Возврата нет - Анатолий Калинин 11 стр.


Ежели бы ты поменьше их играла, а выглядывала из садов, что оно делается кругом нас, ты бы знала, что Родине всегда может понадобиться где-нибудь пожар затушить. А для военного человека приказ командира - это закон. Вчера Андрюшка матери из Киева писал, а завтра он может откуда-то из Польши или из той же Венгрии написать.

С лица Фени Лепилиной он перевел победоносный, насмешливый взгляд на лицо Михайлова и от неожиданности несколько растерялся, услышав стремительный вопрос вдовы:

- Это, что же, тебе из Москвы по телефону доложили?

Демин смешался, но решил вывернуться.

- Благодаря развитию техники теперь каждый маленький человек может в полном курсе быть.

- Гляди, Стефан, этим камушком в кого-нибудь другого не попади!.. - сурово глядя на Демина, предупредила Феня Лепилина.

Натянуто улыбаясь, он счел необходимым уточнить:

- Например?

Феня зачем-то опять оглянулась назад и сказала:

- Брешешь! Ты меня сейчас должен очень хорошо понимать. - И вдруг испуг отразился на ее миловидном лице: - Или ты ей уже успел сказать?

Бледнея, Демин поднял руку, чтобы подкрутить кончик обкуренных усов.

- Дарья мне не чужая, а законной жены родная сестра. Я с ней могу по-родственному обо всем говорить.

Михайлов всегда думал, что всего больше идут Фене, ее круглому миловидному лицу, улыбка, ямочки на подбородке и на щеках и смешинки, перепархивающие из глаза в глаз между рыжеватыми ресницами. Но оказалось, что в лютом гневе, с глазами, которые из зеркально-карих сразу могут сделаться темно-фиолетовыми, с этой суровой, безжалостной складкой рта, выговаривающего убийственные слова, она просто красавица. Демин даже попятился, отступив шага на три, когда к нему вплотную приблизилось ее прекрасное и страшное лицо.

- Ты, Демин, подлец! - отчетливо сказала Феня. - Был ты всегда подлецом и остался! Через это тебя и жена бросила!

И через секунду ее уже не было: мелькнули за кустом зеленый платок и край нарядной голубой юбки. С растерянностью Демин повернулся к Михайлову:

- За что она меня, непутевая, глупая ба…

Как у интеллигентного, умного человека он наделся найти у Михайлова сочувствие и поддержку и почему-то, встретившись с его взглядом, остановился. Второй раз за это утро испуганно попятился назад, бледнея. Не запомнил Демин, что сзади него стоит порожняя корзина из-под винограда, и, заваливаясь в нее навзничь, задирая вверх ноги в валенках с калошами, закричал:

- Караул!.. Ратуйте, люди добрые, караул…

* * *

После устойчивой тишины хутора Михайлову особенно нравилось подходить к двухэтажному, спрятавшемуся в тень акаций и кленов зданию райкома, в котором - он это знал - его немедленно обступит совсем иная, но только не тихая, жизнь.

От центральной станичной улицы двухэтажный дом чуть отступил выше, в складку нависавшей над станицей красной глинистой горы, из ветвей деревьев синевато поблескивали стекла больших окон. Всю задонскую луговую пойму и растекающийся на рукава Дон с двумя островами можно было увидеть из этих окон.

Еще только поднимая ногу на первую ступеньку высокой каменной лестницы, уходящей с улицы в гору, к райкому, Михайлов всегда ловил себя на одном и том же удивительном чувстве. Во время войны он больше всего находился в кавалерии и в танковых войсках, а этот большой дом в центре станицы чем-то неуловимо напоминал ему походный штаб кавалерийской или танковой части перед очередным стремительным рейдом. Внизу обязательно стояли несколько грузовых и легковых автомашин и подвод, а иногда и верховая лошадь под седлом, привязанная к столбику забора. Сверху по лестнице сбегали и, обгоняя Михайлова, бежали по ступенькам наверх озабоченные люди, по длинному, буквой "Г", и темноватому коридору затяжной очередью рассыпался звонок телефона, а в комнатах на стенах висели таблицы и карты. Самая большая карта висела в кабинете у Еремина, занимая полстены.

И в лице у самого Еремина, загорелом в любое время года и чуть красноватом в скулах, обдутом степным ветром, Михайлов искал и находил что-то от командира кавалерийской или танковой части. Но почему же именно танковой или кавалерийской? А это, вероятно, потому, что Михайлов так настраивался и уже не мог справиться со своим чувством.

Если для командира дивизии Еремин в свои тридцать три года был бы молод, то командиры полков этого возраста на фронте встречались - и нередко. В эти-то годы они и начинали расцветать и расправлять возмужалые крылья. И в Еремине за время, прошедшее со дня их первой встречи, Михайлову все труднее становилось узнавать того, прежнего Еремина, смуглого паренька с тонкой и как-то по-цыплячьи выглядывающей из воротника рубашки шеей. Возмужал Еремин. Но дело было и не только в этих внешних переменах.

Когда Михайлов открыл дверь в кабинет к Еремину, тот был не один. Против него с другой стороны стола, избочив мелкокурчавую крупную голову, будто собираясь бодаться, сидел Степан Тихонович Морозов, председатель кировского колхоза. Согнутую шею Морозова до самых ушей под копной мягких и рыжеватых, как желтая медь, волос заливал густой малиновый багрянец.

Михайлов остановился на пороге и хотел уже отступить в глубь коридора, сообразив, что невзначай попал к нелегкому разговору, но Еремин кивком головы и движением бровей на суровом, нахмуренном лице пригласил его входить и садиться. Морозов не оглянулся, а, может быть, он и не заметил появления нового человека.

Говорил Еремин, а кировский председатель слушал, положив на угол стола большую, со вздутыми жилами руку. Резко бросалась в глаза бледная белизна этой руки на близком расстоянии от малиново-красного лица и шеи.

- Я не спорю, Степан Тихонович, - говорил Еремин, - что все это действительно так, но это только доказывает, что вы упустили вожжи. Три-четыре разлагателя дисциплины оказались сильнее вас и на целые две недели выбили из колеи весь колхоз. Во-первых, вы сами дали им в руки козырь. Вы по скольку винограда дали на трудодень? - Морозов молчал, и Еремин сам же и ответил: -По полтора килограмма. Обрадовались урожаю. Вместо того чтобы дать по двести-триста граммов - это же не хлеб, - а остальное организованно продать через кооперацию и выдать людям деньги. В Тереховском колхозе бухгалтер тоже такую штуку подсунул, но там, знаешь, кто против этого дела восстал? Член правления Дарья Сошникова. "Весь, говорит, колхоз на базар поплывет, а кто будет зябь пахать и озимые сеять?" У вас, кстати, так и получилось. Во-вторых, Степан Тихонович, и воспитание тех, кого в прошлом наказала Советская власть, тоже наш долг. Это легче всего объявить их злостными разлатателями и опять применить к ним статью.

- У меня в прошлом году, - не поднимая опущенной головы, заговорил Морозов, - один изменник Родины, Ковалев, с Колымы вернулся. Под командой Власова служил и захвачен был с оружием в руках. Теперь его по нашему мягкосердечию, по амнистии то есть, досрочно освободили, и он еще прикидывается невинно пострадавшим. Напьется до потери сознания, публично рвет на груди рубаху к кричит, что он жертва культа личности. Работать не работает: "Я, говорит, свое здоровье на золотых приисках оставил". С ним, Иван Дмитриевич, мне тоже терпеливо воспитательную работу проводить? Агитировать его за Советскую власть и за коммунизм?

Откровенная и горькая ирония звучала в этих словах и в голосе Морозова, и Михайлов, все больше заинтересовываясь разговором, подумал, что Еремину, пожалуй, нелегко будет ему ответить. Все же интересно, что скажет Еремин? Так или иначе, ему нужно было на все это отвечать.

Вот уже нельзя было предположить, что молодой, почти юношески звонкий, голос Еремина вдруг может стать таким глухим и жестким!

- Я же, Степан Тихонович, не доктор по всем болезням и рецептов на всевозможные случаи жизни не выписываю. Во всех других случаях вы, председатели колхозов, любите свои права самостоятельности отстаивать: дескать, не дадим их урезывать, связывать себе инициативные крылья, - а здесь райком возьми вас за ручку и веди, как незрячих, по стежке. Вот и прояви в этом трудном вопрос-самостоятельность, раскрой крылья. И парторганизация в вашем колхозе во главе с секретарем товарищем Чекуновым есть. Вы своих людей лучше знаете и сможете лучше сориентироваться, какой нужно в каждом отдельном случае применить к человеку ключ, а для меня эта фамилия Ковалев - почти что один звук. Не тот ли это Ковалев, что у вас молоко в бидонах на пункт возил? Желтый такой, худой и глаза горят.

Все еще не поднимая головы, Морозов подтвердил:

- Он. Мы его уже через месяц вынуждены были с этой работы снять. Напьется, спит на повозке, и везут его быки с бидонами эти шесть километров на молпункт с утра до вечера. Там травки пощиплют, там постоят под вербами или же спустятся с дороги к Дону и стоят по колено в воде. За это время как раз получалась из утреннего молока простокваша.

Терпеливо выслушав Морозова, задумчивым взглядом посмотрел на него Еремин и почему-то вздохнул.

- И все-таки, Степан Тихонович, - сказал он, - хоть ты тут и прокатывался довольно прозрачно на мой счет, отвечу я тебе, что, может быть, и в данном случае вернее будет к нему метод воспитания применить. Конечно, он в прошлом изменник Родины, а это пятно не так просто смыть, но Советская власть уже его покарала, - не отправишь же ты его вторично срок отбывать. Применять эту меру нужно только в самом крайнем случае, когда все другие уже не помогли. Стопроцентный, так сказать, контрреволюцонный фрукт, и надо его обязательно понадежней упаковать.

- Стопроцентный этот Ковалев и есть, - твердо сказал Морозов.

- Не знаю. Я уже сказал, что совсем его не знаю. Только один раз и видел и заметил по глазам, что, должно быть, он действительно больной человек. Жалеть, понятно, его нам не приходится - не на службе у народа он свое здоровье поразмотал, - но слова есть слова. Зубы у него уже повырваны, остались гнилые корешки. Конечно, надо ему сурово посоветовать, чтобы он своим дыханием вокруг себя воздух не отравлял. Нет, агитировать его за коммунизм я тебе, Степан Тихонович, не предлагаю. Но какой же тогда, спросишь ты, к нему метод воспитания применить? Ведь спросишь?

Морозов гулко, как в трубу дунул, подтвердил:

- Спрошу.

Темно-карие небольшие глаза Еремина стали еще более задумчивыми, и он решительно, лишь немного помедлив, сказал:

- Все тот же. Труд. Я здесь тебе, Степан Тихонович, ничего нового не собираюсь открывать, это ты и сам давно знаешь. Кроме труда, никакого другого, более испытанного, метода нет. Правда, вы уже приступали к нему с этим ключом, и он вашего доверия не оправдал. Но тут же вы и отступились от него. Иначе говоря, обрадовались: иди, откуда пришел, плыви и дальше по воле своих пьяных волн. Ведь после этой злополучной простокваши вы уже не пытались его к какой-нибудь другой, менее ответственной, работе привлечь?

И опять Морозов с неприкрытой иронией сказал:

- У нас, Иван Дмитриевич, такой безответственной работы нет, чтобы ее можно было запойному пьянице поручить.

Но Еремин тут же быстро поинтересовался:

- И что же, после этой вашей репрессивной меры он теперь уже не пьет? Перестал?

Не ожидая в этих словах Еремина никакого подвоха, Морозов чистосердечно сказал:

- Теперь он, Иван Дмитриевич, не просыпаясь, под крылечком сельпо спит.

- Ну вот, я же и говорю, что обрадовались и, в сущности, опять толкнули в объятия мелкобуржуазной стихии: плыви - может быть, и доплывешь до самого худшего берега. А там потом мы тебе опять рученьки свяжем и ради собственного спокойствия препроводим туда, где ты уже был.

Красная, упрямо согнутая шея Морозова еще гуще налилась кровью и посинела.

- Это вы, товарищ Еремин, предъявляете нам политическое обвинение за нечуткое отношение к власовцу?

- К бывшему, товарищ Морозов, к бывшему, - столь же сухо поправил его Еремин, - и уже наказанному за это Советской властью. Дети у него, у этого Ковалева, есть? - спросил он неожиданно и резко.

- Кажется, три мальчика.

- И, конечно, его жена чувствует себя с ним, как в раю? Другой на месте Морозова, может быть, и схитрил бы, чувствуя, куда ведут все эти вопросы. Но председатель кировского колхоза Морозов никогда не хитрил. С откровенностью он сказал то, что знал:

- В трезвом состоянии он с ней ничего, пальцем никогда не тронет и всегда помогает ей по хозяйству, а чуть выпьет - гоняется за ней с палкой. У соседей в погребе от него отсиживается. Детишек, правда, и пьяный не трогает.

Еремин мрачно усмехнулся:

- Достаточно, что они видят, как над их матерью расправу чинят. Вот, Степан Тихонович, и еще четыре новых жертвы этой вашей философии: если человек трудный, то долой его, прочь с глаз! И среди них трое малолетних детей, наша подрастающая смена. Его вы отдали во власть стихии, а их - под его власть. Пусть растут из них неучи, лодыри и такие же пьяницы, как их отец. Пусть потом тоже избивают своих жен и катятся вниз по той же дорожке… Потому что, Степан Тихонович, если мы человека бросили, его обязательно кто-нибудь подберет.

Морозов, поднимаясь, отодвинул стул, глухо сказал.

- У меня, Иван Дмитриевич, к вам вопросов больше нет.

Ни в его словах, ни в звуке голоса не чувствовалось, что уходил он от Еремина хоть сколько-нибудь переубежденный. Скорее наоборот! Ссутуленные плечи и упрямо склоненная на тугой шее голова говорили, что еще многое нужно, чтобы поколебать этого человека.

Подняв на него глаза, Еремин понимающе усмехнулся:

- Нет, Степан Тихонович, еще посиди. У тебя вопросов нет - у меня есть. Ты мне про одного власовца рассказал. Я тебе хочу про другого рассказать.

Морозов опять сел в той же позе на край стула, наклонив голову и согнув плечи. Всем своим видом он говорил, что ему некогда больше сидеть и продолжать этот разговор без всякой пользы. Казалось, каждую секунду он мог подняться и уйти.

* * *

- Знал и я одного… Познакомился с ним в тех самых местах, где сейчас опять жарко. Погоди-ка! - вдруг сказал Еремин, поднимая от стола озадаченный и чем-то явно изумленный взгляд. - Получается же, что это было ровно двенадцать лет назад. Месяц в месяц, в ноябре сорок четвертого года. И числа почти совпадают. - Он взглянул на календарь на противоположной стене. - Сегодня четвертое, а это было седьмого. - Он немного помедлил, задумываясь, и твердо подчеркнул, опуская ладонь на крышку стола: - Да, седьмого. Я это запомнил потому, что в тот же день меня и ранило, и конец войны я уже встречал в госпитале, а не в своей роте… Ночью мы довольно благополучно переправились через Дунай и, продолжая наступление на Буду, неожиданно споткнулись, что называется, на ровном. Место действительно было ровное, какой-то огромный козий пустырь, весь в лебеде, и в конце его - пивоварня. На трубе пивоварни, на решетке, пристроился какой-то офицер в зеленой бекеше с пулеметом и укладывает нас на землю через каждые три шага. В бинокль мне его видно - молодой, холеный мадьяр с черными усами, - а снять его ни один наш снайпер не может. Молодой, а хитрый, осторожный, как лисовин. Мы бы, конечно, и по три шага перешли через этот пустырь, если бы они не пошли на одну подлость. Выгнали на пустырь с окраины Буды женщин с детишками и под их прикрытием перешли в контратаку. Из-за женских и детских спин стреляли. Как видно, твердо-решили выкупать нас в Дунае. А купаться, кстати, было уже поздновато: ноябрь, ветер и что ни день - дождь, с ветерком, с перехлестом. Бойцы моей роты, видя эту картину, как один, перестали стрелять, и у меня язык никак не поворачивается сказать это слово: "Огонь!" На минуту представь себе, Степан Тихонович, идет как раз посреди первой шеренги молодая мадьярка в белом платке, и за подол ее уцепился ручонкой черноглазый кудрявый сынишка лет семи или восьми, вылитый в мать, голова, как мерлушек. Наверняка нам было назначено в этот день пополоскаться в Дунае. И тут-то и случилось… Вдруг произошло что-то непонятное. Слышим, что за черт, в тылу у немецких и венгерских солдат поднялась какая-то суматоха, вспыхнула стрельба. Женщины с детишками сразу бегом бросились к нам, а солдаты шарахнулись от них в другую сторону. В общем, поднялась там у них какая-то невероятная паника, бегут солдаты, как овечья отара без пастуха, сбиваются кучами и поднимают руки кверху. Явно сдаются в плен, а кому - непонятно. Главное - повернулись лицом па запад и идут по пустырю с поднятыми руками. Никаких других наших частей, кроме моей роты, на этом участке не было, я это знал твердо. Признаться, от неожиданности я не сразу сообразил, что мне предпринять, но потом все же скомандовал атаку. К тому времени женщины уже успели добежать до нас, и мы их пропустили через свои боевые порядки. Добежала и эта молодая венгерка со своим кудрявым сынишкой. Глаза у нее были как у безумной. А все, оказалось, было очень просто. Оказалось, восстал у них в тылу власовский пеший эскадрон. Немцы подтянули их во второй эшелон для присмотра за салашистами, а власовцы, вероятно, сообразили, что как бы не опоздать им начать свои грехи перед Родиной отмывать. Они разоружают немцев и венгров, а бойцы моей роты давай власовцев разоружать. Могли бы, конечно, сгоряча и перестрелять: на своих изменников Родины солдаты приказ о гуманном отношении к военнопленным неохотно распространяли Но тут обстановка сложилась, замысловатая. Приводят бойцы ко мне их командира. Еще молодой и худой до последней степени парень, как будто на нем всю жизнь камни возили. Форма на нем только что из цейхгауза, какая-то дикая смесь: сукно немецкое, покрой мадьярский, а лампасы на штанах казачьи, русские. Немецкий автомат он, когда наши бойцы разоружали, отказался сдать и из-за этого был на волосок от смерти. Спрашиваю у него: "Ты командир?" - "Нет, говорит, товарищ капитан, нашего командира экадрона я пристрелил час назад, а меня выбрали вместо него". - "А ты кто?" - "Я советский военнопленный солдат". - "Это тебя в плену так выездили?" - "Да, говорит, в Норвегии. На лесоразработках". - "И поэтому ты решил завербоваться?"- "Нет, сперва я, товарищ капитан, из Норвегии бежал и попал в другой лагерь". Вижу, отвечает кратко, по существу, и чем-то к себе располагает этот парень. Но факт остается фактом: служил у врага. "Как же, - спрашиваю, - ты, русский солдат, напялил на себя эту шкуру?" - "У меня, говорит, товарищ капитан, не было другой возможности оружие в руки получить". - "И ты из него стрелял в своих?" На этот вопрос он мне ничего не ответил, только молча на меня посмотрел, и я, Степан Тихонович, ему поверил: не стрелял. Знаешь, Степан Тихонович, есть такие глаза - они никогда не лгут. Чистые, как у ребенка. Тебе, Степан Тихонович, не встречались люди с такими глазами?

- Я, Иван Дмитриевич, в глазах не очень разбираюсь.

У Еремина слегка дрогнули брови, на лицо набежала тени.

Назад Дальше