Завеса тумана надвинулась снова. След на льду, ясным отпечаток ноги. Чёрная сажа осыпалась по краям и ещё отчётливее обрисовывает углубление. Чего, собственно, надо от неё Воронцову? Ей захотелось остаться одной, чтобы никто не говорил, не торопил, не смотрел. Один на один с этим отпечатком на льду, отпечатком ноги неизвестного человека, который шёл неизвестно откуда и неизвестно куда направлялся… Ведь сейчас что-то произошло, мелькнуло, непонятное и неуловимое, и надо как-то выкарабкаться из этого густого, серого тумана и что-то понять, что-то решить.
- Я долго ждал, Мария… Я думал… Я всё взвесил… Я думал о тебе, о себе, о Григории… Долго боролся с собой… Спрашивал себя, не подлость ли это… Но, верь мне, я честно пришёл к убеждению, что так будет лучше всего… Может быть, сейчас тебе кажется, что ты не должна этого делать. Но я знаю, что чем дальше, тем хуже будет, тем тяжелее вам обоим… Мария, я не сказал тебе всего, я уже давно хлопочу о переводе… Я могу уехать, когда захочу, и ты со мной, всё устроено.
- Я?
- Да… Я говорил с директором, он не будет возражать. Тебе остаётся только уложить чемодан - и всё.
- Уложить чемодан…
- Ну да. Ты меня не слушаешь?
- Нет… Я слушаю…
- Так как же, Мария?
- Как? - повторила она бессознательно.
След, след на снегу… Воронцов взял её под руку.
- Иначе быть не может, Мария. Мы уедем вдвоём, начнём новую жизнь. Да?
Она машинально кивала головой, упрямо глядя в одну точку - след на льду. Осталось уложить чемодан… Там цветут цветы… Да, там, в Грузии, тепло уже… С Воронцовым, конечно, с Воронцовым…
- Рано или поздно тебе всё равно пришлось бы решиться, Мария, так зачем тянуть, откладывать? Мы мучимся все трое, а так…
Она машинально утвердительно кивала головой. Серый туман колебался, клубился, вырастал серой стеной, слова падали в него, как в пух, моментально теряя цвет и звук.
Воронцов оглянулся. Кругом никого не было, моросил дождь. Он поднёс к губам руку Марии и поцеловал её.
Высокая, стройная женщина остановила Марию в коридоре:
- Как пройти в кабинет директора?
- Я вас провожу, - предложила Мария и пошла вперёд.
Каблуки незнакомки мерно постукивали по паркету. Она поравнялась с Марией. Бледный профиль изящно вырисовывался на фоне опущенных вниз полей чёрной шляпы. От неё пахло духами. "Что это за духи?" - машинально подумала Мария. Незнакомка шла медленно, но на её бледном лице видно было какое-то беспокойное ожидание, не гармонирующее с её безукоризненным туалетом, с чёрным, прекрасно сшитым платьем, с этой необычной шляпой.
- Сюда, пожалуйста.
Мария постучала и открыла перед ней дверь.
- Вот хорошо, что вы зашли, Мария Павловна, - сказал директор, и Мария осталась в комнате.
Высокая женщина подала директору узкую белую руку.
- Я приехала… Я ищу своего мужа… Оказывается, он должен быть здесь, у вас… - едва слышно сказала она прерывающимся голосом.
Директор рассеянно рассматривал её. Видимо, он думал о другом.
- У нас? А как фамилия?
- Анохин… Полковник Анохин… Илья Александрович…
Мария торопливо рылась в памяти. Полковник Анохин… Ах, ну, конечно…
- Сейчас посмотрим, - сказал директор и потянулся к большой книге, лежащей перед ним на письменном столе. Мария за спиной женщины отчаянно замахала руками. Директор поглядел на неё с удивлением. Полковница нервно оглянулась.
- Вы что, сестра? Вы его знаете?
Полковник Анохин… Это он умирал, когда пришло извещение о смерти Григория. Ранение в живот… Он умирал так долго, так страшно мучился.
- Я уезжала, то есть у меня некоторое время не было постоянного адреса, поэтому… Только сейчас я получила известие, что его перевезли сюда, но это старое сообщение, так что он уж, вероятно… Куда он ранен? - спросила она и вытерла губы батистовым платочком с кружевами.
- Сейчас посмотрим, - смущённо бормотал директор, медленно перелистывая книгу. Страницы слипались в его пальцах, он дул в них.
- Анохин… Анохин… Когда, вы говорите, его привезли сюда?
- Ещё в ноябре, - вырвалось у Марии, и она тотчас прикусила губы, но было уже поздно.
- Вы его знаете, сестра, вы помните моего мужа? - спросила женщина и вскочила со стула. Мария увидела её бледные, почти прозрачные глаза и нервную дрожь, которая едва заметно, но быстро-быстро, как биение пульса, подёргивала веко левого глаза.
Директор перестал перелистывать регистрационную книгу и выжидательно, с виноватым видом смотрел на Марию.
- Ну да… Полковник Анохин… - прошептала она.
Высокая женщина подошла к ней.
- Скажите, умоляю вас, скажите скорее, что с моим мужем?
Голос её срывался на высокие, ломкие ноты. Мария не могла отвести взгляда от её странных, бледных глаз.
- Не волнуйтесь, прошу вас, сядьте, сейчас посмотрим, - вмешался директор.
Она послушалась и села.
- Полковник Анохин… Что делать… Полковник Анохин умер у нас в госпитале пятого декабря…
- Что?
- Умер… Тяжёлое ранение в живот, спасти было невозможно. Странно, что извещение…
- Меня же не было дома в это время, - начала было объяснять женщина и снова вытерла платочком совершенно сухие губы. Её пальцы, почти прозрачные, слегка дрожали. Она наклонила голову и снова устремила на Марию бледные глаза.
- Вы, может, ухаживали за моим мужем, сестра?
Женщина пыталась говорить в непринуждённом тоне, не подходящем к тому, о чём говорилось. Мария внутренно съёжилась в ожидании чего-то неизвестного.
- Да…
- Вы были при том… при том, как он умирал?
Мария наклонила голову.
- Да…
- А вы помните, сестра… Правда, ведь это сравнительно давно… А здесь, наверно, умирает много людей, наверно, много, да?
- Процент выздоровлений… - начал было директор, но она прервала его, махнув прозрачной рукой.
- Тут ведь не в этом дело… Значит, вы помните? Пожалуйста, смотрите на меня, сестра, - сказала она повелительным тоном, и Мария, как загипнотизированная, взглянула в эти жутковатые, бледные глаза.
- Помню…
- Как это было? Вспомните, я хочу знать, я должна точно знать всё.
Под повелительным взглядом бледных глаз Мария послушно припоминала, как ученица, отвечающая в классе урок.
- Меня позвали… Сказали, что раненый из седьмой палаты умирает… То есть как раз полковник Анохин…
- Ага, из седьмой палаты, - повторила полковница, будто стараясь запомнить. - И что же?
- Ну, я пошла наверх…
- Да… И он действительно уже умирал?
- Да…
- И что? И что?
- Я поправила ему одеяло и переменила лёд на голове…
- Лёд на голове… А он ведь был ранен в живот, правда?
- Да, в живот… Лёд, потому что температура…
- Понимаю. Он говорил что-нибудь? Говорил?
Мария вспомнила. Женщина встала, не сводя с неё глаз.
- Пожалуйста, вспомните хорошенько. Это важно, это очень важно.
- Да. Он спрашивал.
Бледное лицо застыло в нервном ожидании.
- О чём спрашивал?
Это был свистящий, сдавленный шёпот. Пальцы стиснули ручку стула с такой силой, что косточки побелели под тонкой кожей.
- Он спрашивал… Какая сводка… Потому что как раз…
- Что?
- Он спрашивал про последнюю сводку, потому что радио…
Женщина наклонилась вперёд, словно хотела броситься на Марию.
- И о чём, о чём ещё?
- И больше ничего. Я сказала ему, и потом он… потом он умер.
- А письмо?
- Какое письмо? - изумилась Мария.
- Должен же он был оставить письмо… Должно же быть письмо… Письмо мне… Раз он ничего не сказал…
- Никакого письма нет… Он же не мог писать…
- Ах да… Значит, вы утверждаете, что письма нет и что он спрашивал только про сводку?
- Да…
Женщина откинула голову на спинку стула.
- Сводка… Сводка…
Истерические рыдания прорезали воздух. Женщина давилась, захлёбывалась этим единственным словом:
- Сводка…
Директор подбежал к ней. Она с неожиданной силой оттолкнула его. Хрупкое тело рухнуло во весь рост на пол. Мария бросилась поддержать ей голову. Бледные глаза закатились под веки, блеснули голубоватые белки. Сотрясаемое дрожью тело колотилось о паркет, из сухих губ вырывалось криком только одно слово: сводка.
А потом:
- Умер! умер! умер!..
Прибежал ещё один врач, сёстры. Мария вышла. Она бежала по коридору, подгоняемая страшным, звериным воем:
- Умер! умер! умер!..
Что же случилось между ними - между полковником Анохиным, который умирал, думая о последней сводке, и этой бледной женщиной? То не было отчаяние жены после смерти мужа. Здесь было что-то большее - смерть разрубила какой-то трагический узел или, вернее, навсегда обрубила возможность его распутать. Какую тайну скрывали бледные глаза? Какую тайну унёс с собой в могилу полковник Анохин? Что она хотела узнать, о чём должен был ей сказать муж перед смертью, чего она ждала и не дождётся уже никогда, потому что он умер?
Вдруг, как при ослепительном свете молнии, как при ударе грома и грохоте валящихся огромных стен, она почувствовала, увидела, услышала неслыханную истину: Григорий жив!
Это было не так, как там, над рекой, в разговоре с Воронцовым. Завеса с треском разорвалась, в глаза ударил ослепительный свет. Свет гремел, звенел, кричал тысячами голосов: Григории жив!
И снова чудовищный страх: а если уже поздно? А если он умрёт как раз теперь, прежде чем она успеет добежать до дому, и уже никогда не будут сказаны слова, которые должны быть высказаны, и он унесёт с собой то, что было до сих пор, и даже не узнает, что она…
Скорей, скорей! Она забыла обо всём. Не надев пальто, она выбежала на улицу, не отвечая швейцару, который спросил её о чём-то. "Скорей!" - кричала улица. "Торопись!" - звенели трамваи. "Скорей, скорей! - подгоняло сердце, бьющее в набат. - Чтобы не опоздать, чтобы не опоздать!"
И в этом несущемся вперёд вихре затерялся доносящийся сверху голос, ужасающий, нечеловеческий вой бледной женщины: "Умер! умер! умер!.."
Через две, через три ступеньки. Её подгоняет, несёт, как на крыльях, невероятная радость и страх, как бы не оказалось слишком поздно. Ключ, ключ в сумочке! Она не могла найти его, дрожащие пальцы путались в бумажках, в помятых рублях, в скомканном платочке. Нет, вот он! Трудно было попасть в скважину. Григорий не погиб! Официальное извещение было ошибкой. Напрасно были пережиты эти жестокие, безнадёжные дни, когда думалось, что его уже нет, что его уже никогда, никогда не увидят её глаза, что никогда, никогда не коснётся её рука его руки, что никогда, никогда она не услышит его голоса…
С плеч внезапно свалилась непосильная тяжесть. Исчез злой кошмар, столько времени державший её в косматых лапах. Григорий жив, Григорий жив…
Если… если… если… великий боже, если не поздно… Не вынув ключ из замка, она пробежала коридор и ворвалась в комнату. Он был здесь. Живой. Сидел за столиком у окна и с трудом чертил что-то своей единственной левой рукой.
Было что-то детски беспомощное, детски жалобное во всей его фигуре, в том усилии, какое он вкладывал в свою работу, ещё не привыкши к своему увечью. Волна беспредельной нежности нахлынула на Марию. Она обижала ребёнка, беззащитного, несчастного ребёнка. Теперь она увидела ещё новый облик своей любви. Это был уже не только муж, любовник, товарищ, - это было единственное, любимое дитя, которое нуждалось в её покровительстве, помощи, в её нежной заботе. Не знакомое ей прежде тепло залило её сердце.
- Гриша!
Она бросилась к нему, упала на колени, обхватила его руками. Он был тут, тут, её Гриша. Она чувствовала близко-близко тепло его тела. Она захлебнулась счастьем.
- Марийка, - сказал он не своим, напряжённым голосом. Она почувствовала на волосах его руку. Взглянула счастливыми глазами. Да, да, это был её Гриша. Лицо её Гриши, смятое злой рукой войны, глаз, который обожгло пламя вражеского снаряда, вдавленный вглубь. Швы, шрамы, рубцы. Впервые она смотрела на них вблизи. И увидела их теперь иначе. Нет, неправда, что были дни, когда из-за этих шрамов и рубцов она не увидела своего Гриши, своей любви, своего счастья, своего единственного человека. Радость горела высоким-высоким пламенем. Он существует, он живой, можно прижаться к нему, почувствовать его руку на волосах, можно услышать, как громко бьётся его сердце…
- Марийка, - повторил он ещё раз. И Мария увидела, что в его глазах стоят слёзы.
Она встала. Обхватила руками любимую голову и прижала её к груди.
- Гриша, Гриша, Гриша… - повторяла она. Вот она разыскала его после долгого пути. Вот она выходит из мрака в солнечную, лазурную долину. Целый мир держала она в объятиях, целый мир. Рассеялся дурной сон. Бесследно исчез кошмарный сон. И вот она явь - живой Гриша. Она прижалась губами к светлым волосам. Какие мягкие, какие тонкие у Гриши волосы, какой знакомый запах…
- Ты жив! Жив! Жив! - шёпотом повторяла она, захлёбываясь своей внезапной, счастливой радостью. Она не опоздала, ничто не пропало, ничего не перечеркнули ледяные пальцы смерти…
- Ты жив! Жив! Жив!
Она присела на ручку кресла, прижалась к мужу. Ей не хотелось ни на минуту выпустить его из объятий, найденного, возвращённого издалека, живого, собственного, самого близкого человека на земле.
Он обнял её, но теперь её сердце не дрогнуло при мысли, что другой руки нет. Ведь есть её руки, молодые, здоровые, сильные руки. И его рука - всё та же, загоревшая, большая, мужская рука.
- Гриша, Гриша, Гриша…
Она покачивалась в такт этим словам, качая и его, как мать качает на руках дитя. Он был с ней, её дитя, её любовник, муж, весь мир в её объятиях.
Губы коснулись высокого лба, тёмных бровей, ясных глаз Гриши, его губ. Из глаз лились слёзы. Чьи это были слёзы - её или Григория? Они текли вместе, смешивались, и на губах вкус их был солон и сладок. Они смеялись сквозь эти льющиеся слёзы, смеялись из уст в уста тихим, счастливым смехом.
Нет, он ни о чём не спрашивал. Тут не нужны были никакие объяснения. Они снова были, как прежде, - сердце к сердцу, глаза, утонувшие в глазах, глаза, понимающие всё без слов.
Текли секунды, минуты, часы… Вдруг взгляд её упал на циферблат часов. Она вскочила.
- Боже, как поздно! Я тебя уморю голодом. Гриша, давай устроим бал! Я вчера получила бутылку вина. Приглашаю тебя к себе!
- Принимаю приглашение! - склонил он голову в шутливом поклоне.
Сколько раз бывало прежде - свободный вечер, планы, куда бы пойти. В театр? Наверно, уже нет билетов. В кино? К знакомым? И наконец: "Знаешь, лучше всего устроим сами себе приём".
И всё, как к приёму гостей: чистая скатерть и самые лучшие тарелочки и единственный хрустальный бокал для папирос. Две рюмки: "Твоё здоровье, Мария! - твоё здоровье, Гриша!"
И потом ещё долго вспоминали: "Помнишь, как мы тогда поздно легли, сколько времени проболтали?"
Мария засуетилась. Белая вышитая скатерть. Ничего, если она уже кое-где заштопана. Два стаканчика. Сыр и консервы, бутылка вина.
- Где это штопор? Открой, Гриша, - сказала она неосторожно, ставя на стол бутылку, и окаменела.
Но Григорий лихо тряхнул волосами.
- Есть открыть бутылку!
Он сжал бутылку коленями, взял левой рукой штопор, и через минуту бутылка была открыта.
- Прошу покорно…
- Ах, какой воспитанный! - рассмеялась она.
Григорий наливал вино, она придвинула стулья.
- Прошу сесть напротив, чин-чином.
- Нет, нет, я хочу тут, рядом…
Почувствовать тепло его плеча. Быть вплотную к нему, близко-близко. Чтобы ничто не отдаляло, не отделяло их друг от друга, чтобы ничто не стояло между ними.
- Твоё здоровье, Марийка…
- Твоё здоровье, Гриша…
Вино было терпкое и пахло далёким солнцем, виноградом с холмов под светлым и чистым небом. Солнце? Что это там говорил Воронцов? Собственно, он сказал только одно: что если бы не Соня…
- Ты жив, жив, жив! - запела она вдруг высокой, водопадом льющейся трелью.
- Вот так открытие!
Она улыбнулась, потёрлась щекой о его щеку. Это смешно, но ведь она только сегодня поняла, что он жив. Всё счастье этого слова, весь его радостный, победоносный смысл.
- Твоё здоровье, Гриша…
- За победу, Маруся…
- За победу…
Стаканчики зазвенели, как настоящий хрусталь. Вино было терпкое и пахло виноградом с далёких холмов, бодрящим, радостным запахом.
- Спой, Гриша…
Спят курганы тёмные…
Она закрыла глаза. Песенка Гриши, та самая песенка. В широкую степь, на простор родной страны вышел молодой парень, Гриша. Ветер развевает его светлые волосы, ветер несёт крылатую мелодию. По степи идёт молодой парень, Гриша. Он широко распростёр руки. На славное дело идёт Гриша, и чистый ветер дует ему в лицо.
Голос Гриши, его голос. Нет, никто не пел эту песню так, как он. И там, в Берёзовке, и потом, и в мыслях, когда она была одинока и слышала голос Гриши, поющий где-то тут, вблизи, а быть может, только в её сердце…
Вот оно счастье, суровое и правдивое, глубочайшее счастье любви. Вот он, её Гриша, тот же, что в Берёзовке, тот же, что под яблонью, возвращается к ней с далёких путей войны, и она должна помочь ему, поддержать его в борьбе, которую он повёл со своим увечьем, в труде, который он решил продолжать своей единственной рукой…
Что же это был за дикий и невероятный кошмар в течение последнего месяца? А может, это лишь снилось - дурной сон?
- Марийка…
- Что, милый?
- Прости меня…
Она испугалась.
- Что такое, милый?
- Там, тогда… Видишь ли, мне показалось…
Она поняла.
- Ничего, ничего… Не нужно, хорошо так, как есть… Ах, как хорошо!..
Да, да, он усомнился в ней, хотел уйти, бежать, хотел скрыться, оставить её одну, хотел быть для неё мёртвым. Не эта ли минута его сомнения породила в ней то зло, не его ли сомнение бросило в её душу чёрное зерно, которое разрасталось злой травой и душило, затемняло жизнь? Кто первый виноват и кто дал начало? Кто первый согрешил против жизни, против веры, против любви? Теперь, впрочем, это было неважно, теперь всё было хорошо - она и Гриша, Гриша и она - беспредельное счастье…
- Спой, Гриша.
Его беспощадно изуродовала рука войны. Но ведь ничто же не изменилось - это был он, её Гриша. Она находила его голос, и его улыбку, и его взгляд. Вокруг собрались все минувшие дни, связавшие их друг с другом, большие и маленькие радости, мимолётные печали и печали глубокие. Нет, этого не могли вычеркнуть, стереть, изменить вражеские штыки, вражеские удары. Гриша был Гришей, и так уж будет всегда, до конца жизни.
Но теперь слово "конец" было пустым, бессодержательным, не имело никакого значения, теперь было начало жизни, её светлое утро, восходящий день, юный и радостный.
- Гриша, Гриша, Гриша…
- Марийка…