веселья. Почему? Все смотрели на доску. На ней висел измятый грязный листок. К головке Ксении кто-то чернилами пририсовал неуклюжее туловище. Он видел это лишь одно мгновение. Насмешливая толпа преградила ему путь. Но он увидел все. Тончайшая улыбка из облачков, из лучей, улыбка, предназначенная только для него, была обесчещена, затоптана в грязь. Большие, обвислые груди с черными кляксами сосков, по-жабьи раскоряченные ляжки и то таинственное место девичьего тела, которое он со страхом приказывал своему воображению обходить, было намалевано схематично, непристойно, грубо, упрощенно, как на рисунках, нацарапанных на стенах школьных уборных.

- Ксения! Ксения! - кричали они. - Вот так Ксения!

Он отступил к стене, схватил прислоненную к ней тяжелую палку, служащую обычно указкой. О, как кстати эта твердая гладкость дерева в руке! Он страстно хотел причинять боль.

- Хамы! Хамы! - кричал он, метя в увертывающиеся головы и ударял с такой силой, на какую только был способен, не зная, куда попадет. Рев усилился, теперь уже полный ярости и страха. Портфели падали с грохотом, как тяжелые снаряды. Звякнула разбитая чернильница.

Кто-то сзади стал выкручивать ему руки.

- Михал, успокойся! Михал…

Он пытался вырваться, но Збышек был сильнее. Прямо перед ним Юрек дрался с Пинделой, губы и подбородок которого были в крови.

- Ребята, хватит… - сопел Збышек.

Вдруг ни с того, ни с сего их охватила усталость. Отовсюду слышались успокаивающие голоса. Маленький Людвиг, запыхавшийся и взлохмаченный, подошел к Михалу, которого все еще держал Збышек, и протянул руку со скомканными обрывками бумаги.

Класс опустел. Мальчишки с обычным шумом выбежали в коридор. Михал, не разворачивая листка, разорвал его над корзинкой на мелкие кусочки. Гондек добродушно похлопал его по плечу.

- Поди умойся, парень.

В умывальной Пиндела прикладывал мокрый платок к рассеченной губе.

- Что ты ко мне полез? - сказал он. - Это Майхерский у тебя взял, а не я.

- Свиньи вы, - ответил Михал. Но в нем уже не было злости.

Его провожали Юрек и Збышек. С наслаждением они вспоминали подробности боя.

- Ну, брат, ты ему и дал!

- Майхер замахнулся на тебя атласом, а я его как тресну! Он так и рухнул.

Михал сначала молчал, но вскоре и он заговорил о перипетиях баталии, как будто причиной ее была глупость, о которой не стоило вспоминать. Впервые за долгое время он до самого вечера почти не думал о Ксении.

Но когда Михал остался один на своей мансарде, он почувствовал огромную внутреннюю усталость и понял, что все время отчаянным, хотя и неосознанным усилием избегал мысли о ней. Не хотел вспоминать ее имени, ее лица, потому что знал, что оно явится исковерканным, опошленным. И теперь, в одиночестве, ему не хватило сил. В наушниках бренчали мелодии, полные воспоминаний. Мелодии уроков танца. Но от них уже не веяло приятным, призрачным волнением. От них шел резкий болезненный жар, неприятный и вместе с тем чарующий. Каждый нерв, каждый мускул был напряжен, словно по ним проходил ток жестокой и сладкой муки.

Крепко сомкнув веки, Михал, как в горячке, ворочался в постели, полный презрения и ненависти к себе. Он ничего не мог с этим поделать. В темноте роились грубые, непристойные картины. Он бросался к Ксении, насильно обнажал ее, обращался с ней, как с вещью, как с отданным на растерзание врагом. А его пересохший рот с трудом хватал воздух мира, свежесть, туманность и аромат которого были превращены в горячий пепел.

* * *

Теперь об этом знали все. Явность требовала совершенно иного поведения. Гордо поднятая голова, дерзкий взгляд. "Пусть только попробуют что-нибудь сказать!" Это было мучительно, но не лишено очарования. "Я боролся за нее. И каждую минуту готов за нее бороться". Только в присутствии Ксении Михала охватывала робость - иная, чем раньше, как будто он был в чем-то перед ней виноват. Разговаривая или танцуя с ней, он с большим трудом преодолевал свое смущение, которое душило слова, сковывало движения.

- Ты изменился, Михал, - сказала она ему как-то.

- Нет… Почему?

- Ты теперь такой странный.

Он видел в ее глазах что-то, чего никогда до этого не замечал. Заботу, беспокойство, почти страх. До сих пор он знал только ее улыбку. Возможно ли это? Ему казалось, что в их отношениях заинтересован только он. Что она только так, для развлечения позволяет ему себя обожать, но в любой момент может отвернуться от него без сожаления и с такой же улыбкой будет дарить свое внимание Станко, Юреку, Збышеку - кому угодно.

- Разве… - Ксения опустила голову. Они шли по вечерней улице, он провожал ее с урока музыки и нес под мышкой ее ноты. - …разве ты разлюбил меня?

Они прошли несколько шагов в молчании, пока он смог ответить.

- Я люблю тебя все больше. Люблю так, что даже боюсь этого.

* * *

Наступило время карнавала. Для старших классов устраивались вечера - с настоящим оркестром, с буфетом и катильоном. Кроме того, собирались и на домашних вечеринках с патефоном или с участием бренчащих на пианино теток. Далеким казалось время первых танцевальных уроков, неуклюжего шарканья подошвами по паркету, с глазами, уставленными на носки туфель. Теперь танец стал стихией, которая преображала мир. Ритмы были послушны им, недавним молокососам, слышавшим всегда одну и ту же фразу: "Когда вырастешь". Они были послушны ритмам, в которых угадывали освобождение. А упоение недавно достигнутым совершенством отодвигало в сторону все, что не было связано с танцами.

В большинстве домов взрослые гостеприимно принимали их. В гостиной со скатанным ковром, с мебелью, отодвинутой к стене, они пользовались правом завоевателей, как будто это был бивак победоносной танцевальной армии. Если же какая-нибудь заботливая мамаша хотела "ассистировать", они относились к ней с великодушной, немного преувеличенной вежливостью, иногда приглашая на вальс, шутливо делая вид, что не замечают ее принадлежности к побежденному племени. Отцы, вероятно более гордые и менее склонные к капитуляции, вообще избегали показываться на вечеринках.

Жесты примирения с одной и другой стороны выглядели искусственно, потому что никто не говорил о конфликте. Никто, может быть, о нем и не думал. То, что происходило, носило характер явления природы. Но Михал не задумывался над этим. Просто определенные привязанности и интересы утратили для него значение. Просто знакомый ему мир, мир изведанных чувств, перестал казаться ему интересным. Это приводило в повседневной жизни - той, которая продолжалась между танцевальными встречами, - ко многим тревожным ситуациям.

- Здесь кое-что для тебя… - Отец, сидящий глубоко в кресле, отодвинул газету и, наклонив голову, наблюдал из-за очков за сыном быстрыми карими глазами.

Еще не зная, в чем дело, Михал чувствовал рождающееся в нем сопротивление. Этого выжидания в отцовском взгляде, этой его надежды попасть на этот раз в чувствительное место было вполне достаточно, чтобы вызвать замешательство.

- …Доклад о культуре народа майя с диапозитивами.

- Правда?!

И вот щеки Михала запылали, так фальшиво прозвучал этот возглас. Ведь он интересовался культурой этого народа. Ведь отец хотел сделать ему приятное.

Почему вдруг так поблекли руины Юкатана?

- Ну, что? Может быть, пойдем вместе?

- Очень хорошо. - (Но нет, он не смог притворяться перед самим собой. У него не было никакого желания.) - Когда это будет?

Минутная надежда, когда лицо отца скрылось за газетой.

- В четверг в пять.

- Как жалко! В четверг мы собираемся потанцевать у Терезы.

- О да, это действительно серьезная причина.

Михал выскользнул из комнаты. Он был обижен на отца за свой стыд и за насмешку, таящуюся в его снисходительной улыбке. Моника была проще в своих реакциях. Поэтому между ней и матерью часто вспыхивали бурные сцены. Причины были преимущественно пустяковые, но обе стороны быстро теряли равновесие, в глубине души зная, что речь идет совсем о другом. А начиналось все это с какой-нибудь чепухи - та или иная прическа или воротничок, теплые рейтузы или простые толстые чулки.

- Потому что ты меня не понимаешь, не понимаешь! - кричала Моника.

- Не ори. Мне тоже когда-то было столько, сколько тебе.

- Да, но это было в девятнадцатом веке!

На лице матери появлялись красные пятна.

- Хорошо, делай как хочешь. Я не желаю выслушивать твои дерзости. Когда-нибудь, когда меня уже не будет, ты вспомнишь эти глупые скандалы и тебе будет стыдно.

Моника разражалась рыданиями.

- Ну что ты опять воешь?

- Потому что, мамуся, ты так трагично…

Назад Дальше