Послышались шаги в коридоре. Это Раиса, Раиса, конечно, бежит звать на помощь. Бежит за ней, за Марией. Чтобы она села рядом с девушкой, взяла её за руки, объяснила ей. Чтобы успокоила, убедила, вновь связала этих двоих людей, между которыми встала страшная судьба, и раздавила, растоптала, разорвала в клочья всё, что между ними было…
Шаги миновали дверь и удалились. Это не Раиса. Марией опять овладело непреодолимое искушение итти посмотреть. Её тянуло туда, как преступника к месту преступления. Ведь это же она привела их к встрече… Ведь если бы не она…
Она тихо открыла дверь и на цыпочках стала подниматься по лестнице. Задерживая дыхание, приближалась она к той комнате. Слышны крики? Нет, ей показалось.
И вдруг её поразил непонятный звук, неожиданный, невозможный.
Там, за дверью, смеялись. То не был истерический смех отчаяния. Это был обыкновенный, нормальный, радостный смех.
Она открыла дверь. На стуле сидел совершенно одетый Вася. Жалобно свисал пустой рукав гимнастёрки. На недостающий глаз был лихо надвинут чуб.
Деревенская девушка стояла на коленях перед стулом и пыталась сколоть булавками подвёрнутую штанину, штанину, в которой не было ноги. И оба смеялись - Вася, глядя на её усилия, и стоящая на коленях девушка в платочке. Раиса стояла рядом и собирала вещи.
Девушка поднялась с колен, и Мария увидела выбившиеся из-под платка светлые волосы, голубые глаза и круглое улыбающееся, счастливое лицо.
Мария остановилась, словно её толкнули в грудь. Вася поднял на неё свой чёрный глаз и подмигнул ей.
- Вот, Оля, та сестра, про которую я писал тебе, сестра Мария…
Девушка протянула руку. Мария почувствовала пожатие жёсткой, загрубевшей руки. Как заколдованная, ничего не понимая, она смотрела в весёлые голубые глаза.
- Спасибо, - сказала девушка коротко и просто и снова обернулась к Васе. Видно было, что ей ни до кого нет дела, что всё это неважно по сравнению с тем, что она увозит домой своего Васю. Она тщательно застёгивала ему воротник, смахивала какие-то невидимые пылинки с рукава. Взяла прислонённый к стенке костыль и хозяйственно осмотрела его.
- Крепок ли?
- Не бойся, выдержит, я не такой уж тяжёлый, одной ногой и одной рукой меньше, - весело, в виде шутки, сказал Вася. И девушка приняла это, как шутку. Из-за губ блеснули влажные белые зубы.
- Потом ему протезы сделают, ничего не будет заметно, - горячо уверяла Раиса.
Девушка пожала плечами.
- А на что? Говорят, с протезой тяжело. У нас один, ещё с той войны, есть в деревне инвалид, тоже с протезой, так он говорил, что тяжело, с костылями лучше. А что заметно, так это разве стыд какой, чтоб скрывать? Вот ещё! Пусть все видят, как он воевал! Правда, Вася?
Раиса снова сочла необходимым вмешаться:
- Те были старые протезы. Теперь другое дело.
- Ну, разве что, - равнодушно согласилась девушка. - А то и костыль хорошо, правда? Походишь по саду, по дороге, привыкнешь, научишься. Здесь, конечно, трудно, - заметила она, критически оглядев паркет.
- Само собой привыкну, - согласился он.
- Так пойдём, что ли?
Она торопилась, ей уж очень хотелось вывести своего Васю из больничных стен, взять его домой под свою опеку.
- Машина идёт на вокзал, довезёт вас, - сказала Мария сухо.
- Вот и хорошо, а то с этими пересадками ещё заблудишься, - обрадовалась Оля.
Раиса помогла Васе встать. Оля быстро подала ему костыль. Он опёрся на него и неожиданно оказался высоким и стройным.
- Ох, какой худой! - изумилась девушка. - Плохо здесь кормили, что ли? - спросила она, словно в комнате и не было сестёр. Она была уже отсюда далеко, и он уже не принадлежал госпиталю, принадлежал только ей.
- Ишь какая! Сколько я здесь месяцев пролежал, шутка это, думаешь?
- Ну, ничего, уж я тебя откормлю, - заверила Оля и собрала с пола узелки. Вася подал руку Раисе. Потом неуклюже проковылял несколько шагов с костылём и остановился возле Марии.
- Если я вам напишу, сестрица, вы мне ответите?
Марию задел его тон. Он уже не помнит, что пережил здесь в госпитале, забыл о ночах страха и тревоги, о приступах глубокого отчаяния, которые ей приходилось успокаивать, о всех этих месяцах, когда её вызывали к нему, потому что никто не мог с ним справиться.
- Конечно, отвечу, - ответила она сухо.
Парень возился со своим костылём. Она не понимала, чего ему нужно. И вдруг он обнял её своей единственной рукой и поцеловал в щеку. Тёмная прядка волос коснулась её глаз. У неё сжалось в горле, и она погладила его по голове, как гладила много раз раньше, когда он, ещё раненый и больной, лежал, как белая запелёнутая кукла.
- Счастливого пути, Вася…
Марии вдруг показалось, что вот от неё уходит нечто светлое и чистое, единственное светлое и чистое, о чём она могла вспомнить. Остановить, поймать мгновение, светлое дуновение минувшего, что пахнуло нежным ароматом прежних дней, напомнило прежнюю Марию.
Она ещё раз пожала жёсткую руку девушки.
- Желаю вам счастья.
Громко стучал костыль по коридору. Он ещё не умел с ним обращаться, шёл неуклюже, подпрыгивая, как большая подстреленная птица.
Загудел мотор. Бывшие пациенты махали Марии руками. В окне машины ещё раз мелькнул яркий платочек Оли.
Мария вернулась в дежурку. Её щёки пылали. Она встала у окна и прижалась лицом к стеклу. Неужели она оказалась настолько хуже этой деревенской девушки? Почему та нашла в себе для встречи радостный смех, обычные, спокойные слова - ни отчаяния, ни страха? В этом калеке она безошибочно узнала своего Васю, без колебаний признала и приняла его. Не философствовала по ночам, не боролась с собой, а просто явилась, и как написала Васе, так и приняла его. Её письмо было честным до конца. Она не видит надобности в том, чтобы скрывать его увечья, она хочет, чтобы все видели, как её Вася воевал.
Она застонала, закусив губы. Почему? Эта девушка, наверно, не стала бы произносить высоких слов о родине, об идеалах, о жертвах. Для неё тут вообще не было никакой жертвы - просто она с радостью встретила своего парня, гордилась им и, счастливая, взяла на себя роль его попечительницы.
А ведь это был деревенский парень, который возвращался на землю без руки и без ноги.
Мария сжала губы и решительным движением закрыла за собой дверь. Она направилась в палату Гриши. Да, теперь надо пойти посмотреть, уяснить себе некоторые вещи.
Но у порога силы покинули её. Нет, она не могла ещё раз смотреть на то, что произошло с Гришей. Это был не Гриша, что б она себе ни говорила, это всё-таки был не Гриша. Чужой, незнакомый человек, который только тем отличался от других раненых, что их она перевязывала спокойно, с сочувствием, с глубоким стремлением принести облегчение и помощь, а этот возбуждал в ней непреодолимый страх.
- Профессор позволил взять тебя домой, Григорий, - сказала Мария, как всегда, избегая взгляда мужа.
- Домой… - повторил он протяжно.
- Нечего тут больше сидеть, - суетилась она с искусственным оживлением. - Хватит с тебя госпиталя!
Он исподтишка наблюдал за ней, не говоря ни слова. Она собирала какие-то вещи, делая вид, что страшно занята. Только бы он не заметил, только бы не заметил…
Ведь самое страшное ещё впереди, ещё ожидает её. Дом. Там уже нельзя будет отговариваться работой, там уже нельзя будет вести себя только как с пациентом. Там уже будет дом, муж, нормальная жизнь, бдительные глаза матери, с недоверием наблюдающие её. Там будет ещё во сто раз труднее, чем до сих пор.
Её охватывал леденящий страх. Нельзя же ответить профессору, когда он сообщил ей, что состояние больного позволяет закончить лечение дома: "Ах нет, я не хочу, я прошу, умоляю, задержите его здесь как можно дольше, оттяните, по возможности, этот страшный момент, когда мы останемся лицом к лицу дома, в нашей комнате, где мы прожили счастливые годы любви".
Пришлось преодолеть этот страх, улыбнуться и ещё раз обмануть этого наивного старика, который так радовался, что здоровье Григория улучшилось.
Мать, конечно, не выдержала и рассказала соседям. Или, может, они сами догадались, сами ждали? В окнах мелькали лица, двери на лестницу приоткрывались. Триумфальное шествие. Лица соседок в приоткрытых дверях, дети, путающиеся под ногами санитаров, и беспомощная фигура Григория среди всего этого…
Первый этаж, второй, словно путь на Голгофу. И, наконец, дверь, которую можно закрыть за собой, чтобы отгородиться от любопытных, от сочувствующих людских взглядов.
Комната. Лицо Григория бледнеет от волнения. Ведь это их комната, комната их счастья. Он касается рукой письменного стола, переставляет на нём фотографию Марии. Берёт свою фотографию в серебряной рамке, фотографию Григория, которого уже нет. "Нужно было её спрятать, - думает Мария, - но теперь уже поздно…"
Мать суетится, всхлипывает, но это слёзы радости. Она подходит к Григорию и робко, осторожно гладит его по плечу. Для неё Григорий - всё тот же Григорий.
Санитары прощаются и уходят. Уходит Воронцов, который, конечно, счёл необходимым присутствовать при всём этом. Мария пытается удержать его. Но Воронцов, как всегда, ничего не понимает. Мария отчаянно цепляется за мать, задаёт ей какие-то бессмысленные вопросы, не слушает ответов. Она вся внутренно дрожит. И вот чай выпит, стрелки часов молниеносно бегут вперёд, старушка целует Григория, прощаясь с ним на ночь. Мария вскакивает в испуге. Без надобности снимает со стола скатерть, тщательно складывает её. Что же дальше, что дальше?
Григорий тихо говорит:
- Ты бы, Мария, передвинула для себя диванчик из той комнаты.
Мария не смотрит на него. Под изумлённым взглядом матери она передвигает диван в комнату, где для него даже и места нет, он торчит посередине, как непрошенный гость.
- Я устал, - говорит Григорий, - прости, но я сейчас лягу.
Григорий ложится, тихо говорит: "Спокойной ночи" - и отворачивается к стене.
И Мария одна легла спать. Но сон не идёт. Сердце заливает мучительный стыд. Чего она боялась? Она почувствовала себя такой маленькой и жалкой. В этот момент не он был калекой - увечным, загрязнённым и недостойным было её сердце.
На сквере было грязно, крупные капли дождя падали с ветвей, голых и серых. Мария шла, глядя на широко разлившиеся лужи. Они вышли к реке. Лёд ещё не растаял, он почти не отличался от грязи на сквере, его истоптали во всех направлениях узкими тропинками ноги прохожих, на нём лежала сажа, сухие листья.
Она облокотилась на каменную балюстраду. Когда-то здесь текла вода, живая, сверкающая, подвижная, торопящаяся в свой далёкий путь. Когда-то здесь проплывали лодки, полные смеющейся молодёжью, дышал сильной грудью пароход, распарывая сверкающую поверхность. Когда-то в зеркале воды отражалось небо с плывущими в нём облаками и юная, улыбающаяся зелень деревьев. Теперь не было ничего. Мёртвая, грязная поверхность истоптанного льда.
Воронцов кашлянул. Она обернулась к нему. Он смотрел на неё неуверенным, смущённым взглядом. Он проглотил слюну, она видела, как вздрогнула его шея и как при этом беспомощно и глупо зашевелились его маленькие усики. Ему нелегко было сказать, для чего он просил её об этой встрече. Она могла бы помочь ему, но не хотела.
Она плотнее застегнула воротник пальто. От замёрзшего русла реки тянуло холодом. Она глядела на грязный лёд, на застывшую кору, на безнадёжную серость.
- Я не могу смотреть на всё это… Мария. Ты знаешь, я люблю тебя. Любил ещё раньше, чем ты вышла замуж за Григория.
- На курсах? - спросила она равнодушно, как будто речь шла не о ней.
- Да, на курсах… Ты не замечала этого или не хотела замечать…
- Я не знала, - сказала она спокойно. - И если бы даже знала…
- Да, да, ты хочешь сказать, что это тоже ничего бы не изменило, - прервал он с необычным для него раздражением. - Ты можешь не говорить мне этого, я это прекрасно знаю… Но видишь ли… С тех пор это и продолжается. Ты вышла за Гришу, - ну, ладно. Я примирился с судьбой, ты же видела, что я не добивался твоего расположения, не пытался соперничать с Григорием… Я вёл себя, как друг, не правда ли, Мария?
- Да, - согласилась она, глядя за реку на серые дома, возвышающиеся напротив. Окна, окна без конца… За каждым окном кто-то живёт, за каждым окном таится человеческая жизнь, человеческая жизнь смотрит на замёрзшую реку в серый, туманный день, сквозь мутные стёкла.
- А потом… - голос Воронцова дрогнул. - Потом я думал… Мне казалось, что я стал тебе нужен. Тебе никогда не было со мной скучно, так мне казалось… У нас было столько общих интересов, столько общих дел… Я думал, всё образуется и случится то, что не случилось тогда, когда я познакомился с тобой.
Она, не слушая, кивала головой.
Всё было, как во сне, как в мягком, густом тумане. Нереальны были слова, события, предметы. Да, ведь она уже давно живёт, как во сне, тяжком, удушающем, сером сне…
- А теперь я всё смотрю… И больше не могу выдержать. Ты мучишься, гибнешь на глазах, стала другим человеком…
Значит, и он уже это знает, значит, и он видит, что она стала кем-то другим, что уже нет прежней Марии…
- Я понимаю, можно жертвовать собой, если любишь… Хотя, даже в таких случаях, самопожертвование не всегда даёт хорошие результаты для обеих сторон… Но тут ведь я вижу, Мария, что ты его уже не любишь, ты не можешь его любить.
Она молчала. Серая река, серые дома, серый день. Чего же он так волнуется, чего он так мучится, этот Воронцов? И ведь ещё совсем недавно он говорил другое. Есть что-то омерзительное в том, что он говорит, и во всей этой его муке. И, наконец, что стоят в мире страдания и муки? Что в мире имеет какую-либо ценность? И он считает возможным с подобной мерзостью обращаться к ней? Впрочем, какое право она имеет требовать другого отношения?
- Да, да, не отрицай, ты уже не любишь его.
Зачем он это говорит? Она ведь и не отрицала. Ей всё казалось, что звуки его слов доносятся откуда-то издалека, из-за густого, серого тумана, что они, собственно говоря, обращены не к ней и плывут мимо неё, как эта невидимая подо льдом вода, журчащая по илистому дну.
- Не только не любишь. Не сердись за то, что я скажу, но ведь это ясно, ты к нему испытываешь страх… Я же вижу, понимаю. Нет смысла… Ведь и Григорий не может не чувствовать, не понимать этого. Что же ты даёшь ему? Уход? Но это может делать любая сестра, не будучи его женой.
Да, верно… Она впервые осознала, что действительно Воронцов прав. Он, наверно, уже почувствовал, заметил. Как странно, ведь она ни разу не подумала о том, что это не могло укрыться от Григория…
- Ты сама несчастна и ему не принесёшь счастья. Ты думаешь, легко это, когда человек, который раньше тебя любил, сейчас испытывает к тебе только страх? Нет, Мария, ты не имеешь права делать это, не имеешь права губить свою жизнь… Во имя чего? Теперь я понимаю, как он был прав, не желая возвращаться, хотя и мне это показалось тогда нелепым…
Нет, это не вода шумела подо льдом, это говорил Воронцов. Мария пыталась прорвать завесу серого тумана, как-то яснее услышать его слова, ответить, что-то сделать. Но она стояла молчаливая и неподвижная, уставившись на след чьей-то ноги, ясно отпечатавшийся на засыпанной сажей поверхности грязного льда. Кто это прошёл здесь, оставил такой чёткий и прочный отпечаток своих шагов? Счастливый человек? Или кто-то, несущий бремя непосильного горя? Не прочнее ли человеческого счастья, человеческой жизни, человеческих планов этот след?
- Ты не имеешь права ставить крест над своей жизнью. Ты молодая, сильная, способная. Перед тобой ещё много переживаний и много дел. Из тебя ничего не выйдет, если ты прикуёшь себя к этому человеку.
Да, когда-то она была молода. Ей казалось тогда, что этой молодости не будет конца и края, что ею можно одарить весь мир. Что эта молодость никогда не кончится, и чем щедрее её разбрасываешь, тем богаче она расцветает. Сила, да, была крылатая сила, которая несла её сквозь жизнь и тоже казалась неисчерпаемой. Это она помогала переносить раненых с койки на койку, позволяла дежурить, не утомляя даже глаз, по сорок восемь часов, когда стали прибывать первые транспорты раненых. Но теперь она ушла, покинула её. Словно воздух вышел из цветного шарика. Плывёт, переливается яркими красками цветной воздушный шарик. За ним бегут детские ножки, радостно хлопают детские ручонки. С улыбкой смотрят взрослые, как летит вверх шарик, радужная мечта, мыльный пузырь, в котором отражается солнце. Но вот лопнула оболочка, и на земле лежит грязная, сморщенная тряпочка, без красок, без блеска, никому не нужный лоскуток. Такой была её молодость, такой была её сила - как цветной шарик, который живёт несколько часов.
- Ты слушаешь, Мария?
Она кивнула головой. Конечно, она слышала его слова, упрямо, непрестанно просачивающиеся из-за завесы серого тумана.
- Ты должна, ты обязана жить жизнью нормального, здорового человека. Я люблю тебя, слышишь, Мария? Я люблю тебя…
- Но я ведь не люблю тебя, Виктор, - сказала она медленно, ясно, продолжая рассматривать отпечаток чужой ноги на грязном льду.
- Я знаю, Мария… Я не требую этого от тебя сейчас… Поезжай со мной, мы уедем отсюда, я могу перевестись в другое место… Мы поедем далеко, ты увидишь горы, вздохнёшь другим воздухом… Там уже скоро зацветут фруктовые деревья. Ты увидишь сады, розы. Забудешь обо всём, постепенно забудешь… И ведь… я тебе не противен… Я думаю, ты ко мне немного привязалась за всё это время… Ты знаешь меня, знаешь, какой я. Я люблю тебя, Мария, и постараюсь, чтобы тебе было со мной хорошо, так хорошо, как только может быть. Я постараюсь…
Тёмный дым шёл из трубы напротив, ветер сбивал его вниз, сталкивал на крыши домов. Дым расползался, тёмными клубами наполнял улицу. Глаза безучастно следили за его движениями, за его тёмной волной, переливающейся через края трубы, за всё новыми и новыми клубами. Ей показалось, что она ощущает странный запах этого дыма - ах, да, похож на запах гари в Берёзовке…
- Поедем, слышишь, Мария? Поедем с тобой вдвоём, начнём жизнь сызнова. Будем вместе работать, ты ведь умеешь, любишь работать. Будем вместе читать, учиться… Ты отдохнёшь…
- А Григорий? - спросила она тихо.
- Я понимаю тебя, Мария. Но ты сама знаешь, ты же сама чувствуешь… Ему ничуть не легче оттого, что ты с ним! Он не будет в обиде… Он же видит, понимает, что с тобой делается. И ведь он сам хотел… Подумай, если бы не эта Соня, всё было бы иначе…
Ну да, ясно, тогда было бы иначе. И вдруг каким-то образом серый туман разорвался, и сквозь узкую щель она увидела: Григория нет в живых. Он погиб где-то далеко-далеко. Она его больше никогда не увидит. Поездка в Берёзовку… Одинокие часы… Нет Григория, его уже больше никогда не будет…
Мария почувствовала внезапный острый страх перед этой мыслью. Растаяли, исчезли все те дни, которые наступили потом - телеграмма, сообщение, приезд Григория. Она зашаталась.
- Что с тобой, Мария? - забеспокоился он.
- Ничего, ничего…
Но ведь Григория привезли, Григорий теперь дома, а она стоит у реки с Воронцовым. То всё прошло, миновало.
- Мария, ответь же мне, наконец, что ты думаешь? Почему ты молчишь?