Том 5. Просто любовь. Когда загорится свет - Ванда Василевская 5 стр.


- Никакого здесь боя не было. Наши обошли их кругом, так они сами отсюда бежали.

Мария ещё раз огляделась.

- Не было боя? Так зачем же?

- А кто их знает! Фрицы, фрицы и есть… Месяца два они тут квартировали во всех домах, народ повыгоняли, так что мы скитались и по лесу и где попало. А когда уходили - сожгли. Бегали с факелами и - чтоб уж всё аккуратно, по порядку… Не то что дома, забора даже ни одного не пропустили, ни одной дощечки.

- А деревья? - спросила Мария с внезапной странной надеждой. Вдруг окажется, что та яблоня уцелела, что она её не заметила. Головкина покажет рукой - и глаза вдруг увидят, что яблоня стоит на пепелище, распростирает свои длинные, свисающие вниз ветви, отяжелевшие от любовного шёпота и вздохов, ветви, на которых цвели звёзды.

- Деревья-то они ещё раньше вырубили. Печки топили… Яблоня так яблоня, груша так груша, им что… Да и так, просто со злости, видно… Кусты все вырубили, где только был какой. Помните, может, у нас сирень была, целый лесок? Так тоже вырубили до последней веточки, да так и бросили… Известно, фрицы…

Мария пошла обратно. Опять мостик - сколько раз они вместе проходили по этим трём шатким доскам! Она жадно глядела на покрытое слоем грязи дерево, словно на нём ещё можно было найти следы Гришиных ног.

Но ведь после Григория здесь прошли сотни тяжёлых немецких подкованных сапог и растоптали, стёрли, уничтожили навсегда следы Григория.

Она стала дрожать от холода. Зубы стучали. Только теперь она почувствовала, что ноги у неё мокрые, а лицо словно одеревянело. Медленно тащилась она по дороге к станции. "Как с похорон", - подумалось ей. Она не была на похоронах Григория, да и как она могла быть на его похоронах? Он пал смертью храбрых неизвестно где, и неизвестно, где он лежит в земле. А может, его разорвало на клочки? Может, от него осталась только горсточка пепла, в которой тщетно доискиваться останков человека?

Да, она похоронила его сейчас здесь, на месте их молодой, радостной любви. Большая у Гриши могила, неизвестно, где опуститься на колени и прильнуть губами к мокрой земле.

Она шла, устремив вперёд невидящие глаза, вдоль грязной дороги. Здесь они ходили вместе, - она выбегала к нему навстречу, не в силах дождаться его. Потом они шли к дому, который уже был их общим домом. Неопрятная бабка Авдотья заваривала малиновый чай. Григорий подозрительно осматривал посуду, пока Мария не успокаивала:

- Не разглядывай, не разглядывай, я сама вымыла.

- Правда, сама?

- Ну, конечно, правда.

Бабка Авдотья, к счастью, была глуховата и не подозревала о Гришиных сомнениях. Она стояла у печки, подперев ладонью щеку, и с удовольствием наблюдала, как пьют её малиновый чай. Она любила угощать их подозрительным супом, сваренным в заржавленном чугунке, какими-то лепёшками, и им приходилось всячески защищаться от этих угощений. Она качала головой по поводу их "барских выдумок", когда они умывались утром и вечером, и, чтобы не дразнить дракона, как говорил Григорий, он сам носил воду из ближайшего колодца. И всё же бабка Авдотья любила их обоих, а к Григорию питала нечто вроде обожания.

- Григорий, - сказала громко Мария и остановилась, взглянув на серое, низко нависшее, безнадёжное небо. То самое небо - лазурное, золотое, сияющее небо их любви. Неужели тогда в самом деле не было дождей? Она пыталась вспомнить и не могла. И вдруг в памяти всплыли кусты малины, отяжелевшие и блестящие от дождевых капель, зашелестел быстрый дождик в ветвях яблони. Да, и тогда были дождливые дни, и всё же всё помнится в золоте и лазури, в обильном цвету, в ласковом тепле, в безмерно щедром солнце, любовном, сияющем, одаряющем…

Хлюпала грязь под ногами. Вороны снова поднялись тяжёлой стаей, как рваные лоскутья, несомые ветром, промелькнули в воздухе и опустились на землю.

И вдруг, среди этой утомительной серости, среди сонных, надоедливых, удручающих, выцветших красок, там, где небо походило на грязную дорогу, а дорога подымалась серым мокрым небом, в глаза бросилось красноватое зарево, словно луч солнца упал на низкие заросли.

Мария остановилась, а затем, не переводя дыхания, пошла в сторону от дороги, провалилась в канаву, скользя и падая в грязь. Она ухватилась руками за увядшую, мёртвую траву, пока не выбралась на другой край, где узкой полоской росли кусты красной вербы, гибкие, стройные прутья, нежные веточки, как туман, освещённый вечерней зарёй. Радостной Гришиной улыбкой, весёлым Гришиным взглядом расцветали красные веточки, струя вербы среди редкого сосняка. Мария вошла в мокрую чащу, она шла с распростёртыми руками. Устремлённые вверх побеги скользили под её руками, ласкали их своим прикосновением. Небольшие выпуклости на ветвях - зародыши будущих почек - задерживали капли сырости и стояли словно в утренней росе. Здесь, в зелёной вербной роще, среди шелеста узких листочков, в волнующемся море светлой, юной зелени, они впервые поцеловались. Она шла вперёд, мокрые ветки били её по лицу, она шла, как безумная, вдруг почувствовав, что нашла Гришу. Она прижимала к себе гибкие побеги, шептала прерывистые слова, захлёбывалась стонами, пока не упала на мокрую, раскисшую землю в страшном, сотрясающем всё тело рыдании, в безнадёжных слезах, в безграничной своей скорби, в несчастьи, валящемся на плечи, словно гора. Показалось, что стоит только крепко захотеть - и она умрёт здесь, в чаще красной вербы, которая когда-то сочувственно скрыла от прохожих чистый поцелуй, словно данный не губами, а самим сердцем в счастливый день любви, безвозвратно утерянный, разметённый военным вихрем, втоптанный в землю немецкими сапогами, разорванный в клочья немецким снарядом, пробитый насквозь немецкими пулями.

Она очнулась с ощущением грязи во рту. Смеркалось. Красные веточки погасли, их окутал сырой, туманный сумрак. Ещё раз умирал Гриша, бесповоротно, навсегда, навек. Мария поднялась, с трудом переставляя застывшие ноги. Машинально она стала отчищать от грязи пальто, но глина пристала рыжими полосками к ворсистому материалу, руки были в грязи. Она поплелась к станции. Ей показалось, что канава превратилась в глубокий непроходимый овраг. Она снова поскользнулась и упала. Ей пришлось пролежать несколько минут, чтобы собраться с силами и встать, хотя, в сущности, она сама не знала, зачем это делает и зачем снова идёт той же дорогой. Мрак притаился под соснами, мрак окутывал обезображенный скелет завода, который в сгущающихся сумерках ещё сильнее походил на допотопное животное.

Она шла с трудом, не глядя под ноги. Начал моросить пронизывающий дождь. Она ловила губами бьющие по лицу капли дождя и удивлялась их солоноватому вкусу. Из потрескавшихся губ сочилась кровь. Она взглянула на руки и увидела кровь на пораненных острыми осколками кирпича пальцах. Чья это кровь? Григория? Нет, не его, ведь не она перевязывала Гришу. И не только не она - никто не помогал ему, никто не спасал его, потому что спасения уже не было. Он умер не от ран, он "пал смертью храбрых"; да, так было написано. Он погиб сразу, на поле славы, за родину, за Сталина…

Но почему, когда об этом думаешь, в голову приходят знакомые слова, готовые формулы, сто раз читанные в газете? Видно, так оно и было, видно, в этих словах билось сердце, пульсировала живая кровь, а жизнь и силу этим словам давали все те, кто пал на поле славы за родину, за Сталина. Других слов не могло быть…

Она вдруг удивилась - о чём она думает, идя с похорон Гриши. Нет, это не она думала, это само думалось, будто помимо её участия.

На станции к ней присматривались с удивлением. Поезд должен был притти через час. Она уселась на единственной, расшатанной скамейке и терпеливо ждала, глядя в одну точку на полу. Воронцов выскочил из поезда, она сразу его заметила, больше никто не слез. Она позволила ввести себя в вагон, не заметив его, полного ужаса, взгляда.

- Мария, ты же совсем мокрая, у тебя руки в крови…

Она взглянула на свои руки. Потом на него. Оглянулась, не прислушивается ли кто-нибудь, но в вагоне был полумрак и все дремали. Она наклонилась к нему и, словно доверяя тайну, прошептала на ухо:

- Знаешь, Григорий на самом деле погиб…

Он взял её ледяную руку и, крепко сжав её, задержал в своей.

- Мария, Мария, неужели ты до сих пор…

Он не кончил. В его близоруких глазах она увидела испуг.

Она покачала головой. Она не сошла с ума. Только до сегодняшнего дня она всё ещё не знала. Не то чтобы она не верила. Но смысл извещения не дошёл до неё. И только теперь, в этом посёлке, который уже не существовал, среди этих уцелевших верб она похоронила Григория, поняла, что означают слова, которые она раньше сто раз читала невидящими глазами: "пал смертью храбрых".

Она неуверенно улыбалась, глядя во мрак за окном. Вагон грохотал и покачивался.

- Тебе телеграмма, - сказала Татьяна Петровна.

- Телеграмма? От кого?

- Я и не посмотрела. Она лежит у тебя на столе.

Мария неторопливо снимала перчатки, пальто. Непременно запрос о здоровьи кого-нибудь из пациентов и, верно, как назло, о ком-нибудь, кому очень плохо. Быть может, они - матери, жёны, сёстры - чувствуют на расстоянии сотен и тысяч километров, быть может, до них неизвестным путём доходит тревожный сигнал, весть о том, что тот, кого они любят, уходит, что в борьбе со смертью он побеждён.

Вот сама она ничего не чувствовала, не знала, пока не пришло извещение. Как же тут верить в предчувствия? Гриша был с нею, был постоянно, не покидал её ни на миг, она чувствовала его присутствие, слышала голос, видела улыбку. А между тем всё это оказалось неправдой - его уже не было в живых в то время, когда она была совершенно уверена…

Она развернула телеграмму, пробежала глазами два ряда букв, - узкие неровно наклеенные полоски, - и не поняла. Прочла ещё раз. По телу пробежал озноб, неудержимая дрожь.

- Хочешь чаю? - спросила мать из другой комнаты. Она не ответила. Она держала в руках телеграмму, невероятные слова, которые невозможно понять.

Стоптанные туфли Татьяны Петровны зашлёпали по комнате.

- Чего ты такая? Что за телеграмма?

Она взглянула на мать непонимающими глазами.

- От кого это опять? - ворчливо спросила старушка. Она не выносила всего, что могло играть какую-нибудь роль в жизни дочери и не относилась к Григорию. Она не терпела Воронцова, ворчала при каждом звонке, подозрительно поглядывала на каждое письмо.

- Телеграмма… Телеграмма…

Она ещё раз расправила смятую бумагу. И, заикаясь, ошибаясь, с паузами, прочла:

- "Григорий Иванович раненый в нашем госпитале Соня".

Старушка вырвала у неё из рук телеграмму. Ещё раз шёпотом прочла её и залилась слезами.

- Жив, жив, жив…

Она торопливо выбежала в другую комнату, не обращая внимания на дочь. Для неё воскресал Григорий, для неё он возвращался к жизни, сейчас это было её и только её дело. Было слышно, как она громко шептала молитву. Ну, конечно, первое, что она сочла нужным, это упасть на колени перед иконой и молиться.

Мария ещё раз прочла телеграмму. Соня с самого начала войны работала в далёком тыловом госпитале. Откуда же мог там взяться Гриша, ведь извещение пришло с фронта? Кроме подписи приятельницы, тут ничего невозможно было понять.

Она вынула из ящика извещение о смерти мужа и внимательно разглядела. Это вне всякого сомнения извещение о смерти. Не из какого-нибудь госпиталя, а из части, где служил Гриша. Как же так? Там-то ведь лучше знают, чем Соня… При чём же тут Соня?

Она сжала руками виски, смертельно боясь повторить, даже подумать слово, которое сказала мать: "жив". Потом окажется, обязательно должно оказаться, что это ошибка, какое-то нелепое недоразумение.

Татьяна Петровна вернулась в комнату. Лицо её сияло. Она изумлённо взглянула на дочь.

- Чего это ты? Стоит столбом и хоть бы что. Ведь Гриша-то жив!

- Не знаю, - с трудом прошептала Мария. - Ничего я не знаю.

- А телеграмма, телеграмма-то!

На столе лежали рядом два клочка бумаги, две помятые бумажки. Извещение о смерти и извещение о жизни. Которой следовало верить? Которой можно было верить?

- Ничего я не понимаю, - сказала она глухо. Где-то в глубине сердца загоралась радость, внезапная искорка, готовая вспыхнуть ярким пламенем. Мария душила эту слабую искорку, не давала ей разгореться. Уж это было бы слишком жестоко, слишком ужасно - два раза потерять Григория. Сердце болело, как рана, и боялось уже всего - и боли, и радости, потому что радость могла оказаться ещё более мучительным страданием.

- Чего же тут понимать? Лежит в госпитале, ведь Соня…

- Да, да… Откуда же Соня могла узнать про Григория? - Вдруг в её голове мелькнула какая-то мысль. Она проверила адрес. Нет, телеграмма адресована ей.

Она засуетилась по комнате, схватила перчатки.

- Куда ты собралась?

- Нужно, нужно… Посоветоваться, спросить…

- Опять Воронцова?

- Да, да, Воронцова…

Разумеется, с кем же ещё посоветоваться? Должен же прочесть, сказать своё мнение, объяснить всё это кто-нибудь нормальный… И как можно скорее, а то она сойдёт с ума…

- И никуда ты не пойдёшь. Вот сумасшедшая! Только что пришла с работы, с лица - краше в гроб кладут, и опять бежать! Пойду попрошу дворника, его мальчонка сбегает, приведёт тебе твоего Воронцова, раз уж ты без него жить не можешь! А ты садись!

Неожиданно для самой себя Мария послушалась. Может быть, потому, что силы отказались служить. Ноги вдруг стали слабыми, беспомощными, словно из них вынули все кости. Она опустилась на стул. Комната качалась, кружилась вокруг неё.

Она послушно пила чай, не чувствуя, что обжигает губы. На столе лежали две бумажки, и глаза не могли оторваться от них. В которой из них правда, которая из них решает судьбу?

Дата! Эта мысль внезапно ослепила её. Дата извещения была известна. Она повторяла её тысячи раз. Глубоким рвом, бездонной пропастью легла эта дата между прежней и теперешней её жизнью, вздымалась высокой, до неба, стеной между прежними днями и теперешней жизнью. Но телеграмма?

Цифры, цифры, цифры. Целая строчка. Что они означают, как расшифровать их, как понять их смысл? Которое сегодня? Она пыталась вспомнить, но мысли мелькали, непослушные, разорванные, как гонимый ветром туман. Какой это день? И какой месяц? Какой год наконец? Она с трудом вспомнила год. Ну, да, конечно…

- Опять что-то там ещё стараешься вычитать?

- Дату… Не могу найти.

- Покажи.

Татьяна Петровна нацепила на нос очки в железной оправе. Да, оправу так и не починили, дужка связана белой ниткой. Как это она всегда забывает!.. Дорогой в госпиталь вечно повторяет себе: очки, очки… А потом, когда начинаются все госпитальные заботы, это выпадает из памяти…

"О чём я думаю? - испугалась Мария. - Ведь Гриша…"

- Погоди, здесь что-то есть… Ага… Нет… не знаю… Понаставили цифр, вот и ломай себе голову… Да зачем тебе это? Телеграмма - и всё, пусть даже запоздала. Случается, письмо и то раньше дойдёт. Послала бы письмо, мы бы больше узнали. А так только и известно, что жив.

Резко прозвучал звонок. Татьяна Петровна заторопилась открывать.

- Что случилось, Мария?

Воронцов запыхался, видимо, он бежал бегом всю дорогу и теперь отирал платком пот со лба.

- Пришла телеграмма! Григорий жив! Ранен, в госпитале! - торопливо сообщила ему Татьяна Петровна, забыв в этот момент свою нелюбовь к молодому врачу.

- Григорий?.. Жив?

- Иди, иди скорей сюда… Телеграмма…

Не здороваясь, Мария протянула ему бумажку.

- Как же это, Мария?

Она ошиблась. Воронцов держал в руках извещение о смерти.

- Нет, не думай, что я сошла с ума. Это не то! Вот, вот…

Он внимательно читал телеграмму.

- Посмотри, посмотри, какая дата… Я ничего не понимаю…

Руки его слегка дрожали. Он несколько раз пробежал глазами текст.

- Мария, я хотел бы, чтобы ты поверила… Я счастлив, я так счастлив…

О чём он говорит? Какое ей дело до его чувств? Ей же нужно только одно.

- Дата, посмотри, какая дата! Я не могла разобрать.

- Успокойся, Мария. Мы всё это выясним. Видишь ли, дата…

- Что? - прервала она его с колотящимся от страшного волнения сердцем.

- Дата… более ранняя…

Мария окаменела. Голос Воронцова доносился до неё откуда-то издалека. Значит… всё-таки.

- Но это ничего не значит… Ведь то извещение… А тут госпиталь… Видимо, произошла ошибка, дата тут не имеет значения, может быть, она совершенно не имеет значения…

- Я ей толкую, толкую, а она сидит, как помешанная. Конечно, где уж там старухе-матери знать… - раздражённо вмешалась Татьяна Петровна.

- Виктор… Я должна знать наверняка… Поймите же вы, что я должна знать…

- Да что тут такого? Садись и поезжай - только и всего. Ведь он же лежит раненый! - возмутилась мать.

- Нет, так сразу ехать нельзя, - возразил Воронцов. - Мы дадим телеграмму главному врачу.

- Да, да, чтобы уж наверняка…

Она стала нервно суетиться.

- Да где же мой чемодан…

- Зачем тебе чемодан, ты же пока не едешь… Господи, какой народ пошёл, всё не так, всё шиворот-навыворот - ни тебе горевать как следует, ни тебе радоваться не умеют.

Она пожала плечами и тяжело двинулась в кухню. Слышно было, как она сердито переставляет кастрюли, Что-то ворча про себя.

- Не знаю… Ничего я не знаю… Если бы я хоть могла поверить…

- Успокойся, Мария. Мы телеграфируем, через два-три дня будет ответ. Я дам телеграмму главному врачу. Это мой знакомый.

- А если…

- Не думай теперь об этом. Не мучай себя, сейчас ещё ничего нельзя сказать… Хотя мне думается, что Козлова не ошиблась. Видимо, его нашли санитары другой части и перевезли в госпиталь… Это случается.

- Виктор, а если за это время…

Он не понял.

- Что!

- Нет, ничего, ничего…

Этого не следовало, нельзя было произносить. Но эта мысль всё время навязчиво лезла в голову: Соня не ошиблась, Гриша действительно был в госпитале, не погиб, но теперь он умер, умер раньше, чем была получена эта телеграмма, путешествовавшая бог знает какими путями. Умер не в день, упомянутый в извещении, а вчера, сегодня, лежит теперь мёртвый в госпитале, умрёт завтра, и всё сразу опять окажется чёрной дырой, пропастью, беспредельной и безграничной пустыней, по которой приходится итти, итти, без смысла и цели…

- Два-три дня терпения, и мы будем всё знать, - говорил Воронцов, и Мария успокоилась. Она почувствовала вдруг доверие к его спокойным словам. В них звучала такая убеждённость.

- А потом ты поедешь к нему или его привезут сюда. Увидим, как это лучше устроить. Независимо от телеграммы я постараюсь ещё позвонить в госпиталь. Это будет лучше всего. Я позвоню туда.

- Ох… - Она молитвенно сложила руки. Как это ей самой не пришло в голову? Телефон! Сообщение прилетит быстро, и всё сразу выяснится! А вдруг… вдруг сам Гриша… Услышать его голос из далёкого города… Гришин голос…

Воронцов ушёл. Мария сидела, опершись подбородком на руки, не имея сил отвести глаза от бумажек, одна из которых возвещала смерть, а другая - жизнь.

Назад Дальше