Она покачала головой. Что мог знать Воронцов? Сколько раз они с Григорием говорили друг другу, сколько раз счастливыми губами повторяли, что именно они одни, одни! Нет, никогда не было, не могло быть где-нибудь, между парой других людей, то, что было между ними. Другие женщины, другие мужчины - ну да, столько было женщин и столько мужчин, но вот их любовь была единственная и неповторимая.
- Чего ты, собственно, хочешь от меня? Что я такое делаю? Что я, хуже работаю? Нет, работаю, как работала. Живу, как жила. Так в чём, собственно, дело?
- Не лги, Мария, ты съедаешь себя, губишь, я ведь не слепой. Ты себя мучаешь, терзаешь…
- Ну и что?
- Нужно взять себя в руки.
Она рассмеялась неприятным смехом.
- А разве я не взяла себя в руки? В чём ты можешь меня упрекнуть? Что я, с моста в реку бросаюсь или выхожу на площадь и вою, рву волосы, бью кулаками в стену? И зачем ты вмешиваешься в мою жизнь? Разреши мне жить, как я хочу, я, кажется, имею на это право? Почему тебя так интересует моя личность, мои дела?
Он опустил голову, переплетая и расплетая пальцы.
- Разве у тебя нет более интересного дела, чем высиживать здесь? Ведь я даже не занимаю, так ведь принято говорить, не занимаю тебя разговором. Зачем это всё?
- Есть одна причина, Мария, ты сама отлично знаешь, что причина есть, - сказал он глухо, не глядя на неё.
- Причина… Всё это не так, доктор… Всё это и ненужно, и неправдиво, и, наконец, наконец… скучно.
- Я надоедаю тебе? Я думал…
- Не знаю, что ты думал. А есть одно дело.
- Какое дело?
Она откинула голову на спинку кресла и прикрыла глаза.
- Так вот есть одно дело, в котором ты лично мог бы помочь. Так нет же, твердит всё одно: "видишь ли, Мария, знаешь ли Мария…"
- Чего ты так раздражаешься? Какое дело? Ты никогда не говорила мне.
- Не говорила? - удивилась она. - Да, правда, не говорила. Я должна поехать в Берёзовку.
- В Берёзовку?
- Ну да, не в Нью-Йорк же и не в Шанхай! В Берёзовку.
- Как это поехать?
- Обыкновенно. Как вообще ездят. Сесть в поезд и поехать.
Он помолчал минуту.
- Надолго, Мария?
- Нет, зачем же надолго? Просто я хочу поехать, посмотреть. Один раз посмотреть. Понимаешь, один раз посмотреть!
- Ты думаешь, тебе это поможет?
- Ничего я не думаю. Ах, откуда я могу знать? Вот ты говорил: всегда, если понадобится… Так вот, не смог бы ты без лишних расспросов как-нибудь устроить это? Мне пришлось бы говорить с директором… А я не могу… Так вот если бы ты…
Он минуту подумал.
- Это можно устроить. Мне нужно ехать обследовать госпиталь, в связи с этими сообщениями, помнишь, я говорил тебе. А это ведь следующая станция за Берёзовкой. Поедем…
- А это обязательно нужно - вместе с тобой? Я ведь хочу одна посмотреть. Совсем одна.
- Не волнуйся, Мария. Мы поедем вместе, ты выйдешь в Берёзовке, а на обратном пути я захвачу тебя. Мне достаточно одного дня, тебе, вероятно, тоже. Берёзовка, говорят, очень разрушена.
- Не знаю. Ничего не знаю. Я должна сама увидеть.
Она взглянула на часы.
- Ты собираешься ещё куда-нибудь, Мария?
- Нет… Но ты, вероятно, уже уходишь?
- Разумеется, уйду. Ты сегодня не особенно мила со мной.
- Я вообще не мила. И не намерена быть милой. Я не вижу причин быть милой.
- Со мной?
- Ни с тобой, ни с кем-нибудь ещё. И вообще…
- До свидания, Мария. Я думаю, что на будущей неделе удастся всё устроить, раз тебе уж так хочется.
- Хочется. Мне давно хочется. Кажется, тут нет ничего особенного, посмотреть на Берёзовку?
- Конечно, ничего особенного. Только… Нужно ли это?
- Ох…
- Ну, хорошо, прости меня, Мария, будь здорова.
Она проводила его до прихожей и торопливо вернулась в комнату. Ещё две-три минуты, и было бы поздно.
Теперь она включила радио. Сколько раз за время войны она включала радио и слушала, нет, жила тем, что говорил диктор!
- Наши войска, развивая наступление, заняли…
Название местностей. Она закрыла глаза и слушала. Ведь недавно ещё она воспринимала каждую сводку как привет от Гриши, как весточку от Гриши. В каждой из местностей, о которых говорилось, мог быть Гриша. Это он занимал деревню и врывался в город, он обходил с фланга, он шёл ускоренным маршем, он атаковал и истреблял врага, брал пленных и захватывал трофеи. Это Грише играли радостный марш. Грише слала свой привет столица Москва, в грохоте орудий, в сиянии цветных ракет, в упоении и восторге, в счастьи победы…
Деревни, местечки, станции - ещё, и ещё. Только теперь это уже не было приветом от Гриши, весточкой от него, его счастливым голосом, несущимся к ней сквозь неизмеримые просторы. Этого голоса уже не было, Гриша уже не шёл в атаку, не вступал в города, не освобождал деревень, не двигался вперёд в великом марше. Не он уничтожил неприятельские танки, о которых шла речь в сводке, не он взял в плен этих немцев, которых сейчас перечисляли, не он взял орудия, о которых сейчас сообщал голос по радио…
- Берёзовка…
Нет, это не та Берёзовка. Их Берёзовка, счастливое место, где они впервые встретились, где они на веки веков полюбили друг друга, освобождена уже давно, уже несколько месяцев тому назад. Было много Берёзовок - других, неведомых. Но существовала только одна, где раздавался радостный голос Григория, и звучали по дороге его быстрые шаги, и вечером в саду слышалась его любимая песня: "Спят курганы тёмные"…
Она склонилась головой на сложенные руки и перестала слушать сводку. Там уже не говорилось о фронте. Где-то были фабрики, на которых работали, где-то были колхозы, в которых трудились, были люди, которым давали ордена, где-то далеко, далеко. Но здесь, в комнате, где забыли включить свет, был только Гриша и его песня о парне, о молодом парне, вышедшем в донецкую степь. Песня неслась, звучала Гришиным голосом, мягким, весёлым Гришиным голосом, единственным в мире. Она ясно слышала не только слова, но каждое повышение и понижение тона, трепет мелодии. Голос лился из тьмы, вибрировал, наполнял собой мир. Как тогда, как раньше, когда она думала, что это песня как раз о Грише, о радостном молодом парне, который вышел в широкую донецкую степь на большие, важные дела, на счастливую кипучую работу. И шумный ветер обвевает его виски, радуясь его силе, веселью, молодости. Это о себе пел Гриша, о нём были и слова и мотив.
Напев звучал, разливался, наполнял собой мир. Гришина песня, Гришина песня…
В соседней комнате зашлёпали туфли. Дверь скрипнула.
- Что это ты сидишь в потёмках? А тот уже ушёл?
Яркий свет залил комнату. Мария заморгала глазами, ослеплённая неожиданным светом. Гришина песня умолкла, грубо прерванная. Голос по радио перечислял цифры и данные, относящиеся к какой-то шахте.
- Я прозевала сводку, думала, что он всё ещё сидит тут. Что было в сводке?
Мария пыталась вспомнить, но напрасно. Татьяна Петровна пожала плечами.
Поезд остановился на маленькой станции. Мария вышла, забыв проститься с Воронцовым. Пока поезд не двинулся, он смотрел, как она бредёт по грязной дороге, мимо развалин разрушенной дотла станции. Она показалась ему маленькой, покинутой, безнадёжно одинокой на подёрнутом сырым туманом пустыре. Он бросился к дверям, но вагоны уже заскрипели, заскрежетали, и поезд двинулся.
Мария брела медленно, с трудом вытаскивая ноги из липкой грязи, в эту странную зиму без мороза. Клочья тумана стлались по обнажённым полям. С криком пролетела стая ворон и с криком опустилась на землю за низким сосновым леском. Мария повела глазами вокруг. Серый, безнадёжно серый мир. Дождя не было, но в воздухе стояла сырость и холодной росой оседала на лице.
Показались высокие сосны. Дорога свернула в сторону.
Теперь Мария увидела первое строение, маленький заводик. Его шум и грохот когда-то были отчётливо слышны в посёлке. Пронзительный гудок будил население по утрам и оповещал об обеденном перерыве. Ей захотелось улыбнуться ему, как старому, хорошему знакомому.
Но заводика не было. Среди сосен виднелось что-то странное, напоминающее остов допотопного животного. Здание не рухнуло от снарядов: крепкий скелет, облечённый бетоном и цементом, - выдержал. Взрыв бомбы и удар воздушной волны смяли, исковеркали этажи и цеха, погнули крышу, измяли стены, словно заводское здание было детской игрушкой из пластилина. Серый цвет стен ещё подчёркивал сходство - фантастический мамонт, таинственный зверь, огромный и бесформенный, притаился в сосновом лесу.
Мария почувствовала, как у неё сжалось сердце. Здесь, в этом здании, которое перестало быть зданием, начинал свою работу инженер Чернов. Здесь он бегал по этажам и бдительно следил за работой машин, за дыханием их мощных лёгких, за давлением в котлах, за стремительным бегом колёс, за шелковистым шелестом приводных ремней.
Грязно-серые пласты снега лежали по обочинам дороги. Из них сочились струйки воды, подмывали их снизу, растопляли, разламывали на части. Капли воды дрожали на обнажённых кустах. Капли воды падали с сосновых ветвей в широко разлившиеся лужи, в отвратительную, раскисшую грязь.
Здесь когда-то было радостное лето и купались в золоте солнца сосновые ветви, и Гриша, идя ей навстречу, поднимал высокими сапогами пыль по ослепительно белой дороге.
Сосны редели. Они мельчали, переходили в низенький лесок, в отдельные косматые деревца, не заслоняющие горизонта.
Но на горизонте ничего не было видно. Серый, рваный туман, серое, мокрое небо и время от времени тяжело перелетающие стаи ворон.
Вот сейчас будет школа, высокий белый дом с колоннами.
Но школы не было. Лежала только груда развалин, отдельные кирпичи, чёрные пятна пепелищ.
Странная мысль пришла Марии в голову - она заблудилась. Сошла не на той станции, пошла не той дорогой, в совершенно незнакомый посёлок, в котором никогда раньше не была и который уже перестал существовать.
Но это было не так. Правда, станция была сожжена дотла, но кто-то написал на доске знакомое название и прибил её к обгоревшему столбику. Фабрика и лес остались почти такими же, как прежде. И эта груда развалин была когда-то школой, большой белой школой с греческим фасадом, с рядом высоких колонн. Над этой школой с её греческими претензиями подшучивал Гриша, когда они проходили мимо, отправляясь на прогулку в лес.
Она уже открыла рот, чтобы сказать Грише, что уже нет колонн и греческого портика, как вдруг её, как обухом, ударила мысль, что Гриши с ней нет. Он не идёт рядом, не видит того, что видит она. И что его уже вообще нет, он - "пал смертью храбрых".
А она вот бредёт по непролазной грязи, чтобы найти места своей прежней любви, ещё раз взглянуть, убедиться, что было всё это, было…
Здесь начинается улица. Но улицы нет. Небольшие груды пепла и углей. Торчит кирпичная труба, словно воздетая к небу окровавленная рука. От развалин тянет резким, тошнотворным запахом гари. По разбитым кирпичам течёт вода.
По обе стороны грязной дороги такие же жалкие развалины. Ни одной стены, ни одного окна, - трудно поверить, что когда-то здесь были дома. Скелеты железных заржавевших кроватей - вот единственный признак, что здесь когда-то жили люди.
Она шла, как во сне, силясь узнать знакомые, такие знакомые места, но всё стёрлось, распалось, превратилось в кладбище разбросанных кирпичей, в бесформенные пятна чёрных пепелищ. Безошибочная примета - верба на повороте, липа перед домиком железнодорожника, фруктовый сад возле клуба - всё исчезло. Деревьев не было, словно их скосила беспощадная рука, для которой мощный ствол и развесистая крона значили не больше хрупкого стебелька, травинки.
Мария беспомощно огляделась. Где, собственно, она находится? Да, мостик тут, мостик уцелел. Три тёмные мокрые доски, переброшенные через ров. Перила лежали на земле, из разбитой вдребезги балки торчали сотни заноз.
Она перешла через мостик и снова растерянно остановилась. Где-то здесь, рядом. За несколько десятков шагов вправо должен быть угольный домик знакомой многочисленной семьи, потом второй домик двух одиноких стариков, у них в саду стояли ульи, потом…
Но ничего этого не было. Ни угольного домика, ни улицы. Далеко по равнине простирались ряды пепелищ, всё было плоское, ровное, словно здесь никогда ничего не росло.
Она стиснула руки и повернула назад. Ещё раз прошла от мостика по тому направлению, где должен быть дом, их дом. Липкая грязь приставала к ботинкам. Она еле тащила ноги, попадала в лужи, в ботинках хлюпала вода, чулки до колен промокли. Она вспотела, несмотря на холод и сырость. Волосы выбились из-под берета, неприятно липли ко лбу.
Теперь она побрела на ближайшее пепелище. Под ногами затрещали мокрые угли. Опять скелет железной кровати, опять дверца от печки, которая уже не существует. Как же здесь узнать, как найти?
Но должно же само сердце подать знак, почувствовать. И она плелась от пепелища к пепелищу. Она спотыкалась, дыхание со стоном вырывалось из лёгких. Ведь где-то здесь должен быть этот маленький домик. Здесь она познакомилась с Гришей. Он стоял за забором, высокий, светловолосый, и спрашивал дорогу. Глуховатая бабка, хозяйка, старалась понять, чего от неё хотят. Она безуспешно приставляла руку к уху, сдвинула с него грязный, бессменный платок. Гриша смеялся и весело кричал ей прямо в ухо.
Мария вышла по тропинке из чащи малинника, подошла к изгороди, объяснила ему дорогу. Она, как сейчас, помнит его большую загорелую руку на изгороди. С назойливой отчётливостью она видела теперь даже пальцы, - на среднем белый шрам, бросающийся в глаза. Ей захотелось тогда спросить - неизвестно почему ею овладело глупое, детское любопытство, - откуда этот шрам. Она даже покраснела, подумав, как бы это получилось. Он смотрел на неё весёлыми глазами - да, у Гриши и улыбка, и глаза, и походка, и голос, всё было весёлое. Первое, что бросилось в нём в глаза, - кипящее, щедро переливающееся через края веселье.
Так это и началось - "с первого взгляда", как писали раньше в глупых романах. Но, видно, и в жизни так бывает. Она сама тому пример. Гриша сразу же забыл про дорогу, о которой расспрашивал, не потрудился даже пройти несколько шагов до калитки - одним прыжком перескочил изгородь.
Неужели от этой изгороди не осталось ни следа? Мокрыми, озябшими пальцами она раскапывала развалины. Острые осколки кирпича больно ранили её руки. Не найдётся ли хоть дощечка, хоть щенка, по которой сердце безошибочно узнает её? Дерево сохранило прикосновение загоревшей сильной руки. Пальцы найдут его, рука ещё раз пожмёт руку Григория, ещё раз сольётся с ней в пожатии.
Угли, разбитые кирпичи, обгоревшие лоскутья неизвестно чего, обломки, среди которых ничего невозможно узнать. Немые и холодные.
Она ещё раз вскочила в отчаянии, в приступе внезапной энергии. Да, малинник мог сгореть дотла. Но где-то должен быть сад, большие, старые, развесистые яблони. Где-то ещё подымается над землёй ствол, который поддерживал великолепную когда-то крону. Ночью они смотрели вверх, в ветвях цвели звёзды, звёзды золотыми яблоками висели над головой.
Приходит счастье и смотрит серыми глазами из-под чёрных бровей, а над головой цветут звёзды, большие золотые звёзды в чёрной листве яблони, а где-то далеко поют песни, слов нельзя разобрать, потому что в этот момент всё кругом - песня и всё - Гриша.
Она застонала. Яблони не было. Не было и признака какого-нибудь ствола. Всё выкорчевала страшная рука войны.
Теперь Мария стояла над маленькой речушкой, лениво текущей между островками снега. Значит, уже конец. Речушка - это граница посёлка. За ней тянулись поля, перелески, пески. Она уже прошла всю улочку. Прошла ли? Неизвестно даже, была ли она на ней.
Мария опустилась на мокрые кирпичи. Она ещё раз до глубины, до дна души постигла, что Гриша погиб, что его уже нет. Словно здесь, в сожжённом посёлке, где они познакомились и полюбили друг друга, он умер вторично. Бесповоротно. Бесследно. Где же его могила, как разыскать её на беспощадных путях войны, на беспредельных полях боёв, на страшных плацдармах битв, если она не могла найти даже следов улицы, дома, сада, где солнечным летом родилась их любовь?
- Мария Павловна?
Она вскрикнула от неожиданности. Перед ней внезапно выросла человеческая фигура, пожилая женщина в платке, опирающаяся на палку, серая, словно смятая, как всё, что оставалось здесь.
- Не узнаёте меня? Да я же Головкина, молоко ещё вам носила.
Было что-то знакомое в этом лице, в очертаниях губ.
- Головкина? - неуверенно спросила Мария, стараясь вызвать в памяти что-то неуловимое.
- Постарел человек, - сказала женщина и, сильнее опершись на палку, внимательно посмотрела на Марию. - Все мы постарели…
Теперь Мария узнала её. На одно мгновение исчезли седые волосы и морщины на лице, из-за них показались круглые румяные щёки, блестящие чёрные волосы и белые зубы, открытые улыбкой. Но припомнившийся образ исчез, как стёртая картинка, и осталась пожилая женщина с седыми волосами, выбивающимися из-под платка.
- Пришли посмотреть на старые места?
Мария бессознательным движением заломила руки.
- Я хотела… хотела увидеть…
- Вот так-то у нас! - Головкина развела руками, словно показывая своё царство. - Ничего не осталось, сожгли дотла. Так и живём.
Только теперь Мария заметила человеческое жилище неподалеку. Груда кирпичей, промазанных глиной, сверху набросаны ветки, куски фанеры, брезента. Это было похоже на неуклюжую берлогу, сооружённую животным. Но из заржавевшей погнутой железной трубы вился едва заметный дымок. В логове жили люди.
- Всё пожгли вокруг, до последнего. Бегали с бидонами и обливали бензином. Каждый дом, сараи, хлевы. Мы как потом пришли, так я и не узнала, где раньше наш дом был. А Григорий Иванович где?
Мария собралась с силами. Вслушиваясь в собственный голос, как в чужой, незнакомый, она вымолвила эту истину, невероятную, невозможную и - всё же истину:
- Григорий… погиб…
И бессознательно пояснила не своими словами, а словами официального извещения, прозвучавшими в её собственных ушах искусственно и парадно:
- Пал смертью храбрых…
И сразу ей стало стыдно этих парадных слов, которые можно написать, которые можно прочесть, можно услышать от кого-нибудь чужого, но которыми не говорят о близком, о муже.
Головкина не удивилась ни форме, ни содержанию её ответа. Она приняла это, как самый естественный факт.
Правда Григорий был для Головкиной лишь одним из работающих на фабрике инженером и потребителем молока от пегой коровы. А теперь был одним из миллионов тех, что "пали смертью храбрых"…
Мария вдруг почувствовала себя невероятно одинокой и покинутой на развалинах посёлка. Она пожалела, что встретила знакомую. Ей захотелось, чтобы та уже ушла, уползла в свою берлогу, не смотрела равнодушными глазами.
- Моего тоже нет. Ушёл с нашими ещё тогда, осенью. Вот не видать его что-то. А сыновей немцы повесили. Там, на соснах, возле завода.
Она сказала это просто, деловито, как будто о совершенно естественной вещи. И Марии стало мучительно стыдно, словно она совершила какую-то подлость.
- Да, да…
Она проследила глазами за взглядом женщины. Головкина смотрела на мокрую серую равнину, на пропахший гарью пустырь, бесплодный пустырь, который был когда-то заводским посёлком.
- Здесь был бой?