Том 5. Просто любовь. Когда загорится свет - Ванда Василевская 3 стр.


- Да, в этом роде…

- Да что такое? Почему ты не скажешь?

Мария вдруг опустилась на стул, словно ей ноги подрезали. Детским, беспомощным голосом она сказала:

- Гриша погиб…

Раиса вскрикнула, и из её глаз сразу полились быстрые, лёгкие слёзы. Она подбежала к подруге.

- Маша, Маша!

Мария отстранила её. Глаза её уставились на коричневый сучок в гладкой паркетине. Как роза. Как нераспустившийся розовый бутон.

- Гриша погиб, - сказала она ещё раз, вслушиваясь в звук собственного голоса. - Гриша погиб, - повторила она громче и ужаснулась тому, что говорит. Ведь это же неправда, это не может быть правдой. Вздор, нелепая ложь, ужасные слова, которых нельзя повторять.

Красный огонёк блеснул на доске нумератора. Раиса вскочила.

- Я пойду!

- Это из моей палаты, - ответила Мария обычным голосом, торопливо обтирая лицо мокрым полотенцем.

В коридоре её встретила санитарка.

- Что там такое?

- Седьмой номер умирает. Очень мучится.

- Седьмой? - Ах, ведь это было уже известно. Врач предупредил, думали, ещё днём умрёт.

Она тихо вошла в палату. Кто это умирает? Гриша? Какая бессмыслица! Гриша не мог умереть. Она подошла к раненому, от которого веяло жаром. Он дышал тяжело, и его пальцы торопливыми однообразными движениями царапали белое одеяло. Мария наклонилась над ним. Глаза были мутны, дыхание со свистом вырывалось через нос. Достаточно было взглянуть - этот человек уже причаливал к иным берегам. Он уже отходил. Впрочем, это предвидели с самого начала - тяжёлая рана в живот, заражение; он был обречён ещё прежде, чем его привезли сюда.

Раненый застонал. Она наклонилась ниже. Поняла, что он узнал её. Огромным усилием воли вызвала на лицо улыбку, ту улыбку, за которую её любили раненые, которая давала им надежду, бодрость и спокойствие. Но здесь уже не было надежды, здесь не было бодрости, здесь нужно было дать только одно - покой.

Она поправила пузырь со льдом на голове. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Она осторожно отвела их, положила руку на вздрагивающие, царапающие одеяло пальцы.

- Оооох…

- Тихо, тихо, не надо…

Она взглянула на листок над койкой и приготовила лекарство. Осторожно влила его ложечкой в пересохший рот. Раненый успокоился и с минуту лежал тихо. Потом губы его зашевелились. Он что-то говорил. Глаза чего-то требовали. Сперва она не могла понять. Раненый повторял одно слово, беспрерывно, хрипло, монотонно. В нетерпении он пытался говорить громче.

Наконец в его упорном шёпоте она различила отдельные звуки и поняла. Раненый неустанно повторял одно слово:

- Сводка… Сводка… Сводка…

- Вы хотите узнать, какая сегодня сводка?

Веки на мгновение опустились. Напряжённое выражение сошло с лица. Она отгадала. Склонившись к нему, она медленно, явственно сказала:

- Наше наступление продолжается. Сегодня мы снова продвинулись на двадцать километров. Занято больше ста населённых пунктов.

Лицо раненого прояснилось. Затуманенные жаром глаза взглянули сознательнее. Этого он и хотел. Именно это его и мучило. Но через минуту пальцы снова стали царапать одеяло, глаза помутнели. Он отходил. Погружался в бездну лихорадочного бреда, в тёмную, зияющую жаром пустыню. Губы снова зашевелились, но она не могла уловить ни одного звука. Он что-то говорил себе или видениям, являвшимся ему на бездорожьи лихорадки. Губы шевелились быстро-быстро.

И вдруг Мария осознала, что её губы тоже шевелятся, что она, словно в лихорадке, тоже шепчет одно слово: Гриша.

Она овладела собой. Впрочем, ведь то была галлюцинация, наваждение, чудовищный сон, ошибка.

В кармане больничного халата зашелестела бумага. Бумага - вещь реальная, но и она ничего не значила.

Раненый застонал. Она очнулась. Снова поправила лёд на голове и сползающее одеяло. Шёпот усилился. Обожжённые губы всё громче шептали неизвестные слова, путаные фразы, выкрикивали что-то непонятное. Вдруг он рванулся, приподнялся на локте и хриплым, пронзительным голосом закричал на всю комнату:

- Вперёд! За родину, за Сталина!

Он рванулся, пытаясь встать на ноги. Мария с трудом удержала его на кровати. Он отталкивал её, вслепую колотя руками. Она отворачивалась, стараясь избежать ударов по лицу, и, обхватив его руками, непрестанно повторяла:

- Ну, тише, тише, спокойно, нужно лежать спокойно, ну, тихо, тихо…

Раненый, наконец, ослабел и, тяжело дыша, упал на подушки. Он лежал неподвижно. Его лицо ещё более пожелтело, нос заострился. С минуту дыхание его было так слабо, что Марии показалось - он уже умер. Но тотчас же грудь снова начала стремительно подниматься и опускаться, а тяжёлое, свистящее дыхание с трудом вырывалось из лёгких.

- Кто это? - спросил он вдруг в полном сознании.

- Никого здесь нет, это я, сестра Мария, Мария Павловна.

Но тут же она поняла, что он не слышит и не видит её. Он задал вопрос не ей, он не к ней обращался.

Она шаталась от усталости. Что это исчезло, сломилось, что же это перестало светить неугасимым светом? Ах да, нет Гриши. Нет его радостной улыбки, нет пожатия его сильной руки, нет его присутствия, того, которое она всегда чувствовала, которое поддерживало её в тяжкие часы ночных дежурств, в тяжкие часы работы в операционном зале.

Раненый снова зашептал. Однообразным, непрерывным, быстрым шелестом запёкшихся губ и замирающего голоса. Он что-то видел, кому-то отвечал, кого-то спрашивал. Но это не имело никакой связи с больничной койкой, никакой связи с его смертным часом.

Он был где-то далеко, на полях боёв, склонялся над картами, с глубочайшей тревогой сердца, с напряжённейшей любовью мерил родную землю, её пространства и просторы. Он тревожился и беспокоился о чём-то, чего-то добивался, непременно хотел что-то сделать, совершить. Он умирал за родину здесь, на больничной койке, но все его мысли, все его заботы и тревоги были там, где грохотали орудия и гудели машины, где сплочёнными рядами, стиснув зубы, с красными от бессонницы глазами, с возгласом на устах шли в атаку его товарищи. И ничто больше не существовало для этого человека в его последние минуты - только одно это, одно это. Мария пыталась уловить смысл лихорадочного шёпота, ответить, помочь, но он уже не видел и не слышал её.

Когда же окончится эта призрачная ночь? Минуты текли медленно, тянулись в бесконечность, останавливались и не проходили. Всё перепуталось в сознании - Гриша, умирающий, Раиса, директор. Когда это она была у директора? Вчера, позавчера, год назад? Да и была ли она у него?

Который час? Она взглянула на часы, но они стояли. Шёпот раненого всё продолжался, пронизывающий, непрестанный.

Ещё один листок со скорбным сообщением. Только в этом случае напишут: умер от ран. Кто получит роковой листок, кому он затемнит сияние солнца, кому перечеркнёт дни чёрной чертой, за которой уже нет ни счастья, ни радости?

Она подошла к окну и приподняла штору. Квадраты стёкол обозначились едва заметными помутневшими, серыми пятнами. Мария погасила лампу. Бледный зимний рассвет медленно просачивался в комнату. Из мрака выступил столик у койки, стакан, бутылочка с лекарством, голова раненого на подушке, жёлтое восковое лицо, чёрные глазницы, потрескавшиеся губы, слипшаяся прядка волос на лбу.

Он ещё шептал, всё тише и тише. И всё быстрее шевелились пальцы на одеяле.

Светало. И это наступающее утро словно поглощало последние силы умирающего, словно впитывало их в себя и за их счёт крепло, разрасталось, преодолевало тени, побеждало ночь.

Когда все предметы в комнате обозначились ясно и когда последние клочья мрака попрятались по углам, растаяли, Мария увидела, что пальцы перестали шевелиться. Губы застыли в неподвижности. Раненый умер совершенно тихо, широко открытые глаза были устремлены на белизну потолка. В них застыл беспокойный вопрос, на который уже никто не мог дать ответа.

Мария вздохнула и позвонила. Приплелась заспанная санитарка.

- Умер, - сказала она ей сухо. - Я ухожу.

Она сошла вниз, с трудом переставляя одеревяневшие ноги. Никак не удавалось застегнуть воротник пальто. О ботиках она забыла.

Сзади крупными шагами спускался Воронцов. Его дежурство заканчивалось в это же время.

- Уходишь, Мария? - задал он ей бессмысленный вопрос. Ведь он же видел, что она уходит. Мария взглянула на него невидящими глазами.

- Ухожу…

Голос был глухой, изменившийся. Под глазами чёрные круги, щёки ввалились. Она не двигалась, словно ей трудно было нажать ручку двери.

- Я провожу тебя домой.

Она запротестовала:

- Домой? Нет, нет, только не домой…

У подъезда стоял автомобиль. Она хотела обойти его, но Воронцов осторожно взял её за локоть и подвёл к дверце. Она безвольно двигалась. И лишь очутившись внутри, удивилась:

- Машина?

В сущности, это её вовсе не интересовало. Она спросила, не думая, просто так. Впрочем, ей показалось совершенно естественным, что есть машина. Ведь иначе она не дошла бы до трамвая. С минуту она соображала: собственно говоря, почему? Ведь она каждый день возвращалась домой, шла к трамваю, а сегодня не может. "Что произошло, что случилось?" - пыталась она вспомнить.

- Это директорская. Поедем ко мне, тебе в самом деле нельзя сейчас возвращаться домой.

- Нельзя… Нельзя… Нельзя… - повторяла она. Что нельзя? Ну да, было что-то такое невозможное, что-то такое, чего нельзя преодолеть…

- Гриша погиб, - сказала она вдруг.

Воронцов взял её руку в свои.

- Я знаю, Мария.

Он вывел её из машины. На мгновение она удивилась, куда это они идут. Ведь это же не та лестница. А его ответа она не слышала.

Заскрежетал ключ в замке. Прихожая, комната. Она остановилась на пороге, не зная, что ей надо делать.

- Приляг, Мария. Ты должна отдохнуть. Сейчас я приготовлю чай, ты позавтракаешь.

При мысли об еде она почувствовала внезапный приступ тошноты. И снова, как гвоздь, вколачиваемый в череп, назойливо застучало слово:

"Должна, должна, должна…"

Что такое она должна? Да, да, что-то нужно было выполнить, какой-то беспощадный долг, от которого нельзя уклониться.

Она села на тахту, бессмысленно глядя в окно. На ветру качались обнажённые ветви деревьев. Туда и сюда, туда и сюда…

- Почему ты не сняла пальто? Сними, тут тепло.

Она посмотрела на него непонимающими глазами. Он подошёл, снял с неё пальто, берет.

- У тебя совершенно мокрые ноги. Как можно в такую погоду без ботиков? Несколько шагов до машины и уже промочила.

Она продолжала, ничего не слыша, смотреть в окно. Он встал на колени и снял с неё туфли, стащил мокрые чулки. На секунду безудержным, внезапным движением прижался головой к её коленям. Она машинально положила руку на его голову. Стоя на коленях, он обнял её.

- Мария, Мария…

Но тут же он понял, что она его не видит и не слышит. Мария мёртвыми глазами смотрела в окно. Он прикусил губу и встал. Осторожно уложил её на тахту, прикрыл пледом. Она позволила укутать себя, неподвижная и безвольная, как большая кукла.

В электрическом чайнике закипела вода. Он заварил чай и со стаканом в руках сел возле неё.

- Пей, ты должна хоть немного выпить.

Он осторожно поил её с ложечки, как ребёнка. Тёплая струйка разливалась по внутренностям, согревала. Она жадно пила.

- Ты должна чего-нибудь поесть.

Она откинулась назад, почувствовав новый приступ тошноты.

- Нет, нет, нет!

- Нельзя так, Мария, ты должна поесть, уснуть, отдохнуть.

- Нет…

- Не упрямься. Нужно жить… Что случилось, того не вернёшь… А жить нужно…

- Нужно? - сказала она не то вопросительно, не то удивлённо. А затем, глядя в окно, деревянным голосом:

- Гриша погиб…

- Слушай, Мария, слушай: люди гибнут, это война, это ведь война… Ты сама знаешь, не одна ты… Оставляют жён, детей, возлюбленных… Война ведь… А те, что остаются, должны жить, работать за них, и за себя.

- А Гриша погиб, - повторила она тем же тоном.

- Да, Мария, это и есть цена победы… Понимаешь, цена победы… И Гриша, и другие…

- А ты жив, - сказала она вдруг громко, отчётливо и злобно усмехнулась.

Красное пламя залило его узкое лицо.

- Мария, ты же знаешь!

Да, она отлично знала. Тяжёлый порок сердца. Кроме того, он ведь врач, специалист, хирург, работает там, где больше всего нужен.

Неизвестно почему пламя, залившее лицо врача, доставило ей удовольствие. И то, что у него стали дрожать руки. Вот этого ей и хотелось, задеть его чем-нибудь, больно, несправедливо, некрасиво, так, чтобы было как можно больнее.

Он сидел бледный и несчастный. Ей подумалось, что, собственно, надо бы его пожалеть, но ей доставляло удовольствие именно то, что он сидит такой несчастный, он, крупный специалист, доктор Виктор Николаевич, перед которым дрожат начинающие. Сидит, как мальчик, и его маленькие усики, словно приклеенные над верхней губой, смешно дрожат.

Вдруг её, как обухом, ударила мысль о том, что произошло. Никакого значения не имело то, что она уже несколько раз повторяла страшные слова. Она повторяла их губами, как непонятную, лишённую содержания формулу на незнакомом языке. Она села и начала дрожать всем телом. Глубокое отчаяние расширило её зрачки, глаза стали почти чёрными. Она ломала руки.

- Гриша погиб!

Воронцов бросился к ней. Она дрожала, тряслась, ловила губами воздух. Откуда-то из самой глубины её существа подступали рыдания и разрывали её тело, пока она, наконец, не разразилась ужасающим, громким, неудержимым плачем.

Он сидел рядом, осторожно обняв её. Мария положила ему голову на плечо, как ребёнок. Он держал её в объятиях, словно желая спасти, защитить, загородить от всего дурного, от всего мира, от беспощадной судьбы. В этот момент он не ощущал ничего, кроме безграничной нежности, безграничной жалости, братской любви к обиженной, покинутой, бездомной сестрёнке, у которой, кроме него, не осталось никого на свете.

Плач перешёл в рыдания, в детское всхлипывание. Он встал и подал ей порошок. Она отрицательно покачала головой, но выпила. Зубы застучали по краю стакана.

- Теперь ты будешь спать, - сказал он и, накрыв её ещё одним одеялом, подложил под голову подушку. Мокрые ресницы опустились на щёки. Он сел рядом и, держа её за руку, смотрел, как она спит, от времени до времени потрясаемая беспомощным всхлипыванием. Щёки были мокры от слёз, мокры от слёз были сияющие, светлые волосы на висках. Вдруг ему больше всего на свете захотелось коснуться губами этих волос, но он со вздохом отвернулся.

Воронцов встал и подошёл к окну. Шёл дождь, мелкий, пронизывающий. Во дворе суетились люди у грузовика. Высокий плечистый человек одним движением забросил себе за спину мешок, и Воронцов увидел, как широкая улыбка осветила его загорелое лицо. Ребёнок пытался перескочить через лужу и, не допрыгнув, поднял стоптанными башмаками целый фонтан воды. Человек с мешком за плечами рассмеялся, и Воронцов даже издали увидел ослепительную белизну его зубов.

Из книги выпал засушенный ландыш, пожелтевший, неживой цветок. Когда-то он цвёл на опушке, в тени низких кустов, пахнущих свежей зеленью. Выглядывал из полуразвёрнутых листьев чарующей белизной зубчатых колокольчиков. Стлал крепкий сладкий аромат по земле, ещё усеянной прошлогодними сухими листьями. Следуя за струёй аромата, они дошли до этого уголка, тенистого, влажного, полного росы и вздохов земли, пробуждающейся от долгого сна. Их пальцы встретились в ландышевой чаще в весенней красе, среди гладких, блестящих листьев, среди гибких стеблей. Их руки обнялись крепким, братским, сердечным пожатием. Пальцы сорвали белый ландыш. Так он и остался, вложенный в книгу на память о том дне, который миновал и прошёл в ряду других дней, выделяясь из них белым ландышевым ароматом, блеском росы на шёлке листьев. Да, был такой ландышевый день. Её и Гришин день.

Теперь в её руке лежала тень тех часов - ненадёжная память, обманчивый символ. Белый атлас пожелтел, круглый колокольчик стал сухим и плоским, в нём больше не пульсировали живые соки. Улетучился чарующий аромат, молодая зелень листа покрылась паутиной жилок, стала серо-желтоватой, болезненной.

- Ландышевый день…

- Ты что-то сказала, Мария?

Она подняла на Воронцова невидящие глаза. Она совсем забыла о его существовании. Забыла, что он сидит в её комнате. А он сидел, внимательный, сочувствующий, с этим вечным невыносимым напряжением во взгляде.

- Так, ничего…

Она держала в руке увядший, сухой цветок. Взвешивала его на ладони. Легче пёрышка. Возможно ли, чтобы он значил когда-то для неё так много? Что когда-то он был обаянием и ароматом, расцветом и красой? Где же тот день, навсегда утерянный, безвозвратно ушедший день? И зачем было срывать цветок, вмешиваться в его удел, в его ландышевую судьбу, белую, хрупкую, ароматную?

Книга была сборником стихов. Здесь было и стихотворение о ландышах, о сухом ландышевом дожде в мокрой роще. Когда-то они вместе читали стихи, и слова звучали мелодией и были таинственны и радостны, как запах цветов. Но теперь время ландышей миновало, и вместе с ними миновало время стихов. Что знали они, лёгкие и полные гармонии, о человеческом несчастьи, о человеческом отчаянии, о чёрной судьбе? Эти стихи о цветах и о любви писались для счастливых людей. Отцветали цветы, истекала кровью любовь, любовь гнила в далёких полях под землёй, уходила навеки в стоне боли, в бессильном взгляде угасающих глаз. Нет, теперь была не пора стихов - стихи обманывали покоем и гармонией, покой и гармония не существовали. Внезапно обрушивался гром и разбивал всё, и всё разрывал в клочья и разносил на все четыре стороны, по всем закоулкам мира.

Конечно, если всё это правда. А может, и неправда. Разве не случалось? Кто-нибудь привозит известие, рассказывает как очевидец, а потом оказывается, что всё было не так…

Только здесь очевидцев не было. Здесь был официальный бланк, формальное извещение. Зачем ты надеешься, глупая, зачем обманываешь самоё себя, когда отлично знаешь, что всё именно так, а не иначе?..

- Я хотел тебе сказать, Мария…

Она осторожно вложила сухой цветок обратно в книгу.

- Я хотел тебе сказать… Может быть, это не нужно, но… Я понимаю… Видишь ли, я хотел бы, чтобы ты никогда не забывала о том, что возле тебя есть человек, преданный тебе, который всегда, всегда сделает всё, чтобы помочь… Чтобы…

Она улыбнулась как-то надменно и презрительно.

- Оставь, пожалуйста.

Чем тут можно было помочь, как можно было изменить то, что случилось? Нет, помощи и быть не могло. Она была одна, и так уж будет всегда. Что может понять доктор Воронцов, преданный друг, способный врач, милый, добрый человек? Ведь не он был молодой, влюблённой до безумия девушкой, а затем молодой, влюблённой до безумия женой. Ведь это не он строил совместную жизнь с любимым человеком, с верой, что это навсегда, на веки вечные. Это не ему светили звёзды среди яблоневых ветвей, и не для него цвели ландыши в мокрой от росы чаще.

- И ты не имеешь права, Мария… Не ты одна, помни, не ты одна… Сколько женщин теперь…

Назад Дальше