И молоток у него в руке что-то и еще досказал об этом… Какая-то и в самом деле была у соседа молчаливая, тихая жена. Больше слушала, что говорил ей муж, и ни в чем ему не возражала. С той же привычной, чуть насмешливой снисходительностью, он ей пояснил:
- Как ты, Люба, тут возросла, так, по-твоему, и ничего лучше нашего хутора нет. Ну, а, к примеру, город? Там человек - как иголка в сене.
В деминском котле смола, вероятно, уже расплавилась и покрылась пузырьками, кипела, иначе не хватал бы так за ноздри этот запах. И всегда он о чем-то напоминает. Не о том ли, что и сто и двести лет назад вот так же варили жители на этом берегу в котлах смолу, а потом сталкивали на воду свои лодки, и в тихом воздухе далеко разносились их веселые голоса и хлюпанье весел. Но были у этих людей медные и серебряные серьги в ушах, а у иного и в ноздре. И уплывали они, просмолив и спустив на воду лодки, не на задонский бригадный стан, не на огороды и не к трактору, который скоро начнет тянуть за собой глянцевитую борозду, - не на мирный промысел, а на воинственную потеху, в набег на тех, чьи островерхие шапки опять что-то близко от границ казачьей земли вынырнули из степного марева, на макушках холмов и курганов.
До того же самого поворота, где река и сейчас скрывается за горой, полыхало зарево лампасов на шароварах навалившихся на весла гребцов, чернели на слившемся с водой небе их пики и стволы. Уплывала с ними на веслах и песня. И пока она доносилась до хутора по воде, не уходили - слушали ее, стоя на берегу, и их жены. Не эту ли?
Раздушка, казак молодой,
Что не ходишь, что не жалуешь ко мне?
Без тебя моя постеля холодна,
Одеяльце заинело в ногах,
Подушечка потонула во слезах, -
неполным голосом, повторяя каждую строчку, выговаривая себе под усы сосед, перестав стучать молотком и, должно быть, занимаясь кропотливой шпаклевкой щелей в лодке. Жена его молчала. Внезапно, как едким дымом смолы, перехватило ему горло, он закашлялся. И потом неуловимо изменившимся голосом сказал жене:
- Я, Любава, людям никогда не верил, будто ты согласилась с горя. Так что же, что он с вами, с двумя, время проводил. Сестры… - Он перемолчал немного и еще больше изменившимся голосом спросил: - Ну, а если бы, Люба, он тогда не ее, а тебя посватал?
Он как-будто в чем-то заискивал перед своей женой, ждал от нее какого-то слова. Иногда и одно лишь слово может на всю жизнь осчастливить человека.
- Опять ты, Стефан, за старое, - устало ответила Любава.
- Нет, ты не подумай, что это я ревную или там еще какая-нибудь глупость, - испуганно и поспешно сказал Демин. - Я знаю, что тебя чистую взял, а кого ты тогда любила, это твое дело. Лично меня это не касается. Мне не твоя любовь была нужна, а ты сама. Независимо…
* * *
Иногда бывает и малейшего желания нет заглядывать в чужую жизнь - она сама толкается в дверь. Ну зачем ему-то, Михайлову, знать, по любви выходила жена за соседа или нет и как все это у них происходило пятнадцать лет назад? За это время пора бы уже обо всем договориться и успокоиться людям. Постороннее и, в сущности, никчемное само толкается в уши, а про то единственное, о чем лишь и хотелось бы сейчас знать, только и можешь спросить у памяти. Лишь мгновенной вспышкой и осветит она мрак, кусок дороги, зыбкий след - и опять нет его. Ночь, бездорожье…
И нехорошо, пусть даже невольно, прислушиваться к чужой жизни. Михайлов встал, чтобы закрыть дверь и не слышать этого разговора, явно не предназначенного для посторонних ушей, и… задержался на пороге. Уже погасла и эта последняя звезда над самым высоким тополем в задонском лесу, и верхушку тополя теперь зажгло солнце. Он горит, как свечка в голубом тумане, огонь с его ветвей перебрасывается на ветви других деревьев. Скоро загорится и весь лес.
Рано сегодня поднялся сосед и похаживал с молотком вокруг лодки. Он похаживал вокруг нее, одетый еще совсем по-зимнему - в короткий полушубок, в черные валенки с калошами и в треух заячьего меха. Вот он, обойдя лодку, приблизился к жене, воровато оглянулся - нет, поблизости никого не было - и по-хозяйски скользнул ладонью по ее бедру, притянув другой рукой с зажатым в ней молотком к себе. Упираясь ему руками в плечо, она испуганно оглядывалась.
У огня, разгоревшегося под котлом, ей, должно быть, жарко, иначе она не расстегнула бы на шубейке верхние крючки, и не откинула со лба платок так, что он только и задержался еще за узел ее волос, закрученных на затылке. Разгорелось и ее лицо, покраснели щеки.
- А то, может, сходим? - глуховатым голосом спросил ее муж, движением шеи и головы указывая в сторону дома.
Она громко возмутилась.
- Среди бела дня?! - И, отстраняясь от него, на всякий случай перешла на другую сторону лодки.
- Вот и всегда ты так, - разочарованно сказал Демин и опять взялся за молоток, стал расплескивать над водой звуки. Но уже как-то лениво, вяло. И когда через два или три удара, он опять заговорил с женой, в голосе у него уже не осталось ласковой снисходительности, появились в нем новые нотки.
- Дашка-то как с цепи сорвалась. Строила, строила из себя и пошла… И дома его принимает, и за Дон к скирдам с ним едет… сено замерять, а теперь мою сторожку в садах для своих свиданий приглядели. Как ни загляну чубуки посмотреть, они там.
- Не нужно, Стефан, об этом говорить, - попросила Любава мужа.
- Почему же, позволь узнать? - с удивлением спросил Демин, и рука его с молотком остановилась выше плеча в воздухе. - Может быть, потому, что она твоя сестра? Родня, да? А ты бы у нее спросила, признает ли она нас за свою родню? Хуже чужой! - И он опять опустил молоток на лодку, и полетел над водой этот порожний звук. - С кем у меня из-за этой лодки каждый год война? А кто за каждым моим шагом наблюдает, на кустах кисточкам счет ведет? Родня?
- У нее, Стефан, жизнь тяжелая, - сказала Любава.
- Из-за этого она может другого человека живьем съедать, а ты терпи? Прощай ей за ее разнесчастную жизнь? От четверых взрослых детей как сбесилась. У хорошей женщины мужа отнимает, а у сына - отца. Она тебя тогда не пожалела.
После этих слов мужа Любава молча повернулась и пошла в дом. Как-то сразу опустились у нее узкие девичьи плечи, и вся она стала ниже, погрузнела. Тяжеловато она всходила на крыльцо, подметая шубейкой иголки утреннего инея на ступеньках.
- Любава, куда ты? - с виноватцей крикнул ей вдогонку Демин. Она не оглянулась и скрылась за дверью, в доме. В одиночестве он остался у лодки.
- Не понравилось, - невесело сказал он, не очень-то, по-видимому, довольный собой. И заключил: - Потому что одних кровей. Не то что с мужем.
Поглядывая на окна дома, он постоял, на что-то еще надеясь, и потом, вероятно, счел за самое благоразумное - не терять драгоценного времени. С удвоенным старанием налег на молоток, пулеметные очереди так и застучали в хуторские окна. Это было попроще, чем вести разговоры с женщиной, даже если это и жена. Сколько тебе нужно, столько и стучи по лодке, бей ее и по одному месту и по другому, охаживай с боков и с кормы - она только покорно вздыхает. А спустишь ее на воду - и опять она, повинуясь хозяину, поплывет лишь туда, куда ему нужно. Всю свою жизнь будет ходить только туда, куда направит ее хозяйская рука, его воля.
* * *
Время было и Михайлову вернуться к своему полю. Оно ждет его, еще почти совсем не паханное, плуг только начал тянуть на нем свои первые борозды-строчки. И пока он не допашет его, ни на что другое он не должен смотреть, ничем иным не вправе взволноваться его сердце.
Да, но всегда легче выбиться из борозды, чем потом опять в нее вернуться… И вот уже опять потянулась в нем и простегнулась через сердце эта нить, связывающая вчера, сегодня и завтра. Быль и небыль. Зазвучал мотив, без которого - он это знал - так же беспомощна мысль, как лодка без весел. Ни в какое другое время он не бывал так счастлив.
…На Миусе армия продержалась почти год, один раз только отошла к Дону и даже оставила Ростов, но нет, на этот раз не надолго: через неделю спять вернулась. И не просто вернулась, а кое-где и сама переходила Миус, наступала на высоту Соленую, на Саурмогилу и на высоту 101, пока не установилась тишина на фронте. Зимняя белая тишина, которую изредка, как топором, расколет выстрел и огласит короткий печальный крик, возвещающий о том, что прекратилась еще одна жизнь, сгорело еще одно сердце. Но чаще всего люди никли безмолвно, опускаясь в звенящий, обледенелый, бурьян, и еще одно расползалось по снегу темное пятно, еще один расцветал зловеще яркий цветок. С несчитанной щедростью засевала война такими цветами примиусскую зимнюю степь, а гуще всего цвели они у подножий и на склонах высот. Сколько этих цветов, столько и новых вдов, столько и слепнувших в своей ничем не утолимой скорби матерей.
Нелегко, как при ослепительной вспышке, опять увидеть это окровавленное поле даже и теперь, издалека, и так нелегко, что иногда ощутимо кажется, что пуля, выпущенная из ствола еще тогда, пятнадцать лет назад, сейчас пройдет и через твое сердце. И оно уже зазвенело в непонятном предчувствии и рванулось ей навстречу. А ведь ему еще рано останавливаться, оно еще только в самом начале своего пути, ему обязательно нужно найти Андрея.
Если к тому времени его кровь еще не пролилась на миусский снег, он должен быть где-то здесь, в черных щелях и норах, которыми изрыты эти берега и склоны. В каждой из них, как в ячейках сотов, есть жизнь, если это вообще можно назвать жизнью. Оказывается, можно. И порой можно сделать ее почти что удобной, эту окопную жизнь. Особенно если давно уже никуда - ни на запад, ни на восток - не подавалась эта коварная зыбкая межа - передний край… Затишье: идет позиционная война. Стукнет выстрел снайпера, разорвется мина. В обжитых окопах устоялся смешанный запах портянок, ружейного масла, махорки. Есть время и для дружеского разговора. Не на бегу, не под навесным огнем. Поговорили, помолчали, и опять побратим повернулся к побратиму, блестя глазами, пряча улитку в уголках губ.
- Раз мы допятились до Миуса, то тут нам на зиму придется и прописаться. Купальный сезон, Андрей, давно уже закрылся, а принимать вторичное крещение в Иордании мне моя антирелигиозная совесть не позволяет. Для этого надо погорячее моего в господа бога и пресвятую деву Марию верить. Я же об них вспоминаю только при крайней надобности. Одним словом, дорогой земляк, я неверующий. Неверующий, а как сыпанул на нас этот Фока из кассеты, упал я на спину в окоп и вижу, как пальцы на руке сами сложились в божественную щепоть, крестное знамение сотворяют. Ведь вот какая подлющая тварь человек!
Друг Андрея произнес эти слова с непоколебимой убежденностью, как будто эта уничтожающая характеристика распространялась на кого-то совсем постороннего, а не на него самого. Интересно, что ответит на это Андрей? Его молчание затянулось. Настолько затянулось, что, кажется, и вообще нечего питать надежду, что он ответит. Так и есть, и на этот раз он промолчал, и товарищ Андрея нисколько за это на него не обиделся: он привык. Если бы обиделся, он тут же, закуривая, не ссужал бы Андрея из своего байкового кисета махоркой. Ему первому он подносит и огонек зажигалки. Как-то по-весеннему пахнет на морозе и согревает мехи легких горчайший махорочный дым. Но выпускать его из легких нужно ухитряться так помалу, чтобы желтоватое облачко, зависнув над окопом, не ввергло в соблазн немецкого минометчика, и он не захотел бы опустить на головы курцам одну нехорошую штуку. Самое надежное - курить в рукав, пусть дым, расползаясь под шинелью, еще и сверху обоймет душу.
В сущности, товарищ Андрея и не рассчитывал получить от него ответ. Товарищ давно уже знает, что не слишком-то разговорчивый попался ему в лице Андрея попутчик на войне. Как будто он твердо поклялся кому-то или же самому себе молча пройти ее всю со сдвинутыми бровями и сцепленными челюстями, задавив в себе нечеловеческий стон недоумения и боли.
С наступлением вечера на изрытое окопами белое поле начал падать крупный снег, погнало по степи поземку. Сверху и снизу заметало окопы. Снежинки сыпались на шапки, на плечи Андрея и его друга. И когда они, падая на их лица, начинали таять, они пахли тоже по-весеннему - грустно и еле слышно.
* * *
Вероятно, все же можно было бы дождаться, когда начнет отвечать своему другу этот не по летам молчаливый Андрей, услыхать, наконец, и его голос, но опять заглушили его другие голоса и совсем из другой жизни. Капля по капле упорно просачивалась она из-под яра и просочилась… Замедлились в борозде шаги, прислушалось ухо. И вот уже снова плуг вывернулся из горящей дымящейся борозды и лежит сбоку.
Под яром, где лежала опрокинутая вверх дном соседская лодка, сплетались два голоса - мужской и женский. Первый определенно принадлежал Демину, а второй… Во всяком случае, разговаривал он на этот раз не с женой, а с какой-то другой женщиной.
- Тюкаешь? - весело спрашивала она у соседа.
- Независимо, - ответил он как-то неохотно и невнятно.
- Настраиваешь к сезону?
На этот вопрос Демин и вовсе не ответил. Молоток зачастил у него в руке, видно, сразу на бортах и на днище лодки появилось много мест, на которые он обязательно должен был опуститься. Но его собеседницу это ничуть не обескуражило.
- Добрый баркас, - похвалила она вкрадчивым и несколько даже ласкающим тоном.
На этот раз сосед не стал отмалчиваться.
- Обыкновенная лодка, - ответил он с настороженной сухостью.
У жены Демина голос тихий, и говорит она редко и односложно, одним-двумя словами, а этот - грудной, переливающийся голос, громкий и властный. Такой во всем хуторе только у одной - у Дарьи Сошниковой, сестры Любавы. И это Демин разговаривает сейчас с ней, со своячницей. Михайлов мог поручиться, что надетый на Дарье черный ношеный полушубок сейчас расстегнут, полы его распахнуты, но груди ее ничуть не холодно в легкой красной кофточке под все еще пронизывающим ветром. Широкой, студеной полосой он тянул сейчас из степи, перекатываясь через бугры, до этого прихватив с собой по пути и вобрав в себя зимнюю сырость еще заснеженных балок и оврагов, степных лесополос. Но не Дарье бояться этого ветра. В распахнутом полушубке она стоит, заложив руки в карманы и слегка расставив крупные, сильные ноги под серой грубошерстной юбкой. На ногах у нее резиновые сапоги, в которых только и можно сейчас ходить по хлюпающему месиву суглинистой земли, прошлогодней прелой листвы и коровьего навоза. Большими серыми глазами, удивленно вздернутыми над ними ввысь и в стороны шнурками бровей, статностью крупного и все же округло-тонкого тела, она и Любава были похожи редким даже для родных сестер сходством. Можно было бы посчитать их за близнецов, но Дарья была на четыре года старше. Похожи, как задумчиво-тихая, зеленая под береговыми вербами река, и она же, играющая под ветерком, в перламутре солнечных бликов. Все время трепещет по ней эта легкая зыбь, но можно и проглядеть, когда она перейдет в большую волну и начнет захлестывать берег.
Порывом ветра подхватило и унесло куда-то в сторону новые Дарьины слова, и нельзя было догадаться, чем они могли не понравиться Демину.
- А ведь мы с тобой, Дарья, родня, - напомнил он ей с укоризной.
- Вот я тебе по-родственному и говорю: сейчас ты свою лодку где хочешь держи, а к осени тебе ее все равно от садов отогнать придется, - с живостью ответила Дарья.
- Не со всеми ты такая строгая.
- Это ты про что? - тут же поинтересовалась Дарья.
- Независимо.
И по голосу соседа легко было понять, что он уже сожалел о том, что у него сорвались эти слова, и не прочь был увильнуть от прямого ответа. В поисках выхода он и ухватился опять за молоток, и опять над водой потянулись гулкие звуки. Но голос Дарьи оказался сильнее:
- Про это самое? - презрительно продолжала она допытываться у Демина. - Ну и что? Ну люблю я этого человека, - сказала она с такой откровенной отвагой, что в пору было и приревновать ее к этому человеку, которого она так любила.
- Люби, мне какое дело, - уступчиво отозвался Демин.
Теперь уже Михайлова неотвратимо потянуло взглянуть на Дарью. Ему пришлось сразу убедиться в своей ошибке. Да, она стояла у лодки нараспашку, засунув руки в карманы и слегка отставив в сторону ногу, но не в своем поношенном полушубке, а в новой синей стеганке, в зеленой шерстяной юбке и в хороших сапогах с начищенными голенищами и носками, как в праздник. Конечно, ей и теперь еще было очень далеко до своей сестры Любавы, которую одевал муж, а Дарье уже лет пятнадцать приходилось одевать не только себя, но и своих четверых детишек, но и эта перемена была заметна. И, пожалуй, самое заметное было, что бросилось в глаза, - блестящая точка у нее на груди. Притягивая взор, она сверкала у Дарьи на воротнике выглядывающей из стеганки красной кофты - маленькая латунная птичка.