- А ты терпи! - почти закричал я на сержанта, взял в руки автомат, разрядил его и спустился с печки. Меня всего трясло. После артобстрелов и бомбежек, под которыми приходилось лежать не раз, меня не бил такой колотун. Хорошо, что сердце словно почуяло беду, и я, ворочаясь, долго не мог заснуть, ловя чутким ухом звуки, доносившиеся из кухни. Я оделся, закурил и уже хотел было идти за фельдшером, но меня остановил голос сержанта, жалобно доносившийся с печки:
- Не ходи, два местных госпиталя забиты ранеными, повезут в тыловой… А до него…
- Ну и хорошо, - возразил я. - В тыловых госпиталях лучше лечат.
- Но это несколько дней тряски… - еле слышался с печки голос Вахрушева. - В грузовике, потом в вагоне… Не выдержу… Не могу шевельнуть головой.
Я снова залез на печку, сел рядом с сержантом и принялся его уговаривать:
- Да ведь и так дальше нельзя… Какие муки-то принимаешь, а там как-никак врачи, есть даже профессора. Вылечат как миленького, получишь аттестат в зубы и нагонишь нас… Мы к этому времени будем где-нибудь уже у границы, если, конечно, будем живы…
- Нагонишь вас… А как миновать пересыльный пункт? Там не разбираются, кто ты - гвардия или не гвардия.
- А ты сделай, как Митрошкин. Тот мимо пересыльного пункта продул на четвертой скорости. Вышел на "варшавку", голоснул четвертинкой и к вечеру был уже у себя в батарее. Не падай только духом. Язык до Киева доведет. Что у тебя память, что ли, отшибло: Первый Белорусский фронт, 5-я гвардейская минометная дивизия резерва Главного командования, 22-я гвардейская минометная бригада, а там-то свой-то дивизион, свою-то батарею, свою братву найдешь с завязанными глазами, - утешал я сержанта и в отсвете зажженной спички видел, что слова мои на него подействовали.
- Ну, ладно… Только сейчас не ходи, лучше утром, - тихо проговорил он. - Заверни мне, у меня табак под подушкой.
Я завернул добротную самокрутку, прижег ее, раскурил и, нашарив в темноте руку сержанта, вложил ее ему в пальцы.
И вдруг в темноте избы откуда-то снизу, из-за печки раздался скрипучий голос бабки:
- Вань, зажги свою лампадку, я встану…
Лампадкой она называла нашу блиндажную "люстру", сооруженную из гильзы 45-миллиметрового снаряда, в которую мы засовывали ленту шинельного сукна, потом сплющивали обрез гильзы и наливали в нее бензин, предварительно растворив в нем горсть соли, чтобы бензин не вспыхивал. Это изобретение, как рассказывали бывалые солдаты, появилось еще осенью сорок первого года в боях за Москву.
Я слез с печки и зажег "люстру". По избе разлился печальный желтоватый свет. Вылезла из своей конуры и бабка.
Нащупав ногами в темных шерстяных чулках валенки с прохудившимися литыми галошами, которые в войну местные умельцы научились клеить из негодных автомобильных камер, она обулась, набросила на голову свою клетчатую вигоневую шаль и обратилась ко мне:
- Ванюшка, ты посвети мне своей лампадой в сенцах, я на чердак слажу.
По ветхой лесенке, приставленной к стене, она легко забралась на чердак и скрылась в его черном зеве. Я стоял с высоко поднятой над головой "люстрой" и ничего пока не понимал. Прошло минут пять, которые показались мне бесконечно длинными. Наконец в световом ореоле тускло освещенных сенок сверху показалась седая раскосмаченная голова бабки, чем-то напоминающая разбитый колесами придорожный репей. По спине моей пробежал холодок, когда мой взгляд встретился с ее бесцветным взглядом. Я даже отступил на шаг.
Но мои опасения, что бабка спятила, постепенно улеглись, когда она осторожно слезла с чердака, держа в одной руке какой-то узел, и вошла в хату.
- Пойдем, будешь помогать мне. Мы вылечим нашего Алешу не хуже, чем в вашем гошпитале.
С этой минуты я делал то, что приказывала мне бабка. Ее быстрые движения внушали мне веру, что она многое знает и может помочь сержанту.
Развязав узел, она вывалила из него на стол огромный пук льна, который на наших глазах разрастался и раскладывался по столу. Поставив "люстру" на загнетку печки, я с затаенным дыханием следил за каждым движением бабки, которая своими сухими изработанными, но еще крепкими, жилистыми руками проворно теребила лен и клала на край стола дымчатые невесомые кучки. Наконец я решился задать вопрос:
- Для чего это, бабуля?
- Все будешь знать, Ванюшка, скоро состаришься, - ответила она, продолжая пухлатить лен и складывать почти невесомые пучочки по краям стола.
- А теперь дай мне спички и подсади на печку.
Я отдал бабке свои спички и, пододвинув к печке лавку, помог ей забраться к сержанту и подал ей распухлаченные пучки льна.
- Ну, а теперь, Алешенька, будем лечиться. Это тебе не порошки. Порошки так себе, вся сила в тепле да в огне. А ну, ложись на живот!..
С трудом поворачиваясь, сержант, кряхтя, медленно повернулся вниз лицом и поджал под грудь руки. Бабка цепкими и быстрыми пальцами сняла с его шеи уже грязную повязку, положила ее в сторону, зажгла спичку и, водя ею над головой Вахрушева, внимательно осмотрела воспаленную, отдающую стеклянной глянцевитостью шею, потом трижды перекрестилась и задула спичку.
- Давай поближе к нам лампаду! - командовала мне бабка. - Да подай пару сухих лучин с загнетки да полотенце.
Я сделал все, что велела бабка: подал ей лучину, полотенце, поднялся с "люстрой" на скамейку и поднес ее поближе к изголовью сержанта.
Что-то пошептав, бабка Василиса взяла пушистый пучок льна и, аккуратно раздергивая его в стороны, положила на шею больного. Зажженной лучиной она тут же подпалила лен, который вспыхнул ярким голубоватым пламенем. Он горел недолго, всего пять-шесть секунд, но мне со стороны казалось, что пламя огня причиняет больному нестерпимые муки. И снова что-то пошептав, когда над головой сержанта металось голубоватое пламя, бабка проворно взяла полотенце, лежавшее у нее под руками, и, раскинув его, накрыла им пламя, которое тут же потухло. Эту операцию она повторила несколько раз, пока не сожгла все заготовленные ею пушистые хлопья льна. Моя рука уже устала держать "люстру", а бабка все поджигала и поджигала раздерганные пучки и не переставала нашептывать какие-то причитания.
Или больному в самом деле стало легче, или он уже до того был измучен, что у него не было сил даже стонать, но дыхание его стало ровнее, и весь он как-то затих, успокоился, словно чего-то ожидая.
Я посмотрел на часы. Более двадцати минут жгла бабка Василиса на воспаленной шее сержанта льняные одуванчики и всякий раз гасила пламя полотенцем тогда, когда голубоватый огонь почти подбирался к телу больного.
- Ну вот, а утречком погреем еще разок, оно, глядишь, и полегчает, - приговаривала бабка, подавая мне руку.
Я помог ей слезть с печки. И снова, уже с пола, она перекрестила сержанта, а мне велела ложиться спать.
Я послушался бабку, завернул добрую самокрутку, раскурил ее от пламени "люстры" и передал ее больному сержанту.
Уснул я быстро. Мне снились какие-то пожары, вспышки огненных разрывов снарядов, кто-то невидимый подавал одну и ту же назойливую команду: "В окоп!.. Кому говорят - в окоп!.." Я метался по сторонам, искал глазами хоть маленький окопчик, хотя бы ложбинку или канавку, но кругом меня лежала плоская, как стол, равнина со вспышками взрывных огней.
А когда я проснулся, было уже утро. Из узеньких оконцев в мою комнату сочился свет мартовской оттепели. Через открытую дверь мне было хорошо видно, как бабка Василиса, сидя на печке, прикладывала к шее сержанта пушистые хлопья льна, поджигала их и, дождавшись какого-то особого, одной только ей известного момента, накрывала пламя холщовым полотенцем и держала его в этом положении не больше полминуты. Чтобы засечь время, я специально следил за движением секундной стрелки своих наручных часов, которые выменял на трофейный фотоаппарат, найденный в немецком блиндаже.
Три последующих дня бабка утром, в обед и вечером залезала на печку с охапкой распушенного льна и врачевала сержанта огнем, и с каждым разом настроение больного поднималось, он уже почти совсем не стонал и раза два за день спускался с печки, выходил на улицу и возвращался в хату повеселевший, даже пытался шутить:
- Ну, бабуся, я пошел на поправку. Вот докончим проклятого Гитлера в Берлине и поедем по домам. А по дороге домой заеду к тебе, куплю мешка три льна, так что восполним полностью твои оскудевшие запасы.
Чтобы не расстраивать сержанта и не наводить его на грустные мысли, я не стал говорить, что лен у Василисы уже кончился два дня назад и что я заметил, как она рано утром, пока мы спим, набирает в подполе ведерко картошки и потихоньку отправляется с ним к кому-то из соседей. Возвращается уже облегченно: вместо картошки в ведре у нее пучки льна. Я было попытался сказать ей, чтобы она не тратила на лен последнюю картошку, что у нас есть, на что его выменять, она замахала руками да еще выговорила мне:
- Не твое, Ванюша, дело… У нас с соседями свои дела. Уж как-нибудь сосчитаемся.
А в тот день, когда сержант Вахрушев обнял меня и крепко прижал к своей груди, на которой рядом с медалью "За отвагу" лучился новенький орден "Славы", я очень остро ощутил в душе своей какой-то необъяснимый священный трепет поклонения этому высокому чувству, имя которому - окопное братство.
- Спасибо, Ваня… Если бы не ты… тогда… когда отобрал у меня автомат… - В глазах сержанта были слезы, и он не стыдился их. Мы стояли посреди двора вдвоем, а над нами на ветхой стрехе сидел воробей и, глядя на нас, делал поклоны и весело чирикал.
- Ты погляди на него, - показал я пальцем на воробья, - такой же, как у нас в Сибири: серенький, пушистый, веселый.
- У нас вся Тамбовщина воробьями обсыпана, - широко улыбаясь задрав голову, отозвался сержант. - Ведь живет же себе, почирикивает, никакая ему война нипочем, не берут и фурункулы. Молодец!..
- Он неистребим и вынослив, как окопный солдат, - вырвалось у меня.
- Потому что этот воробей российский, - поддержал меня сержант. - Немецких мы еще не видели, вот дойдем - посмотрим, годятся ли они в подметки нашим.
"За время болезни сержант отощал и осунулся лицом. Туго затянутый ремень делал его фигуру похожей на осину. Казалось, что он даже ростом стал выше.
- Пошли! - Он потянул меня на улицу.
- Куда? - По лицу сержанта, по его улыбке я почувствовал, что он что-то задумал.
- В лес. Посмотрим, как там работает весна.
Около часа мы шли до ближнего леска. Кое-где в ложбинках да в воронках белыми бликами еще лежал снег, но дорога была уже изрядно разъезжена, и от нее подымался легкий парок. Мимо нас к линии фронта тянулись одна за другой груженные продовольствием, снарядами и бочками с бензином машины. Пустая транспортная полуторка даже остановилась, хотя мы и не "голосовали". Из кабины высунулась голова:
- Подвезти, пехота?..
- Гвардейски благодарствую. - Сержант помахал шоферу рукой. - Вышли на прогулку.
На опушке леса мы остановились и свернули с дороги. Сержант шел впереди, я шел за ним. Глазами он все чего-то выискивал, скользя взглядом по вершинам стайки молоденьких елочек, стоявших вперемежку с березами, по которым, несмотря на близость дороги, не прошел разрушительный каток войны. Елочки, как на подбор, были одна стройнее другой, словно вспархивали своими круговыми ярусами веток в голубое небо, с которого солнце проливало водопад лучистого тепла и света.
- Ваня, ты глянь на эти елочки: все вроде бы одинаковые, будто одно семейство, словно ржаное поле одного посева, а когда вглядишься хорошенько - нет двух одинаковых елочек во всей этой рощице. Каждая имеет свое лицо, свой рост, свою стать, свой наряд. Я это давно заметил. Вот она какая, жизнь-то. Каждая козявка имеет свой облик.
- А я заметил, что есть в природе и другая примета или вроде бы тайна, - возразил я сержанту. - Природа иногда сама любит равнять.
- Ваня, ты меня не напрягай, у меня еще от фурункулов голова не остыла. - Сержант достал из кобуры трофейный "браунинг" и зарядил всю обойму.
- Ты это зачем? - насторожился я, хотя по добродушной улыбке сержанта видел, что ничего дурного делать он не намеревается.
Все в бригаде знали, что в стрельбе из пистолета сержанту не было равных. На расстоянии двадцати шагов он попадал в пятак, с тридцати шагов раскалывал вдребезги граненый стакан.
- Видишь эту елочку, левее березки? - спросил сержант, взглядом показывая на молоденькое деревце.
- Вижу.
- Мне кажется, что в прошлом году она подросла больше, чем ее соседка-подружка справа. Тебе не кажется, Вань?
- Да, на целых десять - двенадцать сантиметров она повыше, чем та, что рядом слева, - согласился я, все еще полагая, что он хочет найти какой-то новый ход.
- Хотя я и не бог, но я их сейчас сравняю. Постараюсь первым выстрелом. - С этими словами сержант поднял "браунинг", прищурился и начал целиться. Целился он долго-долго, несколько раз опускал и снова поднимая руку. И я заметил, что рука его слегка дрожала. "Неужели попадет?" - подумал я и затаил дыхание.
И вдруг с сержантом словно что-то произошло. Опустив "браунинг", он с минуту стоял неподвижно, о чем-то задумавшись.
- Слабо? Рука дрожит? - подначивал я, в душе почему-то уверенный, что он обязательно промахнется.
- Не могу… Раньше это делал запросто. А сейчас не могу. Не поднимается рука. А ведь сколько я состриг этих молоденьких вершинок. Только сейчас понял, что занимался душегубством.
Мы прошли в глубь леса еще шагов сто и остановились. Сержант облюбовал невысокий пенек, поставил на него коробок спичек и молча отмерил в сторону дороги тридцать намашистых шагов. Снова поднятая рука, в которой он держал "браунинг", мелко дрожала. Теперь я очень хотел, чтобы он не промахнулся. И он выстрелил. Я даже по-детски радостно взмахнул руками, когда на моих глазах с пенька брызнули во все стороны спички.
- Ну, ты даешь! - только и смог сказать я. - Не зря о тебе начальник штаба рассказывал, что из своего "браунинга" ты на лету попадаешь в ворону.
- Так вот, Ваня, больше я по воронам и по еловым вершинкам бить не буду. Пусть живут себе на здоровье. А ты знаешь, зачем я позвал тебя в лес?
Я пожал плечами:
- Прогуляться.
- Нет, не только прогуляться.
- А зачем же?
- Затем, чтобы сделать этот мой последний выстрел из моего "браунинга".
- Почему последний? - Я решительно недоумевал.
Сержант протянул мне "браунинг".
- Это - лучшее, что имею. Бери.
В Речице мы простояли еще четыре дня. Сержант Вахрушев заметно окреп, дважды в день медсестра делала ему перевязки, а бабка Василиса по-прежнему продолжала лечить его огнем. Правда, лен теперь она выменивала не на свою картошку; запасы которой у нее таяли, а на консервы и концентраты, получаемые нами. Кое-что оставалось и бабке на черный день, когда мы покинем ее хату и двинемся дальше по дорогам войны.
Хотя апрель выдался теплый, солнечный, но по утрам еще стояли заморозки, затягивая лужи в корочки мутноватого стеклянного ледка. В одно из таких ранних утр в хату к нам кто-то постучал если не кованым каблуком, то по крайней мере увесистым кулаком. За стуком донесся хрипловатый голос наводчика Митрошенкова, который в этот час, будучи в карауле, бодрствовал.
- Сержант Вахрушев, приготовиться к выступлению. - И после некоторой паузы тот же голос, но на более низких, басовитых нотах долетел до нас. - Слышите? Выступление!
- Слышим! - крикнул я наугад, рассчитывая, что голос мой долетит до слуха Митрошенкова, и поспешно вскочил с кровати. Слез с печки и сержант. Завозилась в своей конуре и бабка Василиса.
Минут через десять мы с сержантом уже были почти в полном сборе. Весь наш нехитрый багаж вошел в вещмешки, не заполнив и четверти их. Остатки недельного провианта, полученного три дня назад, мы вручили бабке, она была так растрогана, что и не знала, как отблагодарить нас. Но ее успокоил сержант:
- Бабуся, я у тебя в вечном долгу.
Больше всего огорчало бабку, что она не покормила нас завтраком.
- Да что же они вечером-то не сказали, что уезжаете? - колготилась она у шестка, стараясь растопить сухие чурочки, если не сварить, то на худой конец разогреть нам кое-чего из остатков ужина.
- На войне, бабуся, вечером солдат не знает, где он будет завтра утром и что он будет делать, - приговаривал сержант, перевертывая портянку, которую он второпях навернул не совсем туго. - Жалко с тобой расставаться, но ничего не поделаешь - такая у нас работа.
А бабка, стоя посреди кухни, растерянно сокрушалась:
- Да это как же так-то?… И не поемши?.. Вы хотя бы щец похлебали. Хоть и вчерашние, но еще не прокисли. Я сейчас разогрею, мигом… А пшено-то, пшено в горшке забыли!.. Ой, господи, а консервы-то ведь на целую неделю получили, а харчились всего три дня, чего же будете есть-то?..
И снова сержант пошутил:
- Топор, бабуся, сварим. Солдат не пропадет и без пшена и без консервов.
Расправив на шинели ремень, сержант по-уставному, как-то подчеркнуто торжественно, как к командиру, подошел к бабке, обнял ее и расцеловал трижды. Маленькая, согбенная, она головой еле доставала ему до плеча.
- Живи, бабуся, долго и помни нас, солдатиков, а мы тебя не забудем. Если останемся живы и будем возвращаться домой мимо Речицы, то обязательно заедем. Починим хорошенько крышу и переберем в горенке пол. А то он ходуном ходит. Спасибо тебе за все: за заботу, за приют и за ласку.
- Спасибо, Алешенька, спасибо тебе, родимый, дай бог вам в добром здоровье добить врага и возвратиться к своим матерям и отцам да братьям с сестрами.
Трижды расцеловал старушку и я. Поблагодарил за все добро. По ее старческим, морщинистым щекам привычно текли слезы. Она их даже не утирала.
Когда мы вышли во двор, со стороны соседней улицы, где под строгой маскировкой стояли наши боевые установки, у каждой из которых круглосуточно находился постовой караульной службы, привычное ухо уже уловило равномерный гул разогреваемых двигателей. Тонкий ледок похрустывал под ногами, когда мы вышли на улицу, схватившаяся за ночь грязь, подернутая хрупкой морозной корочкой, лопалась под подошвами сапог, обнажая черное, как гудрон, хорошо размешанное тесто. Из-за леса выплывал огненный диск солнца, обжигая своим золотистым багрянцем вершины деревьев и обдавая теплым дыханием продрогшую за ночь землю. На дороге, еще не тронутой рубчатой резиной автомобильных шин, лежали длинные тени от кольев уцелевшей изгороди. Утренняя свежесть весны холодком лезла за воротник шинели, под широкие рукава. Воздух был настолько хрустально-прозрачный и бодрящий, что на какие-то мгновения все, что окружало меня: дома, голые деревья, заборы, снующие взад и вперед фигуры людей в шинелях, дорога, льдистые лунки, - все это напомнило вдруг гигантский аквариум, где в родниково-прозрачной воде передвигались удивительно терпеливые разумные существа - люди. Все, что неподвижно окружало людей в шинелях, было лишь подобием морского дна, вымощенного умелыми руками тех, кто соорудил этот великий аквариум жизни, наливающийся новыми свежими соками весны и обновления под золотисто-розоватыми лучами солнца. И наливается эта светлая жизнь новыми соками лишь для того, чтобы через час, два часа или три… познать, что, кроме жизни, на земле еще существует другая великая, противостоящая ей сила - смерть. Черная, холодная, как могильная земля.