Чувствуя на своей спине чей-то взгляд, я остановился и оглянулся. У ветхой калитки, которую я подремонтировал два дня назад, почти полностью заменив в ней полусгнившие доски, стояла бабка Василиса. Такой она и осталась в моей памяти на всю дальнейшую войну и на всю жизнь. Кутая сухонькие плечи в старый шерстяной платок, она, наверно, ждала, чтобы кто-нибудь из нас оглянулся. Первым это сделал я, следом за мной остановился сержант. Бабка легонько помахала над своей головой ладонью, а потом трижды перекрестила нас. Мы помахали ей на прощанье, повернулись и быстро зашагали в сторону, откуда доносился нарастающий гул заведенных "ЗИСов". "Эх, бабуся, бабуся, - подумал я, - как мало нужно тебе в жизни, всего лишь крохотная крупица человеческого внимания и чьей-то заботы! Сама же ты за эту крупицу незримо для себя, становясь от этого лишь чище душой и богаче, раздариваешь людям целые глыбы доброты своего бездонного щедрого материнского сердца". Пока прогревали моторы и вытягивались в походную колонну, прошло около двух часов. Несколько раз по цепи боевых расчетов проплывала команда: "Моторы!.." - и после нее утробно-земляной гул топил безлюдную улицу. Все ждали последующей команды: "По машинам!.." - после которой номера боевых расчетов нырнут под брезент, а командир расчета сядет в машину рядом с водителем. Но второй команды все не было и не было. Вместо нее по колонне поплыла новая команда: "Глуши моторы!..". А почему глушить - солдат расчета не знал. Не знал этого и командир боевой установки. Не знал даже командир взвода. Все эти команды шли от головной машины, где в окружении командиров батарей, начальника штаба и своего заместителя возвышался стройный, как тополь, наш командир дивизиона майор Шмигель. Со стороны мы следили за каждым его жестом, за каждым движением, стараясь угадать, какой будет последующая команда. А последней из всех подготовительных команд должна быть: "Походной колонной - марш!". Марш, чтобы где-то впереди дать такой вал огня, чтобы наша пехота встала в полный рост и пошла, пошла туда, где близился конец войны. Но, очевидно, по расчетам командования, трогаться нам было еще рано.
В девятом часу дивизион был выстроен в походную боевую колонну, моторы уже работали на малых оборотах, солдаты сидели под брезентовыми чехлами и мирно покуривали, словно над головами нашими затаились не могучие реактивные снаряды, разрыв каждого из которых нес в себе множество смертей, а рождественские подарки Деда Мороза. Война приучает ко всему относиться философски и вытравляет в душах сентиментальность. Поразить врага, уничтожить его становится привычкой и единственной работой солдата. Перекидываясь шутками, балагуря, мы ждали этой последней команды. Улица, на которой за все утро, как того требовал порядок построения боевой колонны, мы не увидели ни одного гражданского лица, была пропитана горьковатым дымком отработанного бензина. Митрошенков, еще прошлой осенью изрекший формулу построения боевой походной колонны: "Каждая мышка - в свою норушку", снова всех развеселил, когда, затянувшись крепкой бийской махоркой, глубокомысленно сообщил:
- Мышки давно в своих норушках, а те, что постарше, резвятся на дорожке.
Сказав это, он приподнял брезент и показал в сторону столпившихся у головной машины командиров.
То, что я увидел в следующую минуту, заставило меня затаить дыхание. Я не верил своим глазам. Со стороны хвоста колонны по ходу машин трусила бабка Василиса. Ее пытались остановить постовые, но она, сердито отмахиваясь, бежала в сторону головной машины и все время, вскидывая голову и обращаясь к водителям, о чем-то спрашивала. Я догадался, что она ищет нас с сержантом Вахрушевым, а поэтому кулаком постучал по дверце кабины, из которой тут же высунулся сержант.
- Чего?! - сердито окликнул он меня, свесившись всем корпусом из кабины.
- Гляди!.. Нас зачем-то ищет бабка. Может, чего оставили?
Теперь я отчетливо видел, что все командиры, сгруппировавшиеся вокруг командира дивизиона, и сам майор повернулись и смотрели в сторону приближающейся к нашей машине старушки.
- Чего будем делать? - спросил сержант, увидев из кабины бабку.
- Ты командир, решай. Мы сейчас на глазах всего командования.
Когда Василиса поравнялась с нашей машиной и увидела высунувшуюся из кабины голову Вахрушева и меня, машущего из-под брезентового чехла рукой, она остановилась и, тяжело дыша, проговорила:
- Наконец-то, господи, разыскала вас. Сколько вас много-то!.. Слазьте, я вам, сыночки, картошечки со свиной тушенкой сварила и хлебушка нарезала, а соседка троечку соленых огурчиков дала. Ну, чего же вы сидите?.. Слазьте, а то сейчас поехать велят и вы не успеете… - Видя нашу скованную нерешительность, бабка была готова расплакаться. Из-под шали у бабки выглядывал глиняный горшок с тушеной картошкой, запах которой доносился к нам даже под брезент полога. В этом горшке нам бабка варила три недели. Митрошенков и здесь не удержался от подковырки:
- Везет же людям!.. Им в рот кладут, а они выплевывают. Предложили бы мне - я бы ухитрился, как разделаться с этой бульбой.
- Нельзя нам, бабушка. Сейчас тронемся. Видишь - ждем приказа командира, - сказал сержант и рукой показал в сторону майора, который что-то говорил своим подчиненным и улыбался, глядя на нас.
- Это какого командира? - взгляд бабки метнулся в сторону головной машины. - Это вон того, высокого? В длинной шинели?
- Да, да, самого высокого. Это наш главный командир.
- Ну так что ж, если он главный. Я спрошу у него… Я сейчас… Глядишь, и разрешит. Небось, успеете доехать куда нужно.
Когда старушка кинулась с горшком в обнимку к командирам, тут и мне захотелось заплакать. От умиления, от тихой душевной радости и еще от чего-то такого, чему и слов не подобрать.
С командиром дивизиона она говорила совсем недолго, с полминуты. А когда, как на крыльях, распахнув на ходу шаль, семенила назад к нашей машине, лицо ее словно помолодело и светилось сиянием счастья.
- Разрешил, - запыхавшись, проговорила она, еще не добежав до машины. - Слазь быстрей! Чего мешкаете? - почти командовала бабка сержанту. - Так и сказал самый высокий: "Пусть поедят хорошенько - время еще есть".
Сержант бросил недоверчивый взгляд на бабку, потом в сторону командира дивизиона, и тот, очевидно, поняв замешательство Вахрушева, разрешающе махнул ему два раза рукой и кивнул головой.
Этот жест майора и его кивок головой понял и я.
Нас с сержантом как ветром сдуло с боевой установки. Отойдя шагов на десять от машины, мы принялись за завтрак. Бабка Василиса, раскрасневшись, держала трясущимися руками горячий горшок с еще дымящимся парком, и мы своими походными ложками, обжигаясь, то и дело бросая украдкой взгляды в сторону командиров, уминали за обе щеки картошку со свиной тушенкой, прикусывая соленым огурцом, пахнущим чесноком и укропом.
Вряд ли когда-нибудь в жизни я буду есть с таким аппетитом картошку, с каким мы ели ее с сержантом Вахрушевым в апреле 1944 года на глазах всего дивизиона, не успевшего перед неожиданным выступлением позавтракать.
Под отвернутым чехлом установки сидели солдаты нашей роты и, глотая слюнки, глядели, как мы с Вахрушевым подчищали горшок с тушеной картошкой.
Вдруг откуда ни возьмись из-за соседней машины вывернулся помпотех дивизиона, слывший среди командиров дивизиона умением за один присест разделаться с булкой хлеба и полкилограммом тушенки. О его завидном аппетите ходили легенды.
- Вы что, у тещи в гостях или в боевой обстановке? - закричал капитан и, глотая слюнки, стоял и смотрел на нас такими глазами, как будто в следующую минуту он кого-нибудь из нас ударит: или меня, или сержанта. - Сейчас же по машинам.
- А ты не кричи, не кричи. Тут есть постарше тебя, - осадила капитана бабка Василиса. - Главный командир разрешил. Вон он, поди спроси. - И она показала в сторону головной машины, где стоял командир дивизиона.
Словно не расслышав окрика помпотеха, мы наперегонки молотили ложками остатки картошки. Капитан оценил ситуацию, в сердцах плюнул и пошел в сторону головы колонны.
Смахнув с кончика носа нависшую прозрачную каплю, бабка почему-то засуетилась, завертела по сторонам головой, словно собираясь делать что-то запретное.
- Подержите, я сейчас. - Она Передала мне пустой, но еще теплый горшок, а сама озябшей рукой полезла за пазуху, достала оттуда две аккуратно завернутые чистые тряпицы наподобие свернутого носового платка.
- Это тебе, а это тебе. - Она протянула мне и сержанту две эти чистенькие тряпицы.
- Что это, бабуся? - спросил я, держа в руках тряпицу, но она опасливо посмотрела в сторону командиров и замахала рукой.
- Положите в карман гимнастерки, потом посмотрите: видите, командиры уже зашевелились. А то ругаться станут.
- Адрес здесь? - все-таки полюбопытствовал сержант и засунул тряпицу в нагрудный карман гимнастерки. То же самое сделал и я.
- Адрес, адрес… смотрите не потеряйте, - скороговоркой проговорила бабка и, поставив горшок на землю, застегнула верхнюю петлю на моей шинели. - Застегнись хорошенько, не то продует, утро-то зябкое. Когда супостатов разобьете до конца, напишите мне письмецо, буду молиться за вас. Адрес-то мой, поди, не забудете: улица Пролетарская, дом четырнадцать.
- Напишем, бабушка, не забудем, - торопился сержант и уже с опаской посматривал в сторону головной колонны, откуда каждую секунду может прозвучать последняя команда: "Марш!.."
- Нагнись, я тебя поцелую. - Бабка потянула за ворот шинели сержанта. - Вон какой вымахал дубок.
Вахрушев нагнулся к бабке. Она поцеловала его в щеку. Поцеловала и меня.
- Ну, с богом, дети мои, - сказала бабка, и в этот момент от головной машины понеслась по колонне команда: "Марш!".
Я нырнул под полог чехла, сержант заспешил в кабину. Наша машина стояла по счету шестой от головной, поэтому тронулась не сразу. Приоткрыв полог чехла, мы всем расчетом, как молчаливые сурки, с грустью смотрели на Василису, которая стояла посреди улицы и глядела то на меня, то на кабину машины, в которой сидел сержант. А когда наша машина тронулась, бабка трижды перекрестила нас, помахала рукой и так стояла с пустым горшком в руках, пока колонна не повернула влево и она не скрылась из виду.
Так мы расстались с русской женщиной, в доброте своей - бескорыстной, в материнской любви - строгой, в заботе о людях - скрытной.
В этот же день наш дивизион при особой группе Ставки Верховного Главнокомандования был брошен на прорыв линии обороны немцев, которым удалось прочно закрепиться в городе. После непродолжительной артподготовки, в течение которой мы успели дать три залпа, наши боевые установки, зарядившись, пошли в наступление вместе с танками и пехотой. К полудню город был освобожден от врага, и из потайного резерва начпрода дивизиона капитана Лукони в обед нам, солдатам и сержантам, выдали по дополнительной - "освободительной", как он любил шутить, порции согревающего.
В этом бою сержанта Вахрушева тяжело ранило. Причем ранило глупо, уже после артподготовки, когда отстрелявшийся дивизион вышел на дорогу, чтобы сосредоточиться где-нибудь в удобном, не просматриваемом с воздуха леске и, зарядившись, ждать новых команд. И приспичило же сержанту переобуваться, когда колонна на минуту остановилась в ожидании двух отставших боевых машин. Выскочил он из кабины, прикинул на глазок, что пока две показавшиеся из-за поворота машины догонят колонну, он вполне успеет перемотать портянку на правой, раненной год назад ноге, и присел на придорожный пенек. И в тот самый момент, когда он не успел еще стянуть с ноги сапог, справа от него разорвался шальной снаряд, после которого впереди колонны, но уже дальше от дороги разорвался второй снаряд. Осколок угодил сержанту в правую лопатку. Мы, сидя под чехлом, видели, как сержант выгнулся в спине, словно пытаясь потянуться, потом взмахнул руками и повалился навзничь. Будто по команде, мы всем расчетом соскочили с машины, кинулись к сержанту и на руках донесли его до санитарной машины, где уже на ходу ему была сделана перевязка. Он был в полном сознании, когда мы несли его к санитарной машине, идущей в хвосте колонны. На прощание, уже в машине, слабо улыбаясь, он сказал своим солдатам, с кем мечтал дойти до Берлина:
- Вот так-то, братцы, а я загадывал, что мы пальнем по Берлину. Видно, это придется вам сделать без меня. Уж вы тогда хоть на одном снаряде напишите мою фамилию.
Наперебой, торопясь, чтобы не задерживать уже тронувшуюся колонну, мы заверяли своего командира, что еще встретимся, что он в добром здоровье вернется в нашу батарею и уж по Берлину-то мы жахнем так, что нас услышат в Сибири.
Митрошенков и тут нашел случай добродушно съязвить:
- А уж на Тамбовщине-то, сержант, от наших берлинских залпов посыплются в окнах стекла. Только, чур, в кабине командира будешь ты. Иначе нас в Тамбове не услышат.
На шутку Митрошенкова Вахрушев, пытаясь улыбнуться, тихо ответил:
- Спасибо, Николаша, постараюсь. Ну ступайте, братцы, а то отстанете, повоевали мы на славу. Прощайте!.. - Последние слова сержант сказал, когда санитарная машина уже тронулась, и мы на ходу попрыгали из нее и кинулись догонять свою машину. Запыхавшись, мы вскочили под брезент своей установки. Митрошенков, как наводчик и заместитель командира боевой установки, сел в кабину на место сержанта Вахрушева. В середине июня нашей гвардейской минометной бригаде пришлось участвовать в такой артподготовке, какую я не видел за всю войну. В течение двух часов два фронта - 1-й и 2-й Белорусские, - растянувшись на сотни километров, били изо всех стволов, какие только были на их вооружении. В небе над нашими головами черными тучами проносились армады бомбовозов, груженных тысячами, десятками тысяч бомб разных калибров и разных назначений: фугасных, бронебойных, осколочных. И вся эта сила огня и разрушения падала на голову врага. Только после этой артподготовки, когда слева и справа от нашего дивизиона на многие десятки километров в сторону врага летели снаряды, мины и бомбы, когда от гула, содрогающего воздух и землю, захватывало дух, я понял всю истинную глубину и неотвратимость нашего возмездия.
Да, в том бою все мы, от солдата до маршала, были силой отмщения за тех однополчан, кто сложил свою голову за Отечество, мы несли на своих боевых знаменах солнце Победы и освобождение порабощенным народам.
Летнее наступление всех фронтов нашей армии потом, после войны, военные историки и генералы штабов разложат по полочкам стратегических и тактических операций и каждую из них подвергнут анализу, дадут ей оценку, найдут наименование. Мы же, солдаты лета 1944 года, знали в тот день одну стратегию и тактику: только вперед. Силы духа нам, россиянам, вокруг которых сплотились в единую боевую дружину все нации и многоязыкие народы наших необозримых земель и пространств, что простираются от Белого моря до моря Черного, было не занимать. Эту силу духа мы как эстафету высшей нравственности и совести приняли от воинов, что легли на поле Куликовом, что сложили свои буйные головы на знаменитом Бородинском поле, от тех воинов октябрьских боев и гражданской войны, что за первую и вторую пули, пущенные в Ленина, были готовы идти на смерть. И шли на нее… Шли и побеждали.
После успешного прорыва, когда силы обоих фронтов перешли в стремительное наступление, наша гвардейская бригада поддерживала своими залпами наступающие войска. В один из жарких дней июля (в это время мы были уже на земле Западной Украины с ее хуторами и нетронутыми полями) ко мне подошел парторг батареи старшина Ольков и пригласил меня на беседу. Наш дивизион в этот день дислоцировался в лесу. Боевые машины были надежно замаскированы, над нами цвело, сияло голубое украинское небо. Уединившись на крохотной поляне, мы присели, закурили, и потекла неторопливая беседа. Старшина расспрашивал меня о семье, о братьях. Старший мой брат, офицер разведки, уже сложил голову на древней земле новгородской и похоронен в центре города Шимска, на площади перед разбитым вокзалом, на берегу реки Шелонь, что впадает в Ильмень-озеро.
Парторгу было лет около тридцати. Было в его лице, в разрезе черных глаз что-то монгольское, восточное, хотя и имя, и фамилия, и отчество - все было славянское. И нам, попавшим на войну в восемнадцать-девятнадцать лет, казалось, что те, кому уже под тридцать, старые люди. Это сейчас, когда подступивший шестой десяток не только посеребрил виски, но и поземкой прошелся по всей редеющей шевелюре, о которую в былые годы ломались расчески, видишь, как еще молоды те, кому под тридцать и даже сорок. А тогда нам, наивным, целомудренным, пока еще не успевшим поцеловать свою тайную любовь, казалось: если мужчина женат, да у него к тому же есть сын или дочь, то это уже дядя почтенного возраста.
Вот таким уже "пожилым" человеком, который брился каждое утро, казался нам парторг батареи. Речь его была степенная, неторопливая, только в черных глазах, где-то в глубине зрачков, нет-нет да и вспыхивали огоньки характера волевого и сильного.
Старшина предложил мне рекомендацию в партию. В первую минуту я даже растерялся. В свои двадцать лет пока еще не думал о вступлении в партию, все считал себя еще слишком молодым, не подготовленным для такого ответственного и серьезного шага. Но парторг несколькими словами погасил мое смущение:
- Ну и что из того, что ты еще не совершил подвига? Я тоже пока еще не совершил, а вот парторг батареи. И вообще, дружище, ты сам знаешь, в каком роде войск воюешь. Врукопашную мы не ходим, в бойницы амбразур нам с тобой, пожалуй, гранату бросать не придется. Но ты видел, как ликует пехота, когда она на рассвете подтягивается мимо наших заряженных "катюш" к передовым окопам, чтобы сразу же после наших залпов броситься во вражеские окопы?
- Конечно, видел, - ответил я и отчетливо вспомнил, как однажды, за полчаса до начала артподготовки, мимо наших боевых машин цепочкой тянулась пехота. Нужно было видеть глаза этих солдат, чтобы понять, какие надежды они возлагают на огонь гвардейских минометов. А один из них, как сейчас помню, махнул рукой в сторону нашей машины и крикнул: "Братцы, только не делайте недолетов, а остальное мы все сработаем".
- Так вот, солдат ты надежный, не трусливого десятка, я к тебе присматриваюсь с осени. Для партии ты уже созрел. Пиши заявление. А моя рекомендация уже готова. - Парторг достал из нагрудного кармана вчетверо сложенный листок, развернул его и протянул мне. Почитай, что я о тебе пишу.
Я прочитал рекомендацию и почувствовал, как к лицу моему прихлынула кровь. Хорошо обо мне написал парторг. В рекомендации я был лучше, чем я есть на самом деле. Так по крайней мере в эту минуту мне показалось.
- Перехвалили вы меня, товарищ старшина, - как-то робко и смущенно сказал я, но парторг оборвал мой лепет:
- Ну, если кое-что приписал тебе авансом, то, думаю, не подведешь. Нам до Берлина еще топать да топать. А кое-кому, может, и не доведется дать залп по Берлину. Ты помнишь, сколько наших гвардейцев легло на Курской дуге?
- Помню… - тихо ответил я.
- Ну так вот, будешь брать Берлин коммунистом.
Слово "коммунист" словно током пронзило меня. Я даже невольно встал. Такое же чувство я уже испытал однажды: это было осенью сорок первого года, когда принимал военную присягу и давал клятву: если потребуется - за Родину отдать жизнь.
- Ну, чего ты встал? - бросил парторг и посмотрел на меня снизу вверх.
Я хотел найти особые, сильные слова, чтобы выразить чувство, которым наполнило меня напутствие парторга - Берлин брать коммунистом.