Узкое окошко на втором этаже светилось. Значит, не спит Юрате. Чай, поди, вскипятила. Юлиан Альбимович Будницкий банку варенья принес из дому, подарил давней приятельнице. Ждет теперь Юрате, вместе хочет распробовать. Неловко стало за свои недавние слезы. Подумаешь, братишки-сестренки на одной картошке сидят, будто всегда пироги с яблоками ели. С мамой живут, картохе радуются, друг другу радуются, а Юрате одна, совсем одна…
Нет, так дальше нельзя. Машенька завтра же пойдет… К самому Козыреву пойдет или Ивану Сергеевичу нажалуется! До сих пор Юрате не пристроена к месту. Когда раненые потоком шли - в операционной прибиралась, в санпропускнике как проклятая крутилась, у тяжелых грязь ворочала… Всякого нагляделась - в горле хлеб застревал. Теперь то на кухне, то в какой-нибудь палате за санитарку. Сколько раз обещали перевести помощницей к Машеньке, и все тянут и тянут. Почти не видятся. Дотянут, начнется наступление, а тогда… Мамонька родная!
Сжалось Машенькино сердце, больно и непонятно стало от посетивших дум, никак с ними не сладит. Ужас как не хочется наступления. Как все хорошо установилось. Раненые на прогулки выходить стали. Протоптанная тропинка к холму зарастает, и открытая яма, поди, обвалилась без надобности, а тут… Опять хлынут машина за машиной, машина за машиной, и все полнехоньки стонущими, бредящими, изуродованными. День и ночь будут скрипеть ворота - хоть не закрывай совсем. И обратный поток начнется: в светлое время - к вокзалу с теми, кому в тыл навсегда, в потемках - к холму с теми, кто на носилках под простыней. Тоже навсегда… Стоять бы да стоять вот так в обороне…
Опять же как без наступления? Без наступления война не кончится. К логову подошли, добивать надо полоумного Гитлера…
Не идут дальше мысли, запутались. Машенька заторопилась по крутой дощатой лестнице. Удивилась, застав в комнате пожилого солидного мужчину. Голова гладко выбрита, в очках. Он сидел у стола со шляпой на коленях, в позе виделась неловкость. Гость встал, поклонился Машеньке, попросил прощения за позднее вторжение.
- Вижу - огонь в окне, не спят, значит, - объяснял он. - Лучше, конечно, сделать как положено, но, думаю, поспрашиваю для начала.
Юрате пояснила ничего не понимающей Машеньке:
- Гражданин про того капитана интерес имеет. Они его с братом на улице подобрали и в госпиталь принесли. - Повернулась к пришельцу, что-то сказала по-литовски и тут же Машеньке: - Я говорю - он в твоей палате лежит, что ты лучше знаешь про него.
- Ради бога, - приложил гражданин шляпу к груди. Машенька освободилась от халата, повесила его на рогульку возле двери, благодарно улыбнулась:
- Спасибо вам. Если бы не вы, умер бы там, на улице.
- Зачем спасибо? Каждый бы… Разве можно… Не сказывал, кто он, откуда? Кто его так изранил?
- Говорить он не может. Ранения очень тяжелые, крови много потерял.
- Горе-то какое… Навестить бы, передать чего. Несчастье с человеком, большое несчастье.
- Приходите. Врачи говорят - поправится. Не скоро, наверно, температурит еще. Но ничего, уже кушать стал…
Юрате, обняв Машеньку, погордилась подругой:
- Для него она свою кровь дала.
- Героини вы наши… - гость посморкался в платок. - Придем, навестим с братом. Если разрешат, конечно.
- Почему не разрешат, - сказала Машенька. - Навещают же других.
Проводив гостя до лестницы, Юрате вернулась и торопливо притронулась к чайнику, ойкнула - горячий! - стала разматывать нитку на бумажной закрывашке стеклянной банки, прихватила на палец налипшее с краю, слизнула.
- Вкусно!
Машенька представила этот вкус, сглотнула слюну и побежала мыть руки.
С заваркой было скудно, чай жиденький, но этот недостаток восполняло ароматное и вкусное до умопомрачения вишневое варенье. Прихватывали попеременке чайной ложечкой, клали на язык и с наслаждением пили бледный чаек.
- Какие хорошие люди, - вспомнила Машенька позднего гостя, - не побоялись, помощь оказали. Ночью-то! А если бы засада? Бандиты могли и их так же Теперь вот о здоровье справляются… Раньше я ни литовцев, ни поляков не знала. В голову не приходило, что литовская девушка мне роднее сестры станет.
Юрате благодарно положила ладонь на Машину руку, погладила.
- Сколько хороших народов, - продолжала Машенька свои раздумья. - Только немцы вот… В кого они такие уродились?
Юрате осторожно, стараясь не обидеть Машеньку, сказала:
- Немцы тоже есть хорошие.
Машенька нахмурилась.
- Правда, правда, Маша. Есть немцы плохие, есть немцы хорошие, есть литовцы плохие, есть литовцы хорошие. Или вот начхоз наш, Мингали Валиевич… Нам что говорили? Придут киргизы, татары, эти… бородатые. Казаки. Всех изрубят! Порубили свои, литовцы…
У Юрате заподрагивал подбородок, навернулись слезы. Машенька посунулась успокаивать:
- Не надо, Юрате, не надо… Пей чай.
Быстрый умишко Маши Кузиной стал искать другой путь разговору.
- Ты знаешь, почему Мингали Валиевич по фамилии Валиев? Почему отчество и фамилия одинаковы?
Юрате пожала плечами. Особого интереса не проявила - о своем думала. Но смысл сказанного Машенькой не уходил, ответила:
- У русских тоже есть. Шофер санитарной летучки Семен Николаевич по фамилии Николаев.
- У русских совсем другое, - запнулась Машенька, - у русских просто так, а у татар… Мингали Валиевич первый сын в семье, а первому сыну отчество дают по фамилии отца. Остальным по имени отца, а первому - по фамилии. А еще вот… У брата Мингали Валиевича не было мальчиков, только девчонки рожались, тогда одному сыну Мингали Валиевича дали отчество по имени брата, будто он стал его сыном. Чтобы братов род продолжался. Интересно?
- Это благородно, Маша.
- А почему у литовцев нет отчества? Я - Мария Карповна Кузина, а ты просто Юрате Бальчунайте? Как по отцу?
- Никак. Отца звали Альфонас, но у нас не принято. Юрате Бальчунайте - и все.
- Ин-нтересно… А лейтенанта Гончарова зовешь Владимиром Петровичем. Он ведь литовец, сама говорила.
- Он литовцем давно был.
- Мамонька родная! Был, а теперь не стал?
- Я, наверно, плохо говорю. Владимир Петрович рассказывал. Отец его литовский революционер. Жандармы посадили его в тюрьму. Другие революционеры сделали так, чтобы он мог убежать, но отец Владаса - так звали Владимира Петровича - отказался. Сказал: из-за его побега жандармы могут плохо сделать с его женой и сыном. Тогда эти люди вывезли жену и Владаса в Советскую Россию, а потом помогли самому бежать из тюрьмы. Отец Владимира Петровича много перенес в тюрьме, сильно болел и умер в вашей стране. Его жена вышла замуж за русского, и Владас стал Владимиром Петровичем. Вот…
- Интересно как! Знаешь, Юрате, сейчас Надя Перегонова сказала мне… Ты не обидишься? Нет? Ты не сердись на нее. Она сказала… Правда, не будешь сердиться? Сказала - у тебя с лейтенантом Гончаровым налаживается.
- Что налаживается?
- Ну, любовь, что ли…
Юрате зарумянилась, но ответила серьезно, тоном более умудренного человека:
- Владимир Петрович очень хороший, я бы могла полюбить его, но…
- Что - но? Не хочешь, да?
- Страшно говорить. Я не буду, Маша, ладно?
Машенька разгрызла вишневую косточку, обидчиво передернула угловатыми плечиками:
- Не хочешь - не надо. Я-то не стала бы секретничать от подруги.
- Это не секрет, Маша. Я скажу, почему не могу полюбить Владимира Петровича, но больше ни о чем не спрашивай. Не будешь?
- Не буду, - поспешила заверить Машенька.
- Обещай богом.
- Божиться? Вот еще. Бога я запросто обману. Сказала - не буду. Чтоб у меня язык отсох, чтоб мои глаза лопнули, чтоб мне с лестницы…
Юрате замахала руками: дескать, зачем страсти такие, верю.
- Ну? - Машенька в нетерпении даже приостановила дыхание.
- Я, кажется, люблю другого человека.
- Вот так раз - кажется… А кого?
- Ты же обещала ничего не спрашивать больше. Машенька потерянно заморгала. Ин-те-рес-но-о… Другого… Кого - другого?
Машенька поелозила на стуле, не нашлась, как поступить. Заглядывая Юрате в глаза, с заискивающей безнадежностью спросила:
- Даже на букву не назовешь?
- Как - на букву?
- Как начинается имя? - беспомощно, в предчувствии бесславного поражения, лепетала Машенька. - На Пэ, на Вэ? Или еще на какую букву?
Юрате Бальчунайте не внешне, а на самом деле была житейски взрослее и мудрее подруги, рука так и тянулась погладить Машеньку, пожалеть ее как ребенка, но именно в силу того, что была внутренне взрослее и мудрее житейски, не пожалела, не протянула желанный пряник. Умиленная детской непосредственностью Машеньки, сказала шутливо:
- Маша, ты же языком поклялась. Вдруг да отсохнет.
Машенька с поглупевшим видом подавила вздох. Вот же какая Юрате! Гадай теперь, ломай голову. Не уснешь, пожалуй…
Уснула Машенька сразу - как только коснулась подушки. Вот Юрате не спалось. В голове, как говорила мама, девять баранов дрались. Неужели полюбила? Или действительно - кажется? Как это бывает по-настоящему? В гимназии - все больше из богатеев, нос задирали, а на хуторе какие парни? Потом, когда… Потом жить не хотелось, не только про любовь думать. Что же теперь с ней? Неужели - правда? Нет-нет, такой человек… О-о, святая дева…
Юрате приложила нагрудный крестик к губам, в непонятной, смутной печали шепчет собственную реажанчус: "Божия матерь, обрати свой взор на Юрате, погаси огонь ее слабой души к человеку, желать любви которого такой же великий грех, как желать земной и плотской любви сына твоего - бога…"
Глава восемнадцатая
Сидели в скособоченной парковой беседке, редко присыпанной листом, отжившим свое к началу сентября. Мингали Валиевич не раз подумывал починить беседку, но хлопотное госпитальное житие не ссудило времени на такое, в сравнении со всем другим, пустячное дело.
- Не рухнет? - улыбаясь глазами, спросил Пестов. В ответ Мингали Валиевич ударил кулаком о столб, обсеял всех древесной трухой, озорно вскинул голову:
- Еще сто лет простоит.
Осмотр "игровой комнаты", состоящей из трех полуподвальных, где не так давно шилась одежда для вражеского воинства, закончен, и можно потолковать о чем-то, не касаемом сегодняшних хозяйственных забот. В разговоре об отделке, убранстве помещения, поскольку эта работа была как-то связана с ним, коснулись и самого Гончарова, в частности, его увольнения из армии.
- На пенсию в мои-то… - угрюмо изрек Гончаров.
Это еще на пути к беседке. И теперь, взглядывая на удлиненное, сухое и неулыбчивое лицо Гончарова, Мингали Валиевич спросил:
- Ты с какого года, Владимир Петрович?
- С четырнадцатого.
Пестов с удивлением отметил про себя, что Гончаров казался ему значительно старше. Почему? Откуда он взял лишние годы? Вон, ни единой сединки. Вероятно, из этой вот отчетливо увиденной сейчас основательности человека, знающего не только почем фунт лиха, но и как с ним обходиться.
- Слышал, твоя родина здесь. Так? - продолжал любопытствовать Мингали Валиевич.
Гончаров пальцем по столу придвигал желтые, с лиловым отливом листья и скидывал их один за другим себе под ноги - словно собирался пересчитать, сколько их тут, на столешнице. Не поднимая взгляда, подтвердил слышанное Валиевым и внес уточнение:
- Верно, родился в Литве, но с двадцатого года - в России, как говаривали в то время.
- Твердо решил обосноваться в Вильно? - поинтересовался Иван Сергеевич Пестов.
- Да.
- Родственники есть?
- Не знаю.
- То есть? - удивился Мингали Валиевич.
- Может, и есть. Не знаю. Молодой был - не проявлял любопытства, а потом спросить было не у кого.
- Как же так? - не понимал Валиев.
- Видите ли… - Владимир Петрович остановился затяжным взглядом на какой-то никому не видимой точке. После небольшой паузы продолжил: - Молодость моя состоялась не так, как хотелось бы. Слишком отчаянной была. Нет-нет, - торопливо поправил он себя, - была школа - вот в чем дело. Шумная, безалаберная, но - школа. Одно нехорошо - ничего не сделал путного. Ни-для-ко-го… Сам брал. У жизни, у людей, у… обстоятельств, что ли. Много несладкого. Но и несладкое, что брал и что давали, шло на пользу. Только вот сам так ничего и не сделал…
С литовским революционером-марксистом Петрасом Бэлом студент Высшего художественного училища Петербургской академии художеств Петр Гончаров познакомился летом 1911 года. Бэл приезжал в Россию в период подготовки крайне назревшей большевистской конференции РСДРП и принимал активное участие в создании Российской организационной комиссии (конференция состоялась в январе следующего года в Праге). Позже еще были встречи: дважды в Кракове, куда агент большевистской газеты "Правда" Петр Гончаров привозил с Урала письма рабочих, один раз в Вильно, оккупированном летом 1918 года войсками кайзеровской Германии. В сложнейших условиях подполья здесь начиналась подготовка к созданию Коммунистической партии Литвы.
Последняя встреча произошла в Москве. Петрас Бэл прибыл сюда после побега из застенков польской дефензивы неизлечимо больным. Умер он сорока двух лет от роду. Петр Назарович Гончаров увез его жену Алдону Бэл и их шестилетнего сына Владаса в Екатеринбург, где занимал к тому времени пост заведующего отделом губкома партии. Алдона была на пятнадцать лет моложе своего мужа, и нет ничего удивительного в том, что три года спустя после кончины Петраса стала женой его русского друга Петра Назаровича.
Своей несбывшейся мечтой стать художником бывший студент Петербургской академии художеств Петр Назарович Гончаров заразил приемного сына Владаса, которого теперь называли на русский лад Владимиром.
После окончания художественного училища по настоянию отца, понимавшего живопись и видевшего у сына незаурядные способности, Володя Гончаров уехал в Москву, чтобы решительно окунуться в жизнь, учиться, постигать мастерство больших художников.
Судьба кинула его в стихию претенциозной публики - великих, непонятых реформаторов и непризнанных "гениев".
По одному, по одному - и Гончаров, насколько доставала рука, очистил стол от палого листа. Привстал, ребром ладони пригреб к себе ближе то, что уцелело, но безотчетное занятие оставил. Поглядел на загрязнившийся палец и опустил руку на колено. После некоторого напряженного молчания сказал:
- С тех пор прошло десять лет, а память… Память ничего не отпускает.
Гончаров впервые, пожалуй, за этот день улыбнулся Улыбка получилась хорошей, открытой. Оплеснулись живой водой и глаза.
Чуточку иронизируя над собой, он продолжал рассказ:
- Возле Усачевского рынка мне показали неказистый домишко в три этажа, на чердаке которого пустовала убогая мастерская недавно скончавшегося художника-сюрреалиста. Одно то, что этот почтенный человек был поклонником Миро, Эрнста, Арпа… Одним словом, я купил ту мастерскую и, поскольку вдова жила в большой нужде, отвалил больше, чем мастерская стоила.
Без яркой внешности, казалось мне, художник - уже не художник. Завел шикарную куртку с галунами, псевдоним друзья давно дали - Владас Гончар… Куртка и всякая атрибутика - ладно, главное, что тут было, - Гончаров потыкал в лоб пальцем. - Обуяла меня страсть создать такое, что враз вознесет, и Владас Гончар обретет вселенскую славу. Эту славу должен был принести цикл полотен под общим названием… Прекрасным названием - "Цветные сны". Вот так вот… Работал как проклятый, одним хлебом, бывало, питался. Не потому, что в кармане пусто. Было в кармане. Время жалел, чтобы в лавку сбегать… Дорогой моему сердцу Петр Назарович, отчим мой, верил в меня, - оживленные глаза Гончарова, как внезапным заморозком, прихватило грустью. - Верил сердечный человек, снабжал непутевого… Через полгода завершил первое полотно, которое назвал "Вожделения мадонны". Заполучить хороших натурщиц неизвестному еще молодому художнику было не просто, и свою мадонну я писал черт знает с кого. Но я обладал смелым и неуемным домыслием, и мое богохульство получилось довольно выразительным.
Времени на следующие две картины ушло меньше - восемь месяцев. Это "Союз страстей" - о блуде святых дев и "Затененный рассвет". Последняя была моей гордостью… Цикл еще не был завершен, но я решил отдохнуть, развеяться, показать свои работы на какой-нибудь выставке. В художественном совете кхекали-мекали, дескать, озорство молодости, но хвалили, восторгались способностями молодого дарования, на выставку же - шиш с маслом. Разобиженный, оказался и я в рядах непризнанных гениев. Мы устраивали свои вернисажи, выставки то есть. Вот там я наслушался похвал и восторгов! У солидного метра голова закружится, что уж говорить обо мне. Но дальше этой сомнительной славы дело не шло. Потом наступил тридцать седьмой год…
Гримаса иронии исчезла с лица Владимира Петровича, глаза потускнели, он откинулся на ветхую, замшелую загородку беседки, баюкая занывшую культю, долго сидел в напряженном раздумье. Пестов с Валиевым не нарушали установившегося молчания. Предполагая, что сейчас будет сказано, Мингали Валиевич нервно курил.
- В тридцать восьмом отчима не стало… - Гончаров замялся. - Больше материальной помощи ждать было не от кого. Неустроенность, косые взгляды…
У меня оставались кое-какие сбережения, и я бросил их на кон. Задумал создать большое полотно, изобличающее закулисную скверну царизма. Нашел все же чертовски хорошенькую натурщицу. Совершенство форм ее тела было поистине изумительным, и это мне обошлось в солидную сумму. Вторая натура - бородатый мужик - стоила гораздо дешевле… До чего же был неорганизован мой умишко! "Мрачная тень" - так назвал я свою картину. Тенью был известный вам из истории Гришка Распутин, старец, которому не исполнилось и сорока лет. Изобразил я его в парной бане, изгоняющим беса из прелестного тела доктора философских наук Гейдельбергского университета Алисы Гессенской, иначе говоря - Александры Федоровны, жены царя Николая Второго. Алисой она была до помазания… Уработался, высох в щепку, остался в одном заношенном костюмишке… Шуму картина наделала предостаточно, остальное же… Как в той присказке: стриг черт свинью, визгу много, а шерсти нет.
Нервы сдали. Ревел, как ревел только в детстве. Маму вспомнил: где она, как она, бедная? Кинулся искать покупателей. В свое время старички-эротоманы предлагали за мои работы большие деньги, но тогда, сами понимаете, Владас Гончар не мог отдать свои шедевры даже за полцарства Теперь старички занизили цену ужасно. Но мне хватило этих денег, чтобы привезти очень больную, убитую горем маму к себе. Работал на фаянсовой фабрике, раскрашивал по трафарету миски и суповые тарелки…