"Трагично" - это было очень широкое понятие. Оно означало: "серо", "слезливо", "скучно", "серьезно" и попросту "старомодно". В нем была выражена вся противоположность того упругого, веселого и полного соблазнов мира, в который вводили их ритмы барабанов, гнусавые завывания саксофона, соблазнительно вздрагивающие ноги. Не успевал улетучиться аромат одной вечеринки, как начинало нарастать напряжение нового ожидания. У Терезы, у Збышека, у Ксении…
Из-за белых дверей Ксениной квартиры уже доносились голоса ранних гостей, сливающиеся с неясным хрипением патефона. Когда им открыли, там гудело, как в улье. Все выбежали их встречать. Ксения была в розовом платье, смеющаяся и грациозная. Михал захлебнулся запахом - тем удивительным запахом, который здесь был настолько сильный, что почти раздражал его. Мать Ксении посмотрела на него внимательно, когда он коснулся губами ее холодной, костлявой руки. Она была высокая и худая, с серым лицом и такими же бесцветными, словно увядшими, волосами. В ней было что-то тревожащее, что-то чего он хотел бы не видеть. Но напрасно он пытался отогнать от себя это впечатление. Слишком велико было сходство с дочерью. Это подобие Ксении, лишенное ее свежести, красок, улыбки (подлинное ли?), на какое-то мгновение испугало его. К счастью, серая фигура сразу же исчезла, но, переступая порог завешанных портьерами дверей, еще раз остановилась и, вытянув вперед руки, сделала два сухих хлопка.
- Проходите, проходите! - нетерпеливо приглашали их, весело подталкивая. - Проходите, есть новые пластинки.
Михал все видел отчетливо. Каждую мелочь. Даже желтую жестяную банку с "Флитом" на низкой полочке с калошами в углу передней. Теперь на эту столько раз виденную таинственную сцену он входил со стороны кулис. Вот эта картина в золоченой раме. Ему была известна только ее правая половина. Скользкие темные скалы, погруженные в бело-зеленую пену. Поодаль мрачный замок над обрывом - да, он мысленно дорисовывал его, и над островерхими башнями, на фоне дико изорванных туч, черные вороны, уносимые ветром, как клочья сожженной бумаги. Но под этим грозным пейзажем стоял огромный уютный диван с кожаными подушками, на котором уже удобно расположились девочки. Квадратные стулья с выпуклыми сиденьями были пододвинуты к дивану, и только один остался на своем обычном месте, в углу, под окном, возле высокого торшера. Это отсюда неожиданно появлялись фигуры. Откуда он знал, что стол, сдвинутый сейчас к книжному шкафу и заставленный подносами с бутербродами, имеет овальную форму? Видимо, его форму вычертили движущиеся по комнате тени. И вот теперь он сам был одним из существ, оказывающих знаки внимания Светловолосой. Он мог бы себя увидеть оттуда, из-под забора, увидеть, как он раскланивается, как ходит, как наклоняется над каким-то скрытым подоконником предметом, который оказался патефоном с деревянными выпуклыми дверцами. Мог бы увидеть себя танцующим с ней - здесь, среди стен и предметов, наэлектризованных тоской стольких вечеров.
В продолжение всего этого первого визита к Ксении он ощущал эту странную раздвоенность. Может быть, он даже немного позировал перед самим собой, придавал своим движениям определенную уверенность и четкость, старательно акцентировал ритм, выдвигая вперед челюсть, подчеркивал свою мужественность. Он знал, что здесь, возле окна, он виден по пояс, а чуть поодаль, возле дивана, показывает "своему" взору только плечи и голову. У него даже появлялось желание сказать ей: "Знаешь, я там стою", - но в конце концов он решил промолчать. Ему казалось (и в этом была дрожь тайного волнения), что таким образом он увеличивает своеобразную коллекцию удивительных мыслей, чувств и признаний, которыми когда-нибудь одарит ее, в решающий момент, в момент, который увенчает их… любовь (да, он мысленно употреблял иногда это слово) высшим счастьем и славой. Как и когда это произойдет, этого он четко себе не представлял. Но он мечтал о чем-то вроде самосожжения. О какой-то полной передаче себя в ее руки, а вместе с тем и о том, чтобы окончательно овладеть ее отчужденностью. Он не мог этого объяснить. Он лишь испытывал блаженство оттого, что преодолевал какое-то табу, - преодолевал стыд, и вошел в такой мир, где будут только они вдвоем, будут принадлежать друг другу и только друг от друга зависеть. Тогда все станет возможным. И этот случай с рисунком и жгучие мысли перед сном - все будет принято и понято и станет прекрасным и общим. Но этот порог, эта граница были вместе с тем и пределом желаний. Дальше Михал не заходил. А поскольку время не играло еще для него большой роли, он утешал себя уверенностью (не лишенной трепета тревоги), что мечта сбудется и ничто этому не помешает, как ничто не может помешать падению спелого яблока с ветки. Поэтому-то ожидаемая Великая Минута была не столько целью его стремлений, сколько украшением каждого его переживания - чем-то, что придавало действительности глубокий, переполненный чувством смысл.
На первой же вечеринке у Ксении установился обычай, ставший потом традицией, что на последний танец "дамы" приглашают "кавалеров". Нескрываемый смысл этой идеи - желание выявить взаимные симпатии - имел в себе предвкушение того открытия, перспектива которого так волновала сердце Михала. Оттого-то, сидя на кожаном диване, который по этому случаю девочки уступили мальчикам, он с трудом сдерживал трепет. Он громко шутил с товарищами, как и они, строил клоунские рожи, но ему казалось, что через минуту он взлетит на воздух или куда-то провалится, бессильно кружась, не в силах больше переносить это напряжение. Между тем "дамы" не торопились. Собравшись вокруг кресла под лампой, они тихо разговаривали и смеялись, поминутно бросая взгляды на покинутых партнеров, чтобы насладиться видом их нарастающего нетерпения.
Умею целовать, как Танголита…
- доносился страстный женский голос из патефона. В мелодии была сладкая истома, от которой сжималось горло. И вот, когда пластинка уже наполовину была проиграна, Ксения внезапно повернулась, по диагонали пересекла комнату и, остановившись перед Михалом, раскрасневшаяся и улыбающаяся, очаровательно сделала книксен, придерживая кончиками пальцев подол юбочки.
Этот девичий поклон навсегда слился с этой мелодией. Он стал неотделим от нее.
Сегодня губы ждут тебя для ласки…
Именно здесь, когда альт певицы становился бархатным, переходил почти в ласковый шепот, волнение достигало потрясающей силы, и Михал заново испытывал состояние восторга.
У каждой вечеринки было свое настроение. Одни были дикие, полные буйного веселья, другие лирические, приглушенные и печальные. Но "Танголита" проходила через все, и для него очарование карнавала заключалось в этой песенке.
Квартира Ксении, так же как и она сама, казалось, имела неисчерпаемые ресурсы таинственной непостижимости. Сколько бы он ни приходил сюда, всякий его визит поражал его такими же недосказанными, такими же поэтическими впечатлениями, как и созерцание театра теней в окнах. И он нисколько не удивлялся тому, что каждая обычная на вид вещь содержала в себе что-то удивительное. Вот хотя бы заурядная лысина Ксениного отца, который преимущественно скрывался где-то в глубине или неуклюже проходил среди гостей через переднюю, надевал пальто и направлялся к выходу именно тогда, когда они приходили. На это нельзя было не обратить внимания и сразу поверить в то, что солидность этого отяжелевшего человека была связана интимными узами с обаянием и легкостью пушинки. Или, например, моль - причина неожиданных хлопков Ксюшиной матери… Она попадала в полосу приглушенного света торшера, напоминая порхающие золотые опилки. Оказывалось, что и моль может быть восхитительной.
Дверь гостиной, в которой танцевали, была открыта в темный кабинет. Массивная мебель этой комнаты пахла застоявшимся табачным дымом. В кабинете можно было спрятаться во время танцев и смотреть из мрака на пропитанную теплым светом сцену, наполненную ритмичными движениями, музыкой, шорохом шагов, блеском многозначительных взглядов и улыбок. Иногда Михал ускользал таким образом, не в силах противиться искушению посмотреть на свое счастье с расстояния, которого было вполне достаточно, чтобы придать его чувствам легкую окраску грусти.
Как-то, желая усилить чувство одиночества, он обошел кресло, за которым обычно прятался, и на цыпочках подкрался к следующей двери. Она была открыта, а за ней зияла тьма, еще более густая, не разжиженная, как в кабинете, отблеском гостиной. С минуту он стоял на пороге, жадно втягивая воздух. Это был ее запах, опять такой же сильный, и словно бы затаивший живое тепло. Понемногу глаза привыкали к темноте. Сквозь задернутое прозрачной занавеской окно проникал бледный свет уличного фонаря. Да, это было четвертое окно, если считать от балкона гостиной. Он осторожно вошел, сдерживая дыхание. Справа, поперек комнаты, кровать. Он почувствовал под рукой упругий шелк покрывала. Он обошел ее, заслонив на мгновение мерцание зеркала на туалетном столике, где-то в глубине, и стал у окна. Осторожно отодвинул занавеску. Вокруг фонаря плавно кружились хлопья снега. Они были мокрые и таяли на черной мостовой, а ветви над забором были похожи на белые извилистые прожилки. Его охватила тихая тоска - неведомо почему. И неизвестно отчего какая-то удивительно приятная. Он ни о чем не думал, но ему казалось, что вот сейчас он настоящий, лишенный всякого позерства, к которому принуждает чужой взгляд. Невольно он засмотрелся на пустую улицу, застывшую в молчании и вместе с тем как будто бы плывущую куда-то из-за беспрерывно падающего снега, он даже перестал ее видеть и удивился, когда на другой стороне улицы из темноты появилась небольшая тень - робкий заблудившийся силуэт мальчика в школьной шинели. Его удивило не само движение, такое странное здесь, а впечатление, что вот сейчас принимает живые черты образ, которого он подсознательно ждал. Ему были очень знакомы эти полные сомнений шаги то в одну, то в другую сторону и эти сгорбленные плечи, выражающие и отчаяние и упорство. "Сейчас он посмотрит", - подумал он, а мальчик остановился возле освещенного круга и поднял лицо к окнам гостиной. Это было лицо Станко, но приятное и беззащитное, совершенно Михалу неизвестное. Все это продолжалось одну минуту. Потом Станко опустил голову и ушел в темноту.
Михал задернул гардину. Взволнованный, отошел он от окна и сел на пол возле кровати, прикоснулся щекой к мягкому покрывалу. В темноте он улыбался с нежностью, которая относилась и к Ксении, и к Станко, и к нему самому, и ко всему наполненному тоской миру. Он почти забыл, где находится, и пришел в себя только тогда, когда послышались шаги по ковру кабинета. Кто-то вошел туда и остановился, словно в ожидании. Сердце Михала учащенно забилось. После долгой паузы голос Ксении тихо позвал его по имени:
- Михал? - И опять через несколько секунд: - Михал, ты здесь?
Он не ответил. Она ушла, и вскоре из гостиной поплыла мелодия "Танголиты".
* * *
Михал ждал эту весну, как никакую другую в своей жизни. Она должна была принести ему необыкновенные дары. Она должна была быть полна смысла. Не только предчувствий, не только неясных мечтаний и грусти. Ее бодрость, терпкая и мягкая, должна была украсить вполне определенные чувства, а также, как ему казалось, вызвать их полный расцвет.
Он напряженно ждал, нетерпеливо и зорко наблюдая за каждым признаком приближения этой благословенной поры. Иногда он заходил в парк. Санная колея превратилась в грязный ручей. Черный от сажи снег покрывал газоны и клумбы ноздреватой жидкой кашицей. Посыпанные дробленым кирпичом аллеи были затоплены водой и напоминали размякших мертвых змей. Кусты ощетинились отталкивающей путаницей колючих веток, а деревья с сухими узловатыми ветвями напоминали обуглившиеся кораллы.
Зима утратила силу. Это была ее смерть. Разложение. Но ничего нового еще не начиналось. Из-под истлевшего покрова торчали только клочья прошлогодней травы и пласты сгнивших листьев. Воздух был пресным, безвкусным. Михал забредал в конец парка, до зарослей на пригорке. Здесь кончался город. Из огромной, раскинувшейся до дальних лесов чащи кое-где торчали копры шахт, окруженные беспорядочно разбросанными красными и серыми постройками. Было видно, как на вершинах копров медленно вращаются спицы колес. Горизонт здесь был широкий, залитый ветреным, меняющим краски небом. Оттуда должны были прийти первые запахи и звуки весны. А сейчас только быстрое шипение автомобильных покрышек по мокрому асфальту таило в себе что-то от радости новой жизни. В городе свирепствовали ангина и грипп. Все разладилось, в последнюю минуту отменялись встречи и вечера. Жили ожиданием. Но опять появлялась сырая мгла, а ведь совсем уж казалось, что вот наконец-то началось, потому что накануне вода бойко бурлила по канавам, а небо под вечер затянула прозрачная улыбающаяся зелень. По временам налетал теплый ветерок. Из школы возвращались в расстегнутых пальто, шарфы перекочевывали в карманы. А потом кашель и холодный озноб.
Ксения разболелась. Не выходила из дому. На этот раз она дала знать ему через Монику.
- Ах, и еще, Михал, знаешь, Данка должна была принести ее альбом, чтобы ты написал что-нибудь, но забыла его дома.
Еще одно ожидание. Эта растяпа Данка куда-то засунула альбом. Каждый день обманывала. "Ну, завтра обязательно". И опять забывала.
Михала распирали слова и ритмы. В своем воображении он видел ровную колонку стихотворения, выписанного черной тушью посреди белого блестящего листа. Две или три короткие строфы. Но это должен был быть экстракт целого моря мыслей и чувств. Это море раскачивало его во все стороны, каждый раз к новым горизонтам. Тема с неясными границами. Неизвестно, с какой стороны начинать. Единственно важными и постоянными являются вещи самые мимолетные. Он думал об улыбке Ксении, но иначе, чем раньше, - не как о деле исключительно личном, а как о явлении, как о какой-то таинственной силе, правящей миром.
Из книжного шкафа отца он вытащил толстые тома "Propyläen Kunstgeschichte" и сосредоточенно перелистывал их на своем чердаке. Он искал подтверждения, твердо уверенный, что найдет его, потому что ни за что не отступил бы от своего замысла. Бумажными полосками он заложил некоторые иллюстрации и постоянно к ним возвращался. Каменная апсара из Кхаджурахо , кокетливо изогнутая в тонкой талии, вырастающая, словно стебелек, из округлых бедер, с игриво наклоненной головой, с улыбкой, обозначенной только легким дрожанием губ, как бы невольной, которую невозможно скрыть от избытка очарования, наполнявшего девичью фигуру. Отбитый кончик носа и отсутствие правой руки, от которой сохранилась лишь ладонь, прижатая к груди, не то молитвенно, не то игриво, нисколько не умаляли ее очарования. Она была настоящая - нежная и легкомысленная, все так же достойная любви, как и века назад.
И вторая, из Тра-Кье , обнаженная, пляшущая в высокой митре, вся в коралловых ожерельях, украшающих шею и плечи, талию и руки. Колеблемая танцем, охватившим ее тело, как беспокойное пламя, с плавно развевающимися гибкими руками, она в печальном экстазе смотрела куда-то в пространство (а скорее всего, в свое наполненное ритмом чрево), при этом на ее по-детски пухлых губах проступала, словно всплывающая из сна, улыбка самозабвения.
И еще темные лица женщин с фресок Аджанты , освещенные блеском продолговатых глаз, склоненные в таинственной задумчивости над розовыми цветами лотоса, улыбающиеся так нежно, как будто они робели перед бесценной хрупкостью собственного обаяния.
Все это было волнующим доказательством неистребимости и вечно длящегося очарования жизни, беспрерывного триумфа самых тонких переживаний. Все это вело прямо к Ксении. Он хотел ей сказать об этом.
Если б только найти слова легкие, а вместе с тем выразительные и меткие, как линии и формы этих рисунков! Михал мучился. Ему казалось, что он стоит перед чудесной, подожженной блеском снегов и утренней зари горою, из которой должен вырезать маленький брелочек.
В школе, на улице, в кровати перед сном он часами перебирал фрагменты четверостиший без начала и конца, упивался звучанием слов. Ему казалось, что он находит в образах нужный ему смысл, но через некоторое время фразы переставали жить, становились мертвенно-тяжелыми и наконец начинали докучать и вызывать отвращение, как жилистые, слишком долго пережевываемые куски.
Дуб рухнет, камень сгинет,
Руины плющ обнимет…
Да. Все пройдет, рассыплется с ним вместе, а непонятное благословение, заключенное в легком изгибе губ и прищуре глаз, по-прежнему останется радостью мира.
И над пустыней моря
Улыбки твои, как зори,
Там-там-там, трам-там, та-рам-там.
Ах, нет, нет! Внезапно его охватывал жгучий стыд. Это совсем как эти певцы, выступающие по радио, навязшие в зубах со своей любовью, соловьями и луной. Что бы я дал за то, чтобы быть настоящим поэтом! Он пробовал иначе, его охватывали сомнения, и он опять рассматривал каменных танцовщиц из "Propyläen Kunstgeschichte".