- Я ему поверил. Должно быть, он это почувствовал и повеселел. "Разрешите, товарищ капитан, мне этого пулеметчика в бекеше с трубы снять?" - "Его, - отвечаю, - не так-то просто снять: как чувствует, когда его на мушку берут, и прячется за выступ трубы. Костоусов, наш лучший снайпер, не сумел. Придется артиллеристов просить сшибить эту бекешу вместе с трубой". - "Стоит ли, товарищ капитан, из-за этого гада артиллерию беспокоить? Его можно и так сшибить". Понравились мне эти слова. Спрашиваю, как же он предполагает это сделать? А он у меня спрашивает: "Видите, по трубе эта железная стремянка ползет?" Это были уже не простые слова, человек, не задумываясь, на смерть был готов. Признаюсь, Степан Тихонович, не захотелось мне, чтобы этот парень умирал. Форма на нем по недоразумению была чужая, а сердце под ней оставалось советское, русское. "Ерунда, говорю, тебе по этой стремянке никогда но добраться". - "А вы прикажите, товарищ капитан. Только замените мне, если можно, этот трофейный автомат на наш". Эту просьбу, Степан Тихонович, мне было трудно выполнить, и я ему ответил: "Ты же знаешь, что советское оружие может иметь только советский солдат". - "А я, товарищ капитан, и есть советский". И опять взглянул на меня своими правдивыми глазами. Короче, приказал я выдать ему наш ППШ. Ухватился он за него, как ребенок за игрушку, и побежал через пустырь к этой проклятой трубе. А тут вскоре меня и накрыло из "фауста", и я этого человека так больше и не видел. А жаль!.. Так и не знаю, что с ним дальше сталось. Добрался ли он до этого мадьярского фашиста на трубе, довоевал ли потом с тульским автоматом до конца войны или же опять оказался в плену и мыкается где-нибудь по лагерям для перемещенных лиц. Ну, а если это так, то должен этот парень рано или поздно вырваться. - В голосе у Еремина просквозило что-то виноватое, он как будто в чем-то оправдывался. - Разговаривал я с ним каких-нибудь десять-пятнадцать минут и фамилию не успел узнать, а запомнил его, помню до сих пор. Особенно глаза! Какие-то они у этого парня были, как родниковая вода, и смотрят тебе прямо в душу. Ни за что не поверю, что он тогда мне солгал!
Глухо, как издалека, раздался голос Морозова:
- Бывает, Иван Дмитриевич, он и в душу тебе смотрит, как младенец, и ножик держит за спиной.
У Еремина потемнело лицо, заострились и как будто обуглились скулы, нос и подбородок.
- Я не разжалобить, Степан Тихонович, тебя хочу, я и сам не жалостливый. Это и все, что я еще хотел тебе рассказать. Извини, что задержал. А у тебя ко мне все? Ну, тогда до воскресенья, до пленума.
Закончив разговор с Морозовым и протягивая ему руку через стол, Еремин обежал глазами комнату и удивился, что стул у двери пустой. Только что на нем сидел, положив на колени шляпу, Михайлов. Еремину даже показалось, что он с интересом прислушивается к их разговору.
Еремин вышел в коридор, потом выглянул из окна кабинета на улицу. В конце длинной станичной улицы мелькнул синий плащ, скрываясь за углом. Но сейчас в станице многие носили такие синие плащи после того, как в райпотребсоюзе сменилась власть и от нового председателя на первых порах требовалось показать свои несомненные преимущества перед старым.
Продолжая удивляться, Еремин вернулся за стол и задумчиво, медленно стал перелистывать странички в белой папке, перечитывая доклад, подготовленный к очередному пленуму райкома. Синим карандашом он проставлял свежие данные в оставленных незаполненными графах удоя молока, настрига шерсти, производства мяса в центнерах на сто гектаров земельных угодий. Постепенно, страница за страницей, он ушел в это целиком и больше ни о чем другом не мог уже думать. В тихой комнате шелестели, перекладываясь в папке с одной стороны на другую, листы, шуршал карандаш.
Колонки цифр - не колонки стихов, почему же так и впивается в них взглядом этот человек, губы его шевелятся, и на смуглом лице бездна самых противоречивых чувств - от бурной, брызжущей радости до мрачной суровости и даже скрытой угрозы? Кто знает…
* * *
Кто же еще, кроме него, мог к тому времени бежать из плена в Норвегии и кому же еще другому было сказать эти слова: "У меня, товарищ капитан, не было другой возможности получить в руки оружие"?!
Он и тогда еще, когда только попал на фронт и в глазах у него не было ничего другого, кроме детского недоумения и страха, - он и тогда не забыл, вернулся за оставленной в углу часовни винтовкой. И в плену его руки только и дожидались этого дня, когда они снова смогут взяться за оружие. Значит, уже действительно не оставалось у него никакого выхода, кроме этого, самого крайнего. Тому, кто не знал Андрея, простительно было спросить у него: а не стрелял ли он из этого оружия в своих, но и ответил он на это так, как мог ответить только он, - суровым молчанием.
Ночь выцвела, за лесом выбрасывает стяги заря. Зеленые, желтые, свинцово-серого блеска - каждый из них только одно мгновение и несет свою утреннюю вахту и уступает ее другому. Между иззубренным гребнем леса и занавесом ночи, который стремительно взмывал кверху, все шире обозначалось поле небесной фиалковой синевы, беспредельное и чистое. Лишь далеко, в самой глубине еще оставались и омрачали его какие-то глыбы и острова мглы, и там, низко припадая к земле, ползла длинная, взъерошенная ветром туча… Ноябрьское небо, нависая над пустырем, набухает дождем; на краю пустыря чернеет труба пивоварни. Ветер, ветер, ты, не зная устали, летаешь над землей, не может быть, чтобы ты не пролетал и над этим пустырем и не опахнул его своими крыльями!
Это, несомненно, он бежит к пивоварне через пустырь, у него такая побежка. Руки у него прижаты к бокам, он ими почти не машет, оскаленными зубами он хватает встречную струю ветра, и на мокром, в грязных потеках лице горят одни глаза - две талые лужицы, в которых кружится небо. Он, кажется, что-то кричит перекошенным ртом, но разве можно услышать в этом грохоте хоть одно слово?
До первого здания города - до этой пивоварни с шестиугольной кирпичной трубой - с километр, а может быть, чуть меньше. И тот черноусый офицер в зеленой бекеше, конечно, понимает, что нужно поскорее снять этого первого из перебегающих пустырь русских солдат, который, как на веревочке, тянет за собой и других. Веревочка еще очень тонкая, но если позволить ее концу достигнуть первой городской стены, то это и будет тем мостом, по которому они начнут вливаться в город. После этого их уже ничем не остановишь.
С трубы пивоварни с исступлением взлаивает пулемет. Он лает длинно и отчетливо-гулко, выплескивая до конца все свое отчаяние и ярость. Косая пулевая строчка, прошивая пустырь слева направо и чуть наискось, прошла почти у ног Андрея, скосила бурьян, и вот уже возвращалась обратно.
Вот только все время какая-то путаница происходит, иногда за густым дымом можно и ошибиться, принять одного за другого. Иногда вдруг начинает казаться, что этот все время ныряющий под пулеметную строчку Андрей - не отец, а его старший сын, которого тоже зовут Андреем. Да их и не мудрено спутать, они как близнецы один всего лишь на мгновение старше другого.
Но тогда, спрашивается, когда же все это происходит? Может быть, это выглядывающее из окна в тучах краснолицее воинственное божество знает об этом?
Несомненно, что это берега все той же реки, рассекающей своим лезвием пылающие кварталы города на Буду и Пешт, и все тот же это человек с усиками в бекеше у пулемета. Это он тогда стрелял из-за спины обезумевшей женщины в белом платке и ее чернокудрявого сына.
Но какой это ноябрь и какое небо дрогнет, набухая дождем, на, знакомым пустырем, - сорок четвертого или пятьдесят шестого года? В сорок четвертом году или в пятьдесят шестом начинают срываться с него эти холодные капли, идет дождь?
Но какая же, в сущности, разница, если все с той же пивоварни глядит на пустырь пулемет и его черный хоботок, поворачивали упорно нащупывает все то же сердце. Его сердце. И, значит, что этот бой на знакомом пустыре - всего лишь продолжение того боя.
Конечно, человек в бекеше явно постарел и обрюзг, уже и заморозками старости прихвачены его когда-то бравые дегтярные усы, но взгляд его к старости не смягчился, а даже как будто сделался тверже и острее. Грудь и плечи сохранили под зеленым сукном бекеши выправку, властно откинута назад голова.
Оказывается, он не один на трубе. Изредка из-за стального щитка "гочкиса" показываются черная непокрытая голова, рукав и лацкан ярчайше синей, как будто студенческой, куртки. Вспыхивают антрацитовые глаза, как два отточенных кинжала.
Человек в бекеше выбирает и указывает рукой цель, а стреляет из пулемета этот, черноголовый.
* * *
Там какая-то женщина появилась у подножия трубы в черном, блестящем, как вороново крыло, платке и с круглой плетеной корзинкой на руке, прикрытой чем-то ослепительно белым. Точь-в-точь в таких корзинках женщины Дарьиной бригады носят с собой из дому в сады харчишки.
Темное горлышко бутылки с молоком, а быть может и с виноградным вином, торчит из-под белого, которым накрыта корзинка.
На холмах придунайских склонов тоже только что срезали с лоз виноград, и вполне возможно, что это уже новое молодое вино несет она кому-нибудь из своих близких, чтобы он запил им свой завтрак.
Но кому же ей сейчас нести его среди пуль, которые так и вьются вокруг ее головы, как осы? Если ее муж или сын - рабочие на этой пивоварне, то она ведь сейчас мертвая и труба ее не дымится. А на решетке этой шестиугольной трубы угнездился пулемет и сеет смерть на пустыре. Строчка за строчкой она описывает и сжимает крути вокруг Андрея.
Умница, его не так-то легко теперь взять! Всякий раз он успевает добежать до мертвого пространства, до камня или бугорка на пустыре и укрыться за ним как раз в тот момент, когда она уже совсем окольцевала его и приготовилась ухватить своей безмясой лапой прямо за сердце.
Промахнулась, проклятая, это тебе не сорок первый год, и ему уже не впервые заглядывать в твои пустые черные очи! Так прочь же с дороги! Ты забыла, какая безмерная даль легла с тех пор за его спиной, в каких косторушках и мясобойнях давили, ломали и мяли его, и он вынес все это, вынес!.. Не для того же, чтобы вот так сразу и подставить под твой косогон свою покорную голову.
Видишь, как он теперь всегда вовремя умеет уйти от него или же проскользнуть прямо под ним, и опять плечистое тонкое тело легкой тенью движется через пустырь, покачиваются худые широкие плечи.
Худой он до последней степени, и должно быть, поэтому кажется, что он молодой и какой-то весь стремительный, легкий.
Вот только отсюда, издали, и за сеткой дождя опять не разобрать, какой это бежит Андрей Сошников - старший или младший? Они ведь так похожи, как будто они не отец и сын, а братья-близнецы.
Но если это и младший, то ни от кого другого он не мог унаследовать эту сухотелую плечистую стать и увертливую, быструю повадку. И не поклонится лишний раз пуле, и не лезет на рожон к ней в зятья, вовремя умеет поберечься. Пулемет, стерегущий его с трубы, обязательно или секундой раньше скосит перед ним бурьян на пустыре, или впустую накроет то место, где он только что лежал и где его уже нет, нет Андрея. Потому-то так и нервничает на трубе человек в бекеше, и его руки все чаще опускаются на плечо пулеметчика - черноголового парня в синей куртке.
Но этой женщине в черном платке, с корзинкой на руке, ни за что не уберечься от пуль, если она немедленно не уйдет оттуда. Ей там совсем не место. Правда, Андрей и его товарищи увидели ее и перенесли огонь в сторону, но нельзя поручиться за каждую пулю. Иная летит совсем не туда, куда послали ее глаз или рука, и сама вслепую находит себе жертву. И не могут же Андрей и его товарищи надолго прекратить обстрел врага в то время, как он так и хлещет из пулемета с трубы и сеет смерть, сеет!..
Что она делает? Она остановилась у трубы и взялась за поручни уходящей наверх узкой железной лесенки! Корзинку с харчами она просунула через руку на плечо, ногу поставила на тонкую, шаткую ступеньку - железный прут, и вот уже ее платье затрепыхалось на лесенке под ветром, как большая черная птица.
Она спешит и оглядывается. Ровным счетом ничего не стоит снять ее оттуда - один выстрел, и она слетела бы на пустырь, но Андрей и его товарищи не делают этого и теперь, не стреляют. У нее скорбное материнское лицо и испуганные черные глаза, оглядывающиеся назад и вниз, тоже как у птицы. Есть что-то неуловимо знакомое в ее лице, кого-то напоминает оно, но кого-то не в этом траурном черном платке, а в светлом.
Только лютая ненависть или жгучая любовь и могли послать ее сейчас туда, на эту страшную трубу, но, может быть, и неволя. Еще иногда и заслоняются телами женщин и детей, чтобы спасти себе жизнь, есть еще и такие….
Пулемет, не иссякая, засевает свинцом пустырь, но Андрею и его товарищам невозможно ему отвечать, потому что эта женщина уже почти у самого верха трубы, прямо под пулеметом. Там, на вышине, ветер сильнее треплет ее платье и платок, ему недолго и оторвать ее руки от стремянки. Ей остались последние метры. Закидывая голову, она с беспокойством заглядывает на верх трубы, что-то или кого-то высматривает, ищет глазами. Встречно, из-за кирпичной кладки, показалась черная кудрявая голова, и рука в ярко-синем рукаве помогает ей перелезть через выступ.
* * *
Вот для кого харчи и бутылка с молодым вином в ее круглой плетеной корзинке! Это ее сын. Теперь, наконец, понятно чья, - о ком все время напоминала, - эта мерлушковая, крупного витья, голова и чей взгляд, поблескивающий из-за щитка пулемета. Его самого взгляд, только ровно через двенадцать лет, а за это время резец жизни не оставит в неприкосновенности облик человека. Лицо ребенка успевает превратиться в лицо мужчины, и не удивительно, если его не всегда узнаешь с первого взгляда. Надо было рядом появиться этому другому лицу в черном платке, чтобы больше уже не осталось сомнений.
Сразу можно сказать: сын пошел в мать. И надо сказать, что он красив в своей ярко-синей студенческой куртке. Не той русоволосой, с голубым огнем в глазах красотой, как его сверстник Андрей, а своей, смуглой. Так и сверкает двумя острыми угольками его взгляд, когда он оглянется на этого своего мрачного друга за спиной, что-то у него спрашивая или что-то ему отвечая. Кажется, ему не всегда бывает понятно, что хочет от него этот друг. Тогда рука черноусого человека в бекеше опять ложится ему на плечо, пригибает его к пулемету и поворачивает вместе с ним, направляя.
Еще одной огнедышащей строчкой сделан прокос в бурьяне на пути у Андрея. Но пусть не спешит заглядывать этот усатый друг в бекеше через край трубы, ему и на этот раз не увидеть его безжизненно распластанного внизу на пустыре тела. Как через канаву, Андрей перешагнул через смерть, и опять слегка покачиваются в беге худые, остроугольные плечи. Золотко, Андрей, до трубы осталась какая-нибудь сотня шагов, а они там замешкались у пулемета, человек в бекеше что-то опять заспорил с кудрявым парнем, ее сыном! Она стоит рядом в черном платье, ее стороной облетают пули. Кажется, она напрасно принесла ему в корзинке завтрак и вино, - ему явно некогда. Властная рука с хозяйской яростью трясет его за плечо, им недовольны, и она, мать, не может его защитить, а только стоит и смотрит на это глазами, как у пойманной птицы. Сиротливо обвисла у нее на руке корзинка, прикрытая белым.
У этого, на которого сейчас направлен с трубы пулемет, тоже есть мать, и когда-то она тоже носила ему харчишки и вино в такой же корзинке. Только она сейчас никак не сможет принести их ему сюда: далеко ей идти, и, если даже очень быстро идти, все равно она не успеет.
Ему тоже некогда, и никак нельзя сейчас остановиться. Пока человек в бекеше и черноголовый пулеметчик еще возятся там, на трубе, он как раз и пробежал эту последнюю сотню шагов и ухватился руками за прутья стремянки.