Да, это был лишь злой, невероятный сон. Одну минуту она хотела вызвать в памяти то, что почувствовала, увидев его в тот день, понять, как это могло случиться. Но увидела только знакомое, такое знакомое лицо, любимые черты, которые она столько раз целовала. Рубцы, шрамы - это было нечто внешнее, нечто несущественное. Гриша остался Гришей, и этого ничто не в состоянии было изменить. Ни его голоса, ни его улыбки, ни всего того, что было в нём самое существенное, что было действительно им.
Григорий был, как родная земля, изуродованная рукой врага. Родные города зияли ужасающими ранами, страшными шрамами. Родная земля была попрана ногами захватчиков, железными гвоздями их сапог. Чёрные шрамы ожогов уродовали города и деревни, стройные здания фабрик и заводов были вдавлены в землю, перестали существовать посёлки, на земле лежали искалеченные леса. И в сто раз более любимой стала сейчас родная земля, в сто раз больше хотелось отдать ей все силы, чтобы залечить её раны, чтобы вернуть её к прежней жизни, чтобы она снова расцвела улыбкой под ласковым солнцем свободы.
- Плохо было без тебя, Маруся, ох, как плохо! - сказал он ласково.
И она знала, что он говорит не о том времени, когда они были разлучены, когда они были вдали друг от друга, а именно о том периоде, когда они встретились вновь, о дурных днях в госпитале и здесь, дома.
- Тихо, тихо, я с тобой, слышишь, всегда, всегда буду с тобой, - шептала она ему на ухо, словно поверяя величайшую тайну. - И ты будешь со мной, всегда, всегда, правда?
- Всегда, любимая…
- И не уйдёшь, никогда не уйдёшь от меня?
- Милая моя!
За окном смеркался день. Зажигались затемнённые фонари на улицах. Отсюда ясно были видны очертания моста и там, за ним, высокие стены Кремля.
Теперь она находила в себе слова, которые с таким трудом искала раньше, в госпитале. Она думала: "Всё страшное, что ты пережил, я заслоню от твоих глаз. Я снова научу тебя улыбаться, снова разбужу в тебе радость жизни, которая кипела в тебе. Уберу каждый камень с твоего пути, замечу каждое препятствие и вовремя преодолею его. Я пододвину к твоей руке всё, что тебе понадобится, чтобы ты не почувствовал отсутствия другой руки. Я буду глядеть на тебя такими восхищёнными глазами, что никто не подумает, будто шрамы и рубцы уродуют тебя".
Но теперь всего этого уже не нужно говорить. Теперь всё это уже известно без слов - известно и ей и ему до глубины сердца.
Григорий вдруг вскочил.
- Включи радио, скорей включи радио!
Она воткнула в розетку штепсель. Разумеется, Григорий не ошибся и на этот раз. В чёрном диске что-то шумело и булькало, словно где-то поблизости кипела вода. А потом сладостно, захватывающе зазвучал сигнал:
Широка страна моя родная…
Серебристые, стеклянные, ясные звуки. Это уж не был мотив песни. Это ласковым, мягким голосом говорила мать-родина. Чаяния миллионов, и радость миллионов, и счастье миллионов было в этих звуках.
А Григорий знал, Григорий чувствовал. Словно он был тайными нитями связан с тем, что происходило там, далеко. Он мог иногда спать крепким сном и просыпался с криком: "Включи радио, включи радио!" И тёмный диск сладостно, мелодично оповещал:
Широка страна моя родная…
Он бывал очень занят чем-нибудь и вдруг бросал всё и просил: "Радио, скорей радио!.."
Он никогда не ошибался. Он смотрел на пурпурные, золотистые, зелёные звёзды ракет, рассыпающиеся по небу, и говорил уверенно: "Сегодня будет ещё одни салют".
И не ошибался. Словно он был физически связан с далёкими фронтами, с операциями армий, с родной землёй, тот или иной участок которой снова вырывали из рук врага.
Широка страна моя родная…
В прихожей прозвучал звонок. Мария поспешно выбежала. В дверях стоял Воронцов. Она отступила, словно её толкнули в грудь.
- Добрый вечер, Мария…
Она не приглашала его дальше, стояла в дверях, испуганно глядя ему в лицо.
- Поезд отходит завтра в десять утра. Будь готова, я заеду за тобой около девяти.
Она побледнела. Хотела сразу ответить, но голос отказался служить.
- Билеты, командировка, всё уже устроено.
Мария успокоилась. Тихо, но отчётливо, старательно выговаривая каждый слог, она сказала:
- Виктор, я никуда не поеду.
Он не понял.
- В пятницу мы будем на месте.
- Я никуда не поеду, - повторила она. - Не сердись, я…
- Мария, что случилось? Ещё вчера… Ведь всё было условлено? Мария?
Она наклонила голову.
- Нет, нет, Виктор, мы ошибались…
Он схватил её за руку.
- Что ты говоришь? Кто же тут ошибался? Я? Нет, я люблю тебя, ты прекрасно об этом знаешь, давно люблю… А ты… Ты же мне ясно сказала…
- Я ошиблась, - повторила она.
- Как ошиблась? Ты сказала, что не любишь меня, какая же тут может быть ошибка?
В комнате громко раздавался голос диктора, читающего приказ. Она прислушалась, желая узнать, какой город.
- Мария, почему ты не отвечаешь?
Она опомнилась.
- Да, конечно, я сказала, что не люблю тебя, но согласна с тобой уехать…
- Вот видишь!
- Но я ошиблась…
- Слушай, не доводи меня до сумасшествия! Что случилось?
- Ничего, просто я не знала одной вещи…
- Какой вещи?
- Что я… Что я…
- Ради бога, Мария, скажи же, наконец, в чём цело!
Она посмотрела поверх головы Воронцова на дверь. Глубоко набрала в лёгкие воздуху.
- Потому что я… люблю Григория.
Он рванулся к ней.
- Мария, что ты!
А к ней в этот момент вернулось спокойствие. Она почувствовала - в сердце - высоким ровным пламенем горит счастье. То пламя, которое давало ей силу и радость в тяжёлые дни. То пламя, которое давало силу правды её словам, позволяло спасать людей, выводить их из мрака отчаяния. И вот она снова с ней - её сила, её воля, её вдохновение.
- Ты хочешь остаться с ним? - спросил он мёртвым, глухим голосом.
- Да, я хочу остаться с ним, - повторила она, точно текст присяги.
- Такая жертва, Мария…
Она прервала его:
- Ты ошибаешься, это не жертва, Виктор.
- А что же это по-твоему?
- Просто… Просто любовь, - сказала она тихо, отчётливо. Воронцов вздрогнул. Голос её был звучен, полон музыки. Он взглянул на неё, словно увидел её впервые. Она стояла перед ним в ореоле светлых-светлых волос, в золотистом облачке, пронизанном светом. Спокойное лицо - прозрачные, безмятежные глаза, смотрящие прямо в его глаза. Он изумился. Перед ним стояла прежняя Мария, Мария, какой она была до ложного сообщения о смерти Григория. Это была та Мария, которую он помнил со времени её счастливых дней, когда она была вместе с Григорием.
Исчезли тени у губ и под глазами, словно кто-то одним движением стёр с этого лица переживания долгих месяцев и вернул ей почти детскую свежесть, освещённую внутренним светом.
Да, это была прежняя Мария, и тут уж не о чем было говорить.
- Ну, так… желаю тебе счастья, Мария, - сказал он, зачем-то оглядываясь, словно искал чего-то, хотя портфель он держал в руках, а шляпы не снимал входя.
- Я счастлива. Не сердись на меня, Виктор… Ты…
- Оставь, - резко прервал он. - Обо мне тебе нечего беспокоиться.
Из комнаты вдруг раздался голос Григория:
- Мария, скорей!
Она побежала раньше, чем Воронцов успел захлопнуть за собой дверь.
- Где ты пропадаешь? Первый выстрел!
Она присела на ручку кресла, обняв Григория за шею. Молния разорвала воздух. Где-то далеко блеснул красный свет. Затрещали ракеты и рассыпались в тёмном небе золотыми, зелёными, пурпурными звёздами. Загремел и широко прокатился гром. Земля застонала. Звёзды падали вниз, оставляя на небе цветной след. В воздухе ещё висел последний, опоздавший, красный фонарик, медленно, как лист на ветру, опускающийся к земле, когда эхо грома утихло и за окном распростёрлась тьма.
- Два, - считал Григорий, и снова запылал ослепительный свет. Из мрака выступили зубчатая кремлёвская стена и кремлёвские башни. Пространство окрасилось яркой голубизной. Загремели залпы орудий, стало светло, как днём.
- Там, там, смотри!
Зелёным фонтаном взорвались ракеты. Рассыпались в воздухе и стали опускаться вниз, как ветви плакучей берёзы. С минуту они стояли в воздухе, а когда исчезли, после них осталось облачко золотистой пыли, трепетная тучка, светящаяся в тёмном воздухе.
- Три…
Она крепко сжала руку Григория, вся напряглась, ожидая нового грома. Ослепительный блеск, дождь звёзд.
- Золотые, золотые!
Где же это было? Золотые звёзды горели перед счастливыми глазами в чёрных ветвях яблони. Росла, шумела, поднималась яблоня, огромные ветви простирались далеко, до самых краёв родной земли. Яблоня закрывала могучей кроной всю родную землю, от границ до границ. Пылали золотые звёзды, рубиновые звёзды, изумрудные звёзды в чёрных ветвях яблони. Глядели счастливые глаза, улыбались счастливые губы, сквозь сладость текущих из глаз слёз. Родная земля расцветала звёздами счастья. Войска шли на запад, красные звёзды, пылающие во мраке с обещанием свободы.
- Маруся, - тихо сказал Григорий.
Она прижалась к нему сильнее, тесно прильнула, как дитя. Это был он, её Гриша. Для него гремели орудия и небо пламенело дождём цветных звёзд. Это его мужеству, его ранам, его крови слала привет столица родины - Москва. Она сбоку посмотрела на искажённое лицо мужа. Его ясно было видно в заливающем комнату блеске. В лице Григория было вдохновение, рвущийся в полёт внутренний свет, сообщавший ему нечеловеческую красоту. Мария ласковым движением осторожно коснулась шрама на щеке под глазом. Это сюда угодила рука войны. Сюда нанёс враг свой удар. В честь этого шрама на лице любимого человека бьют орудия и зарево освещает ночь.
Он осторожно обнял её своей единственной рукой. Она погладила пустой рукав, в котором когда-то ощущалась сильная рука Григория, загоревшая большая рука с белым шрамом на пальце. Этой рукой прорубал Григорий путь к свободе в железном вражьем строю. Этой рукой он разорвал цепи, которыми враг хотел сковать родную землю.
- Десять!
Войска шли, шли, шли на запад, красные звёзды пылали на шапках, звёзды свободы, надежда свободы, радостное знамение. Вместе с ними шёл Григорий - это ничего, что его рука осталась где-то далеко, на неведомом поле боя. Он шёл ровным и твёрдым шагом, с высоко поднятой головой. Её Григорий. Один из миллионов. Её Григорий - один-единственный в мире. Шли, шли на запад путём побед все - погибшие в дни отступления, павшие в чёрные дни, пронесшиеся над родиной, раненые, слепые, безногие. Они шли вместе с армией - в её силе была также и их сила, в её крови была их кровь, в её мужестве было их мужество. Нет, ничто не было потеряно, ни одно движение любви, и ни одно слово ненависти, и ни одна жизнь, и ни одно страдание. Всё было родиной, и теперь, когда гремели орудия из-за зубчатых стен Кремля, всё было победой.
- А когда ещё загорятся звёзды над Кремлём, - сказал Григорий, и Мария увидела их, словно они уже горели, лучистые рубины, неугасимый огонь. И они горели, горели всегда - и тогда, в чёрные, тяжкие дни, и теперь, в дни побед. Их блеск сохранялся в сердце и в глазах на веки веков.
- Пятнадцать…
Гремели выстрелы, пылало небо, захлёбывалось счастьем сердце. Открывалась прямая и ясная дорога, и эта дорога была дорогой счастья.
Москва приветствовала Григория от имени родины. Огнём, золотом, звёздами, упоительной радостью победы.
Цена победы, - кто сказал это? Когда? Ах да, это ведь Воронцов… Нет, нет, это неправда, это не так… С чем же может сравниться радость победы, счастье свободы, родная земля, свободная от края до края? И где, наконец, граница между человеком и его родиной? Разве человек не вырастает, как лист на огромном дереве, разве он не плывёт, как капли в шумной реке, не живёт, как кристалл в глыбах заоблачной горной вершины?
Да, да, она была права, Васина девушка. Пусть видят, пусть увидят её Григория, Григория, которому Москва салютует от имени родины почётными залпами.
Жертва? Ах, этот Воронцов! Никогда ничего он не мог понять! Бедный Воронцов! Он уедет завтра, далеко, далеко, и, пожалуй, о нём больше никогда в жизни не подумаешь. Жертва? Ах, какой глупый… Просто любовь…
- Что ты говоришь, Маруся?
- Ничего, ничего, так…
Просто любовь - говорили ракеты. Просто любовь - гремели орудия. Просто любовь - писали на небе тайными знаками зелёные, пурпурные, золотые ленты.
Шумела, росла, укрывала ветвями родную землю добрая, ласковая яблоня, в ветвях её горели звёзды победы. Земля захлёбывалась высокой радостью, упоительной песнью, суровым, глубоким, подлинным счастьем.
<1944>
― КОГДА ЗАГОРИТСЯ СВЕТ ―
Роман
I
- Эй, хозяйка, еще пару кружек!
- Не надо, хватит, - неуверенно запротестовал Алексей, но Торонин не слушал его. Он блаженно улыбался, покачивая головой в такт гармошке и барабаня пальцами по залитому пивом столику.
Пивная - маленькая комната с грязным полом. В мутные окошки был виден толпившийся на базаре народ, голубой, прозрачный, как стекло, день. Пар голубоватыми клубами валил из лошадиных ноздрей. Бесснежная земля искрилась блестками инея. Солнце светило ярко, но его лучи уже не грели, они словно растворялись в прозрачном воздухе. Люди двигались быстро, лица раскраснелись от холода, и бодрящая свежесть дня живее гнала кровь по жилам. Далеко разносились резкие и четкие голоса.
Но в пивной шла совсем иная жизнь, - между тем, что заключалось в ее стенах, и человеческим муравейником снаружи не было ничего общего.
Растрепанная, недурная собой буфетчица наливала пиво в большие зеленоватого стекла кружки, которые разносила бледная официантка. На стойке громоздились холодные закуски, жареная рыба, крутые яйца, маринованая селедка, булки и груды нарезанного черного хлеба. Все столики были заняты. Густой тучей стоял дым, и монотонно звучала гармонь.
- Хозяйка, пару пива!
- Девушка, пива, пива гармонисту!
- Счет, счет давай. Долго ли еще дожидаться?
- Слышь, ты, сыграй-ка ту, саратовскую!
- Это почему такое - саратовскую? "Ермака" сыграй, слышишь?
- Пива ему, пива, а то у парня в горле пересохло.
- Хозяйка, еще две кружки!
У Алексея мутилось в голове. Белая пена стекала по пальцам, пиво было прозрачное и холодное. Назойливо звучал в ушах гул голосов, приглушенных хриплыми звуками гармошки.
- Дальше, брат, - наклонился к нему через столик Торонин. - Я ему, идиоту, говорю: за пригорком - немцы. Любой ребенок бы догадался, а он…
Алексей внимательно всматривался в покрасневшее лицо друга и пытался уловить смысл его рассказа. Что-то мучительно кололо в сердце, словно какая-то обида затаилась в закоулках памяти и вот-вот вынырнет на поверхность, заслонит весь мир пеленой. "Что это такое, что это может быть?" - с трудом, сквозь пивные пары, думал Алексей.
Дверь с шумом распахнулась. Вошедшие внесли с собой резкое, чистое дуновение холодного воздуха. Громко звучал их смех. Они бесцеремонно проталкивались между тесно поставленными столиками, задевали сидящих кобурами, висевшими на боку планшетами, полевыми сумками. Широко расселись, не прерывая веселого громкого разговора. Алексей взглянул на них сбоку, - мучительная боль снова кольнула сердце.
- Хозяйка, еще пива!
Теперь ему было уже безразлично. Пива так пива… Он лениво ковырял вилкой жареную рыбу. Есть не хотелось, но Торонин все заказывал и заказывал.
- Селедочки, только луку побольше дайте. И яиц, и огурчиков, и что там у вас еще есть!
- Не надо, Володька, не надо, - бормотал Алексей, но Торонин широко взмахнул рукой, едва не сбросив со стола кружки.
- Как так не надо? Ешь, ешь, рубай, нужно спрыснуть встречу. Товарищ по фронту, - объяснил он официантке.
Та улыбнулась, ничего не отвечая. И Алексей покраснел - за свой штатский костюм. Да, да, это именно то, что его тревожило, - лоснящийся от пота, сверкающий орденами и звездочками Торонин, эти ребята в сдвинутых на затылок пилотках - вся эта комната, где, кроме каких-то неопределенного вида стариков и старух, один он, капитан Алексей Дорош, был в штатском.
- Пей, Алеша, пей, - приговаривал Торонин, и Алексей лил в себя холодное пиво, уже не чувствуя его вкуса.
- Пригорок как пригорок. Сбоку речка, за речкой лес. Я ему и говорю… - упрямо возвращался Торонин к своему путаному, то и дело обрывавшемуся рассказу. - Слышишь, Алеша?
- Слышу, слышу…
- Я ему, болвану, опять: за пригорком - немцы…
Но Алексей слушал другое. Где-то за спиной бесцветный низкий голос рассказывал полушепотом длинную историю. Сначала Алексей не мог уловить слов. Его загипнотизировал самый голос, его таинственное звучание, монотонность. Он вслушивался. И вдруг почувствовал, что по спине пробежала быстрая, холодная дрожь.
"- А коней было четыре… конь белый… конь рыжий, и сидевшему на нем дано было лишить землю покоя, - чтобы люди убивали друг друга, - и конь вороной… и конь бледный, а на нем ездок, имя которого - смерть. И дана ему была власть над четвертой частью света - губить мечом и голодом, мором и зверями земными…"
Алексей встал, слегка пошатываясь.
- Что ты, Алексей, тебе нехорошо? - забеспокоился Торонин.
За соседним столиком сидело несколько человек. Пожилой мужчина в ватнике - белая пена пива осела на его выцветших усах - таращил глаза, внимательно слушая. Его сосед подпер рукой голову в истрепанной шапке и тяжело вздыхал. Говорила женщина в таком же ватнике, в сером платке, из-под которого выбивались пряди редких седых волос. Все трое были похожи друг на друга - серые, словно присыпанные пеплом, в почти одинаковой одежде, одного возраста. Старость стерла с лица рассказчицы даже след женственности - только платок, покрывавший голову, указывал на ее пол.
- Что это? - глухо спросил Алексей, наклоняясь к ней.
Она посмотрела неприязненно.
- А что такое?
- Что вы говорили сейчас…
- Мы ничего, мы так себе…
- Нет, нет, я слышал… Конь рыжий, конь белый…
Старуха энергичным жестом отодвинула от себя кружку.
- А что, кум, правда есть правда. Ибо наступил день гнева господнего, и кто устоит перед ним?..
- Что это? - нетерпеливо повторил Алексей.
На него глянули суровые бесцветные глаза в сетке морщин.
- Это откровение Иоанна: яко же приидет день гнева господнего, и убивать будет один другого, и падет на землю град и огнь, и услышан будет глас ангела: горе, горе, горе живущим на земле и на море… Сбылось пророчество святого Иоанна в наши дни…
- Апокалипсис? - спросил Алексей.
- Пойдем, кума, - потянул женщину за рукав мужчина в ватнике. - Домой пора.