Том 5. Просто любовь. Когда загорится свет - Ванда Василевская 9 стр.


- Нет, - сконфуженно пробормотал он отворачиваясь. - То самое.

- Да ты же знаешь его наизусть.

- Это ничего. Наизусть одно дело, а послушать - совсем другое. Только, может, вам, сестра, не хочется?

- Нет, нет, что ты! Я с удовольствием прочту. Давай.

Буквы было уже трудно разобрать. Сотни раз прочитанные, они слились, стёрлись на бумаге, смятой, потемневшей, в потрескавшихся от жара, мокрых от пота руках. Она ведь тоже знала это письмо наизусть.

- "Дорогой мой Вася"…

Он опёрся рукой на подушки, чтобы удобнее было слушать. Он ждал знакомых слов, улыбка приоткрыла ещё бескровные губы.

- "Кланяюсь тебе от всего сердца, и мама, и сестрёнка Фрося, и тётка, и все соседи. Ты не пишешь, куда тебя ранило"…

- "Я очень рада", - прервал раненый.

- Да, да, прости, пожалуйста, я пропустила. "Я очень рада, что уже знаю, где ты, знаю твой адрес. Почему ты не пишешь, куда тебя ранило"…

Она на секунду умолкла. Она вспомнила следующую фразу, и сердце её сжалось. Он удивленно взглянул на неё.

- Сейчас, сейчас, здесь так смазано…

- "Так я тебе хочу написать"… - подсказал он.

- Да, да, конечно… "Так я тебе хочу написать, что, как бы ни было, я всё равно за тебя пойду, так ты мне напиши, куда тебя ранило, и хоть бы ты стал инвалидом, так ты не думай, потому что всё равно, я всегда такая же, как была"…

Голос её осекся. Вася протянул руку.

- Отдайте.

- Ты уже не хочешь, чтоб я читала?

Она только теперь с испугом услышала свой невыразительный, глухой голос.

- Нет, не хочу. Отдайте.

В его голосе слышалось нетерпение. Он взял у неё истрёпанный листок и осторожно положил его под подушку, неприязненно взглянув на Марию.

- Спасибо, сестра, больше не надо.

- Ну, как хочешь.

- Вот именно.

Он повернулся лицом к стене, как бы давая понять, что разговор окончен.

- Захотелось спать?

- Да. Посплю немного.

Она поправила ему одеяло и тихо вышла. В коридоре она остановилась у окна. Что это? Почему? Сколько раз она читала ему это письмо, которое было для него радостью, счастьем, утверждением веры в жизнь, в людей, в будущее! Что же изменилось? Она уже не умела даже прочесть письмо, она точно лишала слова того блеска и звучания, которые в них заключались, которые она сама им придала. Какое право имела она отнимать веру и надежду у этого парня, которого сама вернула к жизни?

"Что с тобой случилось? Кем ты стала? - спрашивала она себя, прижимаясь пылающим лбом к стеклу. - Мария, кто же ты теперь такая?"

Обыкновенное письмо простой деревенской девушки, которая не знает… Насколько иначе читала она это письмо прежде. Она читала радостным, уверенным голосом. Это было то же чувство, та же уверенность, та же вера, которая жила в ней.

Но теперь это письмо стало только жалким, истрёпанным клочком бумаги, загрязнённым несчётными прикосновениями рук. Ничего не значащие слова, за которыми таилось лишь одно: бессознательная ложь, предвестник глубочайших разочарований, обещания, которые невозможно выполнить, залог горьких переживаний для этих двоих, которые теперь, когда они вдали друг от друга, живут светлой иллюзией всепобеждающей любви, которая сильнее всего в мире.

Но, видно, такая любовь не существует, видно, есть вещи, которые ей не по силам. Придёт день, и эти двое переживут то, что пережила она. Может быть, иначе, может быть, не совсем так, но сущность переживания будет та же. Чёрная пропасть, пустота на месте того, что было, обломки мечтаний, беспощадный разгром.

Позади неё в коридоре раздались голоса.

- Сегодня ему хуже, зайди к нему, Раиса, - сказала женщина-врач. Да, теперь уже её не звали успокоить боль, придать бодрости, принести покой и надежду. Теперь звали Раису, которая прежде сама столько раз звала её на помощь, не умея справиться с человеческим отчаянием, с человеческим страданием.

"Что же с тобой случилось, Мария? Кем ты стала, Мария? Добросовестной медицинской сестрой, в работе которой нет жизни, души, улыбки? И больше ничем".

Она изменила не только Грише. Она предала что-то большее, и эта измена привела её к опустошению. Нет, ей нечего больше дать людям, она беднее самой жалкой нищей.

Она медленно пошла вниз. Знакомый, всё тот же коридор. Сколькими голосами говорил он с ней, когда она торопилась в палаты раненых, в операционный зал, когда поспешно бежала, готовая броситься на каждый зов, чуткая, внимательная, полная внутренней радости и деятельной любви ко всем тем, кто лежал в этих палатах!

Теперь коридор молчал, был обыкновенным, белым, прохладным коридором, с узкой красной полосой дорожки. Молчали запертые двери палат. От стен веяло холодом, от тех самых стен, которые ещё недавно казались стенами родного дома.

"Это ты теперь стала кем-то другим, это ты изменилась", - говорила она себе, спускаясь по лестнице. Сколько по этим ступеням уходило людей, которых она спасла, сберегла, вырвала из объятий смерти, и они ушли отсюда, сохраняя в памяти её имя! А теперь от неё отвернулся и Вася. И не потому, что она плохо прочла письмо - он каким-то шестым чувством почувствовал её измену. Потому что она предала и его.

А может быть, просто она сама была обманута, ужасно обманута жизнью, судьбой, всем, во что верила, что считала самым важным, непоколебимым, единственно истинным?

Но если так, то откуда же это беспокойство, откуда это ощущение вины, этот стыд, который не позволял ей подходить с поднятой головой к койкам раненых, не позволял смотреть им в глаза, ожидающие, вопрошающие, которым раньше она всегда умела дать ответ?

"Чем же ты стала, Мария?" - спрашивала она своё сердце, и всё рассыпалось в её руках в прах и пыль.

Для доктора Воронцова наступили тяжкие, чёрные дни. Это начиналось неожиданно, коварно подкралось и, прежде чем он опомнился, овладело им. Эта тёмная, недобрая власть росла, крепла, и он был бессилен перед ней.

По коридору идёт Мария. Под глазами у неё круги. Исхудавшее, побледневшее лицо. Это Мария, любимая, единственная женщина на земле. Руки бессильно опущены, плечи сутулятся. Ах, схватить её в объятия, увезти далеко-далеко, на цветущие поляны, в горы, где шумят чистые ручьи. Заслонить её от солнца зелёной веткой, заставить её смотреть в глубокую лазурь и не думать ни о чём, ни о чём…

Мария подаёт инструменты, тихо, ловко, быстро, как всегда. Горькая морщинка у губ, которой раньше не было. Потухшие глаза. Ах, увезти её отсюда, признаться в своей любви, в своей муке, сказать всё, что хочется сказать, обо всех этих долгих, одиноких днях, печальных ночах, о всех этих годах, с момента, когда полюбил её. Ведь у него ничего в жизни не было, кроме работы. Та женщина, жена, с которой он давно разошёлся, которая не дала ему ничего, кроме огорчений, была лишь воспоминанием, бледным и неприятным, глупой ошибкой студента, ничего ещё не знающего о жизни. А потом уже никого, никого - и, наконец, прилежная слушательница, Мария. Каким светом озаряли её волосы аудиторию, какую радость давал взгляд искренних детских глаз, широко раскрытых, когда она заслушается!

Сколько нужно было побороть в себе, сколько перестрадать, глядя на их любовь, открытую, захлёбывающуюся, бросающуюся в глаза необузданным весельем, безграничной преданностью…

А теперь там, на третьем этаже, сидит в кресле калека, обрубок человека, и это муж Марии. И нет уже между ними прежней любви. Да, он ведь сам сказал ей об этом, сурово и жёстко. Быть может, именно потому, что любил её. Он хотел быть честным, он всю жизнь был честным порядочным человеком. Он никогда никому не делал гадостей, и у него были принципы, которых он неотступно придерживался, независимо от обстоятельств.

Но теперь его сердце точил червь. Во имя чего, почему должна пропадать эта обаятельная молодость? Её блеск гаснет, подёргивается тенью ясность глаз, меркнет даже золото её волос. Вянет, меркнет на глазах радость и краса жизни. Каждый день проводит жёсткие линии на нежном личике, с каждым днём исчезает розовый оттенок губ, переходя в бумажную белизну.

Что же произошло? Гибла, изводила себя Мария, - наверху Григорий часами сидел, уставившись в одну точку на белой стене. Его нельзя было обмануть, его не могли ввести в заблуждение улыбки Марии, её мягкие слова. Он ведь знал свою жену, и она любила его когда-то, как она любила его!.. Он не мог не чувствовать, не понимать, что происходит.

Так почему должны терзаться все трое? Подкрадывалась злая мысль и нашёптывала: лучше бы уж мучился один Григорий. Для него и так всё кончено, ведь Мария не любит его. А она ещё может полюбить, она молода, в ней столько жизни и сил. Может полюбить именно его, Воронцова. Он выходит её, отогреет окоченевшее сердце, научит её снова смеяться, снова любить жизнь. Он был самым близким ей человеком теперь, когда Григорий угрюмо смотрел в одну точку на стене. Кого же ещё она может полюбить? Только его. И они были бы счастливы.

"Что же важнее, - нашёптывала подлая мысль, - счастье двоих молодых, здоровых людей или долг по отношению к калеке? Если бы ещё она его любила, но, видимо, не было и не могло быть любви. И даже если… то пусть лучше пропадает один, чем все трое…"

Он боролся с этими мыслями, проклинал их. Но они приходили вновь и вновь. Достаточно было встретить Марию в коридоре, достаточно было посмотреть на неё, услышать её голос в дежурке, достаточно было подумать о ней, и тотчас раздавался коварный, вкрадчивый шёпот. О счастьи и о несчастьи, о том, что надо спасать человека, который гибнет, человека, которого любишь.

- Вы плохо выглядите, - обратил на него внимание профессор, и Воронцов покраснел, как мальчик. Ему показалось, что его поймали на месте преступления, что зоркие глаза профессора проникли в тайну, которую он хранил, как зеницу ока, что тому известны его омерзительные, подлые мысли, что он видит, как червь точит душу Воронцова и как порядочный до сих пор человек изменяет всем своим принципам, придумывает целую теорию, чтобы оправдать собственное себялюбие и жажду личного счастья.

И опять являлись на помощь аргументы, что ведь главное тут - Мария, Мария, которая погибает и которую во что бы то ни стало надо спасти.

- Я немного устал, - ответил он спокойно, склонившись над инструментами, чтобы профессор не видел выражения его глаз. Да, на его лице отражались все мысли, все бессонные ночи, когда он ворочался на постели и грыз пальцы в дикой тоске и отчаянии. Не помогали ни попытки заглушить тоску работой, ни его старания избегать Марии. Она всегда, всегда стояла перед его глазами, и даже в краткие часы сна он видел её бледное, с каждым днём всё более бледное лицо, почти прозрачные виски с голубыми жилками и жалобную складку у губ.

Оставалось одно средство: уехать, бежать, перейти работать в другой госпиталь. Но верное ли это средство? Оставить её на страдания, на гибель, покинуть в самые тяжкие дни? И куда можно бежать от чувства, которое пойдёт за ним всюду - неотступное, мучительное, усиленное разлукой?

Он боялся встреч с Марией, боялся разговоров с Григорием. Но Григорий и не затрагивал болезненных тем. Он просто лечился. Он часами смотрел в одну точку или упражнял свою левую руку, постоянно, систематически, но тоже как-то машинально, словно не в этом была суть. Что он думал, что переживал? Этим он ни с кем не делился. Между ним и Воронцовым установился натянутый, искусственный тон, словно вопрос температуры и заживления ожогов был единственно достойным внимания. Мария тихо ступала, говорила с мужем мягким голосом, он просил, благодарил, как послушный пациент, и всё. По-видимому, и оставаясь наедине, они не разговаривали друг с другом о том, что их мучило, что заволакивало тенью и бледностью лицо Марии, что не давало быстро заживать ранам Григория, которые без конца гноились.

Но под внешним спокойствием таилось другое. Воронцов заметил взгляд инвалида, которым тот окидывал его, когда полагал, что врач этого не видит. В этом взгляде горела ненависть, обнажённая, ничем не прикрытая, не сдерживаемая ненависть. И Воронцов знал, откуда она берётся. Григорий не мог ему простить того разговора в госпитале, разговора, который заставил его изменить решение, возвратиться. Воронцов был виновником того, что сейчас происходило, и капитан Чернов с тоской думал о своей муке, когда обрекал себя на вечную разлуку. Если бы не Воронцов… Ненависть была в его взгляде, и Воронцов видел и понимал это.

А теперь уже, видимо, не хватало сил и энергии для нового решения. Григорий, должно быть, решил безучастно ждать, что будет дальше. На Марию он не смотрел, он избегал её взгляда.

- Мы лжём, все лжём, - горько и упрямо повторял себе Воронцов. - Не лучше ли разрубить этот запутанный узел, увезти её, начать новую жизнь, забыть, что существует инвалид Чернов? Кто имеет право требовать от молодой, красивой, сильной женщины, чтобы она навсегда приковала себя к калеке? Кто может требовать от него, молодого, способного врача, чтобы он навсегда отказался от счастья?

Издеваясь над самим собой, вызывал он в памяти собственные аргументы, которыми он когда-то убеждал Григория, а потом Марию. Не одна - тысячи, тысячи женщин принимают сейчас в свой дом таких же, как Григорий…

Но тут ведь совершенно особый случай, совершенно иные обстоятельства…

"Потому, что ты её любишь", - издевался в душе злобный карлик, и Воронцов потом обливался от муки, он же знал, что тут не было ничего исключительного, а просто одна из сотен и тысяч историй, ставших повседневностью последнего времени.

Он замыкался в себе, выносил беспощадные решения. В течение нескольких дней старался не смотреть на Марию, не замечать её бледных щёк, страдальчески сдвинутых бровей. Как можно больше времени посвящал Григорию. Все свободные минуты просиживал в его палате, занимая его разговорами. Он спорил на политические темы, рассказывал о госпитале и чувствовал, что ненависть Григория не уменьшается, а в нём самом растёт враждебность к этому человеку, бывшему другу, который уже раз отнял у него любимую женщину, а теперь снова встал между ним и ею. Минутами врачу казалось, что и он ненавидит - ненавидит этого капитана Чернова, отдавшего родине свою молодость и силы, своё счастье и радость.

"Зачем ты пришёл, зачем стал между нами второй раз? Какое ты имеешь право приковывать к себе красоту, молодость той, которая для меня была счастьем всей моей жизни, а с тобой пропадёт?"

Да, как раз это и говорил ему Григорий. Потому он и не хотел возвращаться домой, потому и хотел остаться для Марии мёртвым. И вот он сам, сам поехал за Григорием, убедил его, привёз…

"А ведь ты мог солгать. Мог сказать, что телеграмма была ошибкой. Мог укрепить Григория в его решении, помочь ему перевестись в другой госпиталь, где бы его никто не знал. Мог заставить молчать эту глупую Козлову, которая ничего не понимает. И Мария была бы свободна. И не было бы этой ужасной, мучительной истории, в которой мы запутались и погибнем, как мухи в паутине.

Да, это было так просто… Ах, подлец, подлец, конечно, ты мог совершить и такую подлость, если уж ты способен на такие мысли, если это пришло тебе в голову".

За окном была ночь, долгая, безнадёжная, дождливая ночь, и на стене шевелились тени, рисуя перед бессонными глазами арабески. Где же выход, что же можно сделать? Что правильно и справедливо?

И хуже всего было как раз то, что Воронцов прекрасно знал, что справедливо и правильно. Но это было выше его сил. Медленно, незаметно он скатывался в омерзительную бездну, где надо было открыто сказать себе, что ты не больше, чем негодяй. Между тем средств удержаться на этой наклонной плоскости не было. Нужно было сползать, сползать по ней, находить лицемерные аргументы, сочинять утончённую ложь, чтобы доказать своей совести: это не эгоизм, а заботы о жизни и благе любимого человека.

Время, которое он проводил дома, было мукой, мукой было и пребывание в госпитале. Госпиталь, кроме страданий раненых, усилий врачей, криков отчаяния, страстной борьбы со смертью, повседневного труда, кроме всего этого, госпиталь скрывал в своих стенах ещё трагедию трёх людей. Три человека, которые говорили друг с другом о безразличных вещах или совсем не говорили, люди, тесно связанные, скованные цепью страдания. И хуже всего, что это не было чистое и честное страдание, по крайней мере у него. Нет, это было страдание унизительное, погружающее в грязь, в мрак, где чёрная мысль в поисках выхода из западни нашёптывает злые слова.

- Приехала девушка к Васе, - сообщила Раиса.

Так называли его все в госпитале, этого упрямца, который сперва наполнил весь госпиталь своим безумным отчаянием, перетревожил всех, нарушил весь распорядок, принудил дать ему отдельную палату, нянчиться с ним, как с ребёнком, а потом успокоился и терпеливо переносил свои страдания. Это было делом Марии, и когда-то - как страшно давно это было, хотя так мало времени отделяло её от тех дней! - она гордилась этим, словно родила сына.

Но теперь всё миновало. Нечем было гордиться, "истиннейшая правда" оказалась ложью. Она обманула наивного парня, который ей поверил. Насильно вырвала его из сумерек, в которые он погружался, влила в его сердце волю к жизни. Какое право имела она это делать?

Тогда она верила, что имеет это право. Но теперь чистое пламя, освещающее жизнь, погасло. Нет, ничего не понимали те, кто думал, что её улыбка погасла, что её голос потерял звучность, потому что Гриша… Что она переживает несчастье любимого человека… Всё это ложь. Погасла вера, которая давала силу и радость. В сердце осталась чёрная, зияющая пустота.

И вот теперь приехала Васина девушка. Он ждёт её так, как ему велела Мария, с радостью, с верой. Приехала девушка из далёкой деревни, с трудом доставала билеты на поезда, чтобы привезти своего парня домой. Теперь она увидит, убедится, что того, кого она любила, беспощадная рука войны изуродовала, изменила до неузнаваемости. Он уже не тот, он даже не напоминает того Васю, с которым они когда-то встречались в каком-нибудь вишнёвом саду. Это уже другой человек, непохожий, неизвестный.

- Отвести её наверх или пусть подождёт здесь?

- Отведи. Пусть там поможет ему, если захочет.

Странный тон Марии удивил Раису.

- То есть как - если захочет?

Мария овладела собой и рассмеялась сухим, неприятным смехом.

- Ах ты, дурочка!; Ведь это же твоя обязанность помочь собраться раненому!

- Ну да, разумеется, - успокоилась Раиса и ушла.

Нет, Раиса ничего не понимала. Да ведь это не она была женой Гриши. Не ей принесли изуродованный обломок человека, которого она когда-то любила. Всё так просто: приехала девушка и должна увезти домой инвалида… Теперь она его увидит в первый раз. И убедится, что одно дело писать письма с уверениями в своей готовности на всё, а другое - стать лицом к лицу с действительностью. Она будет кричать при виде его, как он кричал в первые дни. Или упадёт в обморок? Бросится бежать? Помешается?

Мария подошла к дверям и отступила. Какая-то непреодолимая сила тянула её наверх посмотреть, что там происходит.

Назад Дальше