В книгу, кроме "Сурового поля", вошли повести "Эхо войны" и "Возврата нет", удостоенные Государственной премии РСФСР имени М. Горького.
В них писатель раскрывает органическую связь между повседневным трудом советского человека и его недавним героическим прошлым в годы Великой Отечественной войны.
Содержание:
Суровое поле 1
Эхо войны 30
Возврата нет 45
Примечания 62
Анатолий Калинин
Возврата нет
Суровое поле
Нет, недаром говорится, что до сорока лет время еще щадит спокойствие человека, а после сорока оно все чаще напоминает о себе, не зная удержу. А может быть, и правда, оно пересело на более быстроходные колеса, и только ветер плещет в ушах, мелькают по сторонам смягченные дымкой необратимые дали.
Во всяком случае, Михайлова врасплох как-то застигла мысль, что живет он на этом берегу уже два года. Да, уже дважды перед его глазами взламывалась река, со стоном и орудийным грохотом нагромождались в протоках у острова льдины, и дважды она становилась, сначала тонко, хрустально подмерзая у берегов и потом все крепче соединяя правый населенный берег с левым, луговым, где стояли скирды сена и зимовали на базах коровы и овцы. Лишь кое-где под яром и в январе темнели на заснеженном льду большие проталины, над ними по-весеннему курился пар - это глубинные ключи бешено крутили воду.
Нельзя сказать, чтобы этот берег мог приглянуться чем-нибудь особенным, пленяющим взор, были на земле места и получше. К сорока годам Михайлов успел убедиться, что есть на земле действительная красота, а не только та, что выдумали поэты. Он рано сдвинулся с места, рано оттолкнулся багром и пустился по так называемому житейскому морю. Сколько раз и на родине, а во время войны и на чужбине был схвачен за полу и остановлен щемящим чувством: "Посмотри, что тебе еще нужно?!" Но почему-то только здесь окончательно сдался, присох сердцем. Почему? Он так и не сумел бы ответить.
И все же пусть неяркая, скуповатая, а чем-то своим трогала и приобретала власть над человеком и эта красота. И чем больше жил здесь Михайлов, тем больше чувствовал, что это и есть то самое, что он обязательно должен был найти, рано или поздно.
Конечно, где-нибудь вслед за ледоходом совершались еще более бурные и стремительные разливы рек, но нигде не могло быть таких разливов. Купался до верхушек самых высоких тополей левобережный лес, тонули луга, плавал, как потерянный, полузатопленный остров. С правобережных бугров не увидеть края водного зеркала. А из ближних к реке дворов выезжали на лодках.
И это вплоть до того времени, когда начинался другой разлив: луга зеленели травами. Теперь уже среди них только по ртутному блеску и можно было найти осколок воды - редкое озерцо, обреченное вскоре исчезнуть под солнцем. Днем над лугами стлались дымы, а ночью выступало из мглы и пламя костров, вокруг которых держали оборону от комаров сенокосные бригады.
Нигде не могло быть и такой остроты и свежести запахов; степи, виноградных садов и луга, - не потому ли, что рядом все время дышала река и своим дыханием омывала их, растворяла и соединяла и отдавала им часть своей грусти? Но сколько бы их ни было, неизменно повторялись из года в год и оставались долговечными совсем немногие - для каждой поры свой запах. Весной - виноградной цветущей лозы. В начале лета - доспевающей в валках на лугу травы. Осенью - сусла над исклеванными птицами садами и над дворами, где хозяева давили вино. А зимой - опять луговой травы, сена, но уже прихваченного морозом, рассыпанного на льду реки при перевозке в хутор машиной или санями.
Только полынь и не знала своей поры, пахла и при морозе, и разогретая летним солнцем на склонах бугров, и ночью, перебивая запахи всех других трав и цветов, и на утренней заре, сбрызнутая росой, и всегда с неистребимой резкой силой; пахла скорее всего для того, чтобы не дать забыть, что там, за буграми, лежит степь.
Вряд ли где еще была и такая устойчивая полная тишина, когда каждый легкий звук, отраженный водой, - как выстрел, а настоящий выстрел охотника или же сторожа в виноградных садах рушится среди берегов к низовьям реки могучим залпом. После этого становится еще тише.
Наконец-то он сможет, поселяясь здесь два года назад, думал Михайлов, остаться и наедине, для большого и длительного разговора с самим собой; у него давно уже не было для этого времени. Столько лет на войне, да и после войны, его окружали люди, столько людей, а теперь, кажется, пришел день и отступить от них на шаг, чтобы на расстоянии и через увеличительное стекло времени вглядеться в их лица… Эта тишина, ночь и прорубь окна, в которой, как вода, переливается звездный мир, и он опять со своими товарищами, как с живыми. Нет ни гранитных памятников, ни могил, зарастающих травой, - они здесь, все вместе. Он знает, что, пока не расскажет о них все, что знает и что должен рассказать, не будет ему покоя. Это как заноза в сердце: с годами она ноет глуше, будто обросла жесткой сумкой, и вдруг опять напоминает о себе острой, нарывающей болью. Нельзя жить с занозой в сердце.
Вчера еще рано было начинать, не остыла земля, а на ней кровь, невозможно было запастись мужеством, чтобы не дрогнул голос. Не высохли слезы матерей и вдов, не подросли сироты. Но сегодня уже самые младшие из них покидают стены детских домов и вытягиваются на шлях. Зарубцовываются и самые страшные раны.
Где же еще и заручиться этим мужеством, в молчаливом спокойствии рассмотреть то, что все время виделось как сквозь багровую пленку и желтый дым, мельтешило перед глазами! Наверху, в мезонине дома, на глянцевой крышке стола белеет тетрадь, а перо ему всегда представлялось плугом на этом поле. Все спит. За светящейся лентой реки, за черной стеной леса - девственная залежь снега.
Кто сказал, что их больше нет, нет больше? Он давно знал, что надо лишь прислушаться - и опять приблизятся их голоса, а потом и шаги. Явственный и весомый топот их ног - перебежка по сумеречному полю. Звякнул металл. Это, кажется, котелок, но, может быть, и обойма в подсумке. Вот ударил в ноздри знакомый и такой родной, единственный запах. Потная солдатская рубаха пахнет совсем как полынь. А вот оно и поле - старая сухая стерня в клочьях летящего дыма и вечерней мглы, в которой, как в мутных волнах, ныряют каски.
"Эй, друг, тебе кажется, что ты уходишь от смерти, но ты же ее сам ищешь!"
Вряд ли это слышит незнакомый друг, который по-заячьи спешит перебежать стерню, вряд ли он вообще что-нибудь слышит сейчас, кроме своего сердца. Под мокрой рубахой, еще не потерявшей своего первоначального, лиственного, блеска, круглые лопатки работают, как жернова, широкая мужественная спина извивается ящерицей. Без ошибки можно узнать новичка. Никак не хочется ему умирать на этой чужой стерне. Но похоже, что ему придется примириться с ней навсегда, если он не ляжет сию же секунду, пока еще только зародился этот тонкий свист в поднебесье. Заяц хоть видит, куда ему уходить от беды, а этот бежит прямо к ней, как незрячий. "Ложись, друг!"
Он упал рядом и дышит, как загнанная лошадь. От его мокрющей рубахи и идет этот горько-соленый запах. В собственном поту он выкупался до нитки. Он уткнулся лицом в землю, и на шею из-под каски, с мокрых косичек ковыльно-белых волос дробно стекают и оставляют бороздки на коже желтые капли.
- Земляк, если тебе не надоело ходить по земле, то ты почаще к ней притуляйся. Но и залеживаться больше положенного не стоит… Давай потопали дальше.
На этот раз кто-то наяву окликает солдата, уткнувшегося в стерню лицом. Оказывается, справа от него, с того бока, лежит другой солдат - не в каске, а в пилотке, посаженной на длинную стриженую голову. В то время как земляк лежит неподвижно, не поднимая лица, этот солдат довольно безбоязненно вертит головой на сухой, исполосованной морщинами шее. Пригнется, прислонится к земле и опять осматривается, как степная птица дрофа, стерегущая в степи свою стаю.
В самом ли деле они земляки или же это сказано просто так и подразумевается под этим, что каждый солдат на войне земляк другому? Но, кажется, и в самом деле. Пожилой солдат в пилотке как будто бы чувствует себя в чем-то ответственным за своего земляка и несет над ним добровольное шефство.
- Ты что же, пупком к этой стернюке прирос? А вот я сейчас твою сидушку штыком пошевелю, - говорит он с беззлобной отцовской суровостью.
Только после этих слов земляк отрывает грудь от стерни и привстает, выгибая спину колесом. Он привстает и, перед тем как дальше бежать по стерне, оглядывается на Михайлова, будто ищет защиты.
…Вот тогда-то Михайлову и запал этот взгляд, хотя и встретился он с ним всего на какую-нибудь долю секунды, страдающий и дикий, как у ребенка, которому дали схватиться за горящую спичку - до этого ему лишь издали позволяли любоваться ее призрачным пламенем. Не взгляд, а две мокрые темные льдины, растопленные этим пламенем.
Может быть, еще и потому все это так неизгладимо врезалось в память, что ему и самому предстояло подвергнуться в этот день своему первому испытанию железом и огнем и безвозвратно оставить на угрюмой стерне кое-что из радужного оперения, отращенного в мирные годы. В 1941 году, в конце сентября, с подтянутым к фронту резервным полком он попал в бой у села Белозерки. Одна из южных армий - 18-я армия - попыталась перейти здесь в контрнаступление, чтобы утопить в Днепре танковые авангарды Клейста. Наступление длилось недолго, к вечеру армия остановилась, так и не достигнув Днепра, а потом покатилась назад, в донецкие степи. Сентябрьскую мглу осветили горящие скирды. В какое-то полуразрушенное строение зашвырнуло и Михайлова рукой страха. Оглядевшись, он увидел, что это старая кладбищенская часовня. Не обошла и ее сокрушительная волна. Срезало с нее куполок, в темный колодец стен заглядывали звезды. Кроме Михайлова, занесло сюда еще двоих солдат - тех самых. Это он увидел при первой же вспышке, молнией перечеркнувшей небо и пробежавшей по распахнутым крыльям какого-то божественного существа, уцелевшего на стене в углу часовни. Крылья как будто затрепетали. Но сняться со своим хозяином и унести его они все равно уже не смогли бы, потому что голову ему тоже начисто снесло вместе с куполом часовни.
Молодой солдат забился в угол часовни под крылья этого безголового существа, а товарищ тянул его оттуда за руку и говорил:
- Вот что, братушка Андрей, давай-ка выжимать сцепление и убираться из этого святого места, пока нас не прихлопнуло тут, как в банке. Лично у меня свидание с кладбищем намечено в конце рейса.
Судя по всему, этот солдат был из трактористов или шоферов и, как можно понять, из бывалых. Что-то не заметно было, чтобы страх отбил у него разум. Часовня торчала на краю большого сельского кладбища, как черный пень, с завывающего неба к ней могли присмотреться не одни звезды, и самое правильное было задерживаться здесь как можно меньше.
И пилотка держалась на голове у этого бывалого солдата с непринужденностью, чуть наискосок, как гребень у петуха бойцовской ухватки.
Ну, а что за человек был его молодой земляк, об этом решительно нельзя было догадаться. Тем более, что и на этот раз он не обмолвился ни словом. С великой неохотой он позволял своему другу выводить его из развалин часовни. Внезапно молодой солдат проворно вывернул свое плечо из его руки и вернулся в угол. Оказывается, он вернулся, чтобы взять оставленную в углу винтовку.
При новой стремительной вспышке Михайлов во второй и в последний раз в жизни встретился с его взглядом. Мало ли потом Михайлову приходилось заглядывать и в живые и в уже потухшие глаза товарищей, но остались в памяти эти. Две льдины, стремительно уносимые куда-то течением бурного потока.
* * *
Михайлов знает о нем так мало. В сущности, только то и знает, что звали его Андреем. И за винтовкой он вернулся.
Но это же совсем немало, и, если еще припомнить, может оказаться и кое-что другое. Если, например, не забыть, что дальше он, кончив, должен был пройти тем же самым путем, каким пошли и все другие товарищи, вся армия, которой нужно было поскорее ускользнуть из мешка, уготованного для нее Клейстом. Непростое дело успеть промелькнуть в узкую горловину, непростое еще и потому, что она стягивалась все уже и каждому хотелось проскользнуть в нее первым.
Лишь ночью и можно было еще надеяться незамеченно проползти по бурьянам, среди сторожащих по сторонам в донецкой степи танков Клейста. И ни за кого тогда нельзя было поручиться наверняка, что он уйдет из плена. Но у Андрея был друг…
…В степи темно, еще не всходила луна. Выходила бы она сегодня попозднее на свой обычный пост над степью. Вполне достаточно и звезд на октябрьском неласковом небе.
- Нам с тобой, Андрей, нельзя кидаться ни в тот бок, ни в другой, они как раз по краям и гребут, а если по-штабному сказать, фланги обходят. Нам выписана путевка прямехонько через Миус - и там остановка. Я эту поганенькую речку знаю, не может быть, чтобы они ее с разбегу перемахнули. Тонюсенькая, а яры невозможные, и вся на петлях, для танков нет никакого разворота. Не поднимай, Андрей, ради христа, из бурьяна зад, действуй руками и ногами по-пластунски, наподобие лягушки. Я тебе за это в конце премию выдам. А когда скомандую, вставай и беги, не оглядываясь, прямо на эту звездочку. Я от тебя ни на шаг не отстану.
Даже в эту минуту не может товарищ Андрея обойтись без прибаутки - какой-то смеси отеческого нравоучения, ругани и молитвы. Не слышно, чтобы Андрей что-нибудь говорил ему в ответ, кажется, он вообще не по летам молчалив, этот Андрей… В темной степи слегка шевелятся метелки старой полыни и бурьяна, как будто бы колеблемые ветром.
Но зачем же ветру проходить по бурьянам лишь одной и совсем узкой, извивающейся полосой, на время замирать и затем опять возобновляться? Они ползут, пережидают в траве и ползут снова. И; недосягаемых, никем не сосчитанных звезд, мигающих над ними, они выбрали себе в поводыри одну-единственную и хотят обязательно, успеть к цели, пока она еще светит им на сером осеннем небе. Желтая полнозрелая луна без всякого опоздания показывается над дальней туманной чертой, над донецкой степью.
* * *
Елене Владимировне, жене Михайлова, слышно внизу, как отодвинулся в мезонине стул и под медленными грузноватыми шагами затрепетали половицы. Потом открылось окно. Неизвестно, сколько он простоит вот так у окна, вглядываясь в глухую ночь и доискиваясь до какого-то очень важного сейчас для него ответа.
Ночь надежно спрятала от взора берег, реку, все ближнее и дальнее, живое и неживое. И никто не знает, не знает он и сам, от кого он дождется ответа. От этого гулкого ветра, еще холодного, но уже с опаленными в единоборстве с весной крылами? От реки, по которой проносится в низовья крошево льда мимо и мимо? Или же от этой звезды, единственно еще и не погасшей перед утром над самым высоким тополем левобережного леса?
* * *
Незаметно и непонятно, когда и откуда подкралось утро. Выгорел и выцвел черный бархат неба в окне. За это время, за какой-нибудь час, оно, небо, успело побыть и туманно-серым, и желтым, и зеленым, и таким, как льющаяся горячая кровь, а теперь уже совсем успокоилось и, чистое, лишь чуть-чуть подсиненное, сомкнулось с водой. Над водой ветер гонит пегие, линяющие стада облаков, а по реке бурным течением несет навстречу им осколки ледяных полей, веселую тающую голубень. Запоздало проплыла и лебяжья стая белых, еще крупных льдин. Казалось, вот-вот они затрубят прощаясь. Но они прошли молча, промчались серединой реки.
Среди запахов земли, реки и леса, властвующих в раннее время года на этом берегу, был и еще один. Не от мутной полой воды он исходил, не от деревьев, оттаивающих на острове, в лесу и в хуторских садах, и не от обновляющейся земли. От дымящихся по всему берегу чугунных котлов, в которых варилась смола для лодок. Издревле из всех живущих на этом берегу людей никто не обходился без лодки. На том берегу были их огороды, заливные луга, в лесу - сохи и слеги для виноградных садов, а в реке - сельдь, чебак и сазан. И едва лишь проходил мимо хутора битый лед, они переворачивали свои плоскодонки и начинали латать их, шпаклевать, заливать варом. Пляшущий звон молотков стлался над водой, чадила смола.
Спустился в это утро под яр к своей лодке и сосед Стефан Демин. Порожние, гулкие звуки, вспорхнув из-под его молотка, влетали и в дверь, открытую Михайловым из мезонина на берег. Между ударами умещались слова благодушного семейного разговора.
- Подкинь-ка еще под котел дровец, - говорил под яром сосед. - Сейчас я еще корму залатаю - и можно ее под смолку.
Даже по его голосу можно было с уверенностью сказать, что настроение у соседа под стать этому первому после месяцев и недель затянувшейся зимы хорошему утру. И, конечно, не с кем ему больше сейчас разговаривать с этой ласковой снисходительностью, как с женой Любавой. Как и жены других, она спустилась в это утро под яр помочь мужу. Подать ему из круглой плетеной корзины пеньковой пакли, которой он конопатил щели в лодке. Поддерживать огонь под чугунным, подвешенным над ямой котлом. Помешивать смолу в котле деревянной обструганной лопаткой, чтобы не оставались комья.
Но, конечно, одета была Любава и в это буднее утро не так, как все другие жены. Молодец сосед, хорошо одевает жену! Не так, как другие своих жен - в стеганки или полушубки, в кирзовые или резиновые сапоги. И в будние, как этот, дни она не снимает темно-синей шубейки, обута по холодному времени в теплые высокие ботинки с отворотами - их называют венгерками. Пожалуй, лишь в одном и не отличается она от всех других женщин - как и они, покрывается платком. Но и платок у нее не грубый, из нитки овечьей шерсти, а голубоватой белизны, ангорского козьего пуха. Сразу можно сказать: не жалеет денег на свою жену Демин. Должно быть, по бездетности и не на кого ему больше тратиться. А возможно, и побольше деньжат водится у Стефана Демина, чем у других хуторян. Но откуда?
Под яром хозяйская ладонь уверенно шлепнула по борту лодки.
- Еще сезон-два послужит, а больше нам, может, и не понадобится. А ты, Люба, даже и не поинтересуешься, почему.
- Почему? - послушно спросила Любава.
Он весело засмеялся:
- За полтора десятка лет совместной жизни я от тебя, Люба, не больше и слов услыхал. Девкой ты побойчее была. Нет, я не против, сохрани и помилуй, была бы ты такой же, как Дарья…