Дробот поднял голову и, облизывая губы, заговорил. - Здесь, товарищ капитан, дело идет о людской совести, о доверии. Все мы советские люди. Комсомольцы и… коммунисты. И если мы сейчас не скажем всего, раз и навсегда, - тяжело будет воевать. Потому что пропадет главное, ага, - вера в товарища.
Он стал рассказывать о происшедшем - медленно, тщательно подбирая слова, с мягким сожалением поглядывая на примолкших разведчиков, говорил, ничего не приукрашивая, и в самом конце попросил: - Валера, смотри мне в глаза.
Хворостовин поднял голову и посмотрел на сержанта. - Скажи, Валера, вот перед командирами, перед товарищами - зачем ты пошел на такое? Почему ударил Потемкина? Только честно, потому что… потому что… Ну, сам понимаешь…
Лицо у Хворостовина слегка подергивалось, широко открытые карие глаза казались темными. Он подвинулся на середину землянки и, глядя куда-то вверх, кивнул.
- Перед войной я был не очень примерным парнем, и мне крепко влетало и в школе, и дома. Единственным человеком, кто меня жалел и понимал, кто ни разу ни в чем меня не упрекнул, была моя соседка Надя Нечаева. Я не скажу, что любил ее - в то время мне казалось, что так оно и должно быть: ведь в душе-то я чувствовал себя очень хорошим, и, если меня кто-то поддерживает и помогает, - значит, все правильно. Просто другие ничего не понимают… Потом немцы первый раз заняли Ростов. Меня еще не брали в армию, и я крутился между ними, присматриваясь и прикидывая, с какой стороны лучше в них вцепиться. Опять скажу честно, не очень спешил. А перед тем как их выбили из Ростова, буквально за несколько часов, я пробирался домой по Буденновскому проспекту и услышал стрельбу. Нарываться на пули мне не хотелось, и все-таки что-то потянуло туда. - Хворостовин прижал руки к груди, подался вперед. - Так потянуло, что я еле удержался. Но удержался. Утром я пошел и увидел расстрелянных. А среди них - Надю Нечаеву, ее мать… Сестренку ее, Наташку, немцы, оказывается, не добили. Вот… - Хворостовин сглотнул и опять уставился неестественно расширенными, черными от горя глазами поверх голов товарищей в то далекое, одному ему известное место, где он черпал силы. - Нет, я не скажу, что я ее любил. Но я знаю, что, если нашлись такие, которые убили эту святую душу, - пощады им не будет. И я теперь перед вами, как тогда, клянусь - от меня пощады не будет. То моя беда, мое горе и моя месть. Вот потому я пошел… И Потемкина ударил… Разве ж одиночным по фрицам бьют? Ему тоже… знаете ли, не сладко… У него семья расстреляна… Вот…
Хворостовин не сдержал спазмы, повернулся к капитану и хрипло попросил:
- Разрешите… я выйду.
Капитан медленно наклонил голову. Все молча посмотрели вслед Валерию, и долго никто не поднимал глаз. Мокряков переглянулся с лейтенантом, тяжело вздохнул, оперся руками на широко раздвинутые колени и тоже долго молча смотрел в пол. Потом, все так же не поднимая головы, заговорил:
- Ну вот так-то… Чтоб не было такого… - Ему никто не ответил, и он опять помолчал, потом вдруг, резко откидываясь, почти вскричал: - Ах ты, проклятая война, что же ты делаешь?!
Глава тринадцатая СОЛОВЬИНЫЕ СУТКИ
Весна вошла в полную силу в тот вечер, когда в ближнем орешнике на протоке вдруг запел соловей. Он рассыпал свою трель по всей округе, но вдруг оборвал ее и смолк.
Возвращавшиеся с тренировки перед походом в тыл разведчики замедлили шаг, ожидая новой трели. Соловей молчал.
- Не понравилось, как сработал, - вполне серьезно произнес Андрианов и скомандовал: - Привал вправо.
Солдаты разлеглись на траве, еще мягкой, ослепительно зеленой, пахнущей свежестью и весной.
И хотя пели птицы, все-таки было тихо, так тихо, что откуда-то из чащобы стало доноситься несмелое похрустывание и пощелкивание - может быть, это белки шелушили шишки. И в этой певучей тишине, пробиваясь сквозь птичью разноголосицу, раздалась новая соловьиная трель - осторожная, словно примеривающаяся. Соловей смолк, пощелкал, снова свистнул и закатился в полную силу. И сразу ушли война, предстоящий поход в тыл противника, все невзгоды и сомнения.
Удивительно ясный, пронизанный рассеянным светом вечер, пахнущая лесным настоем певучая тишина, птичий звонкий гомон и покрывающий его соловьиный, за сердце берущий голос - все обволакивало душу мягким и чуть грустным раздумьем.
Сашка Сиренко лежал неподалеку от Дробота, заложив руки под голову и согнув в колене правую, особенно уставшую и потому нывшую ногу - сержант опять отрабатывал с ним приемы борьбы. Он смотрел в высокое зеленовато-розовое небо, думал о том, что снова пришло лето, что живет он теперь далеко от родных мест, а конца войне не предвидится. Он вспоминал завод, который, как писал отец, понемногу восстанавливают, вспоминал почти не тронутый разрушениями освобожденный город, но видел почему-то добродушное, будто домашнее Азовское море. Ему вдруг стало очень грустно оттого, что он может не увидеть ни этого моря, ни своего зеленого городка, ни товарищей. Нет, он не собирался отказываться от боевого задания, на которое почти что напросился, он не сетовал на военную судьбу - в конце концов, он сам ее выбрал и мог только радоваться, что она сложилась в общем-то удачно. Просто ему было грустно.
Отдаваясь этой грусти и чуть жалея себя, он поймал себя на том, что море исчезло и что он слушает соловья. Птица щелкала, свистела и перекатывала какие-то особенные звуки, и Сашка понял, что соловья он слышит в первый раз. Раньше он слышал, как бьют перепела, раз видел гордые шеи дудаков, сам держал щеглов, но никогда не слышал соловьев. А теперь соловей пел запросто, смело, и издали ему отвечал второй, тоже еще примеривающийся и постепенно входящий в силу. И было это так красиво и необычно, что спирало дыхание.
- Слышь, Сашко, - подвинулся к Сиренко Валерий, - эти солисты в наших краях почему-то не появляются. Я только читал о них, но никогда не слышал.
Сашка устало махнул рукой: "Замолчи" - и снова торопливо подложил ее под голову. Перед глазами опять встало море и дальний, еле заметный степной берег.
- Аж не верится, что такое может быть в жизни, - выдохнул он.
Валерий не засмеялся, он серьезно посмотрел на Дробота, и тот понял Хворостовина. Пряча смущенную улыбку, протянул:
- А вот у нас соловьев нет…
- Вы сами-то, сержант, откуда? - спросил Хворостовин, и тут только Сашка вспомнил, что Дробот никогда не рассказывал о себе, никогда не говорил, откуда он и что делал до армии. Теперь он с острым вниманием прислушивался, гадая, ответит сержант или нет. Но, видно, и сержантское сердце было тронуто и вечером, и соловьем, потому что ответил он мягко, едва приметно улыбаясь:
- Из Забайкалья.
- То-то, я смотрю, скуластый. - И, прослушав очередное соловьиное коленце, Валерий уточнил: - Геройское у нас трио собралось - казачье. Ну а что после войны собираетесь делать?
- Не знаю, - уклончиво ответил Дробот, - была одна думка… Но не знаю. А ты?
- Я? Буду офицером, - твердо, как о давно решенном, сказал Хворостовин.
К ним подползли другие разведчики; перевертываясь с боку на бок, подкатился и лейтенант Андрианов. Отрывистый разговор вполголоса, на намеках и недосказках, колыхался, как костер на ветру: зальются соловьи - притухнет, примолкнут - затрепещет опять. Начисто ушли звания, прошлые заслуги, будущие испытания. Впереди замаячила мирная жизнь, но какая она, - оказывается, почти никто не знал. Только немногие успели поработать и приобрести специальность, да и то не ту, которая пришлась бы по душе.
- Был я слесарем, - сознался Дробот, - а душу к моторам тянет.
Выяснилось, что лейтенант Андрианов, кадровый офицер, тоже не успел поработать.
- Воевать я вроде научился, - с виноватой улыбкой сказал он и сразу от этого стал роднее и ближе. - А вот что буду делать после войны - не знаю. - Подумал, вздохнул: - Если из армии уволят… Я армию люблю.
- А у нас, - усмехнулся Сашка, - некоторые в офицеры собираются и не думают, что могут уволить.
Хворостовин резко дернулся:
- Ты чудак, Сашка! Ты представляешь себе, что после войны сразу настанет мир и благоденствие? А я убежден, что и после войны армия нам потребуется, потому что есть капитализм. Он не очень добренький, - Валерий кивнул в сторону передовой. - Не забывай - это тоже капитализм.
И так странно было слышать это определение на войне, где все понятия заменило слово "фашизм", что ребята задумались, но соловьиные коленца не давали думать - они тревожили и манили куда-то.
- Ну а ты кем после войны будешь? - спросил Хворостовин.
- Я? - удивился Сашка. - А кем был. Слесарем-наладчиком. Могу электриком. Словом, на завод. Лишь бы война кончилась, а там я себе дело найду.
И потому, что медлительный Сашка сказал это запальчиво, все рассмеялись и снова погрустнели. Ведь один только Сиренко был подготовлен к мирной жизни.
- Он и поваром может быть, и радистом…
Даже Валерий посмотрел на Сашку с тем подчеркнутым уважением, с каким смотрел в первый день их знакомства. Но не удержался и, навалившись на Сиренко, дурашливо прижимая его, шумел:
- Этот у нас профессор! Энциклопедист!
- Отставить, - негромко приказал Андрианов. В дело вступил третий соловей, потом четвертый, и вскоре весь орешник и дальние кустарники и, кажется, весь лес зазвенел, защелкал, засвистел.
Такого еще не слышал никто, и все примолкли, слушая пение, ощущая, как выпадает роса, замечая, как медленно уходит ввысь и нежно зеленеет небо. Теперь пришла не грусть, не раздумье, а удивительная полнота ощущений, полнота жизни, когда каждый нервик и каждая жилка хотели жить, за что-то бороться, к чему-то стремиться. И с этим ощущением - радостным и немного стыдным, благодаря своей необычности, но таким, что даже стыдом этим было приятно покрасоваться, - взвод возвращался в свое расположение. Уже на подходе к нему лейтенант Андрианов поравнялся с Хворостовиным и очень серьезно сказал:
- Мне тоже кажется, что вам следует пойти в офицерское училище. В вас есть что-то…
- Не знаю, что у меня есть, но если не убьют и не покалечат, товарищ лейтенант, офицером я стану обязательно.
Никогда еще взвод не был так по-хорошему спаян, никогда не были так хороши ребята, как после этого соловьиного вечера.
* * *
Реку форсировали ночью, под прикрытием сильного артиллерийского и минометного огня - пехотинцы в это время делали попытку отвоевать плацдарм на западном берегу. Им это не удалось - в решающий момент экономившие боеприпасы немцы не поскупились, и подтянутые к реке переправочные средства снова укрылись в протоках. Пехотинцы ругались и не знали, что в это время взвод разведки по глухим болотистым тропам пробирался через линию фронта.
К утру вышли в заданный район, и лейтенант Андрианов приказал обсушиться и поесть. Только после того как люди успокоились, уточнил задачу. Она вытекала из создавшейся обстановки.
Если воздушным разведчикам противника не удавалось разобраться в сложных движениях подходящих резервов, то вражеские радисты-перехватчики были более удачливы. Они добросовестно засекали работающие рации и резервных, и основных частей, пеленговали, записывали их передачи и в общем-то довольно точно определяли и направление движения, и род войск, и некоторые иные данные. Нашему командованию об этом доносила агентурная разведка, угнездившаяся где-то в глубине вражеской обороны.
Разумеется, и наша радиоразведка не сидела сложа руки, и она перехватывала, пеленговала и расшифровывала радиограммы противника. Но в последнее время работа застопорилась: противник неожиданно сменил один из шифров, и некоторое время часть его телеграмм оставалась непрочитанной.
Десятки таких же разведывательных групп, как группа лейтенанта Андрианова, переходили и перелетали линию фронта, чтобы найти этот шифр, а заодно пошерстить радиоразведку противника.
- Действуем в обычном порядке, - говорил Андрианов. - Группой захвата командует сержант Дробот. В его непосредственном подчинении Сиренко и Хворостовин, оба знают связь. Задача - добыть нужные документы и, если представится возможность, взять "языка".
Уточнили на местности пути отхода, сигналы, места сборов и иные детали предстоящей работы, подсушились и двинулись в лес.
Он был голосист и пахуч. Но ни его красота, ни соловьиное пение уже не трогали солдат - нервы были напряжены и внимание обострено. Сашка шагал вслед за Дроботом, изредка поправляя лямки рации, и с удивлением отмечал, что он почти не волнуется. Лес стал ему близким да и дело привычным. На душе было покойно, и он больше думал о том, что ему предстоит сделать, чем об опасности.
Лейтенант вел группу строго по азимуту, почти не сверяясь с картой. Он давно изучил и карту, и аэрофотоснимки местности, которые достал для группы капитан Мокряков. Отшагав с десяток километров в тыл врага, лейтенант остановился у обрывистого оврага с неторопливым ручейком.
- До первого объекта метров пятьсот. Соблюдать сугубую осторожность. Группе захвата начать выдвижение. Особо обращаю внимание на уничтожение техники противника. Сиренко, временно передайте рацию сменщику. Он будет находиться при мне до вашего возвращения.
Трое разведчиков неторопливо вошли в заросли, пересекли овраг и углубились в лес. Он был чистый, словно подметенный.
Ровные мачтовые сосны стояли привольно, и негустой, трогательно зеленый подлесок с нежными хвоинками на концах ветвей казался украшением. Кроны деревьев сомкнулись, и в лесу стоял мягкий, рассеянный свет. Только кое-где в него стремительными, розоватыми кинжалами врывались первые лучи солнца. Чистенький лес просматривался очень далеко, поэтому разведчики двигались скачками - от одной группы деревьев к другой. Когда вдалеке блеснул голубоватый просвет опушки, Дробот подал сигнал, и вслед стали выдвигаться группы обеспечения. Они растягивались широкой подковой, чтобы понадежней прикрыть разведчиков, действующих на решающем направлении.
Тройка Дробота ползла от деревца к деревцу, прислушиваясь к окружающему. Было тихо, как бывает тихо в весеннем лесу, - деревья стояли не шелохнувшись, только птицы неистовствовали. Их щебет перекрывал все шорохи и шумы и в конце концов стал даже раздражать - слишком уж не подходило пение к тому, что нужно было сделать разведчикам. И потом - хотелось тишины. Как можно более полной, чтобы услышать малейший шорох, предупреждающий об опасности.
Издалека, перекрывая птичий гомон, донесся тяжелый, слитный гул. Он быстро приближался и разделялся. Сквозь гул моторов явственно пробивался неравномерный, хищный лязг гусениц. Гул как бы обогнул опушку, к которой подползала группа захвата, прошел с левой руки и оборвался где-то не очень далеко.
Обстановка усложнилась, и Дробот оглянулся, разыскивая глазами лейтенанта Андрианова. Тот знаком приказал ему залечь и наблюдать, а сам с несколькими разведчиками пополз в ту сторону, где оборвался гул моторов и лязг гусениц.
- Выследили? - озабоченно спросил Хворостовин.
Дробот неопределенно пожал плечами, но по привычке определил:
- Остановились бронетранспортеры. Два. Или… нет, два.
Сашка молчал - он еще не представлял себе обстановку, а когда разобрался, шепнул:
- Не может быть, чтобы подошли специально. Просто случай.
Дробот благодарно посмотрел на него и приказал:
- Продолжай наблюдение.
Когда зрение привыкло и стало различать детали, впереди и чуть влево из леса несмело выступила отлично замаскированная сетью и свежими деревцами большая машина. А спустя некоторое время обозначился вход в землянку, окаймленный белыми, ослепительно чистыми березовыми жердями. И уж под самый конец, когда слева и сзади фыркнул автомобильный мотор и постепенно стал затихать вдали, к этим жердям, очевидно от дороги, подошел немец с автоматом.
- Ну вот и все в порядке, - облегченно вздохнул Дробот. - Теперь чуть подвинемся.
Они подползли ближе и долго наблюдали за немцем, кружащим вокруг машины и землянки.
Человек никогда не ходит бесцельно. Даже когда ему хочется побродить просто так, от нечего делать, он обязательно, даже не замечая этого, начинает двигаться по определенному плану. Это знал Дробот и ждал, когда часовой начнет придерживаться этого самого плана, а значит, и ритма.
И действительно, часовой быстро определил свой путь. Он доходил до какой-то точки за машиной и поворачивал обратно. Дробот знаком приказал двигаться за ним и бесшумно пополз вперед. Он даже не полз, а скользил. Казалось, что под ним не шевельнулась ни одна травинка, не перекатилась ни одна шишка. Все его жилистое, напружиненное тело представлялось невесомым.
Почти у самой машины, за крохотными, застенчиво-нежными елочками он шепотом приказал Хворостовину прикрывать их, а Сашке следовать за ним. Вскочив на ноги, он встал возле машины у самых ее скатов, так, что ноги его были скрыты от часового. Сашка прижался рядом и невольно услышал, как всегда собранный, спокойный сержант дышит прерывисто. Почему так волновался сержант, Сашка не разгадал: послышались шаги, не четкие солдатские шаги, а шаркающие, расслабленные.
Часовой шел, тихонько насвистывая и пританцовывая: на него, видно, действовали поздняя весна, и пахучий лесной воздух, и птичье щебетание. Дробот нагнулся, вытащил нож. Часовой, все так же пританцовывая и тихонько напевая, вывернулся из-за угла тяжелой, обвешанной какими-то надстройками и деталями машины, и единственное, что помнил Сашка, были его большие, испуганно-удивленные глаза.
- Оттащи подальше, в кусты, - приказал Дробот.
Сашка потащил тяжелое, обмякшее тело часового, стараясь не заглядывать ему в лицо и понимая, что не может не смотреть. Мертвое, оно властно притягивало Сашку, и он, уже укладывая часового в густой, выросший, видно, из одной шишки соснячок, посмотрел ему в лицо.