* * *
С этого дня Демин больше не искал встреч со своей бывшей женой, и его уже не стали видеть поблизости от Дарьиного дома. Тяготясь одиночеством, он пустил себе в дом квартирантов. Сам остался жить в верхах дома, а в низы понапустил курсанток садоводческой школы, расположенной на другой половине хутора, за балкой. Шестнадцати-семнадцатилетние девушки дрогли в холодных низах среди подернувшихся цвелью каменных стен и поэтому по двое спали на односпальных койках, но, несмотря на это, жили весело. В складчину в большом ведерном чугуне варили себе борщ и молочную лапшу, а когда присланные из дому родителями и прикупленные на стипендию продукты убавлялись, они переходили на молоко с хлебом и чаще усаживались вечером вокруг большого дощатого стола, пели песни. Съехались они в этот береговой хутор почти со всего юга и очень скоро понаучили друг дружку украинским, орловским, кубанским, донским и шахтерским песням. Девчата подобрались голосистые, и, когда из деминского дома доносилась песня, к ней прислушивался весь хутор. А потом и квартировавшие в других дворах курсантки подавали голоса, и перепевки неслись по всему берегу: над гладкой и зеленоватой, как накатанный лед, водой; над сахарно сверкающей под месяцем песчаной косой; над тускло серебрящимися полынью склонами бугров и темными массивами опустевших садов островного и задонского леса.
Шестнадцати-семнадцатилетние милые девчушки, рановато отчалившие от своих родительских семей, от матерей, и здесь, в чужом хуторе, еще продолжали жить полудетской наивной неоткровенной жизнью. В деминском доме они утром, встав с постелей, и вечером, перед сном, расхаживали в лифчиках и коротких штанишках, а по субботам затевали стирку и купание, никогда не догадываясь завесить чем-нибудь изнутри окна. На единственного во всем доме мужчину - на сивоусого хозяина - они смотрели с высоты своих великодушных шестнадцати-семнадцати лет уже как на старика, которому совсем нет дела, что они там делают у себя в низах, в квартире. Им и в голову не могло прийти задаться вопросом: почему этот старик еще не пропустил ни одной субботы, когда они купались у себя в низах, без того, чтобы не провести весь вечер во дворе на пеньке старого большого дерева, который находился прямо против их окон?
Еще перед вечером Демин выйдет из дому, сядет на пенек и курит, терпеливо дожидаясь часа, когда его юные квартирантки, не потушив света и не занавесив окон, начнут раздеваться. Сидит он на пеньке и по видимости смотрит на Дон, на дорогу, уходящую беретом под желтые вербы, и никто не может предположить, что ничего из всего этого он сейчас не видит. Воровски и жадно скосив зрачки под седеющими бровями, он смотрит совсем не в ту сторону и от начала до конца видит все девичье купание.
Только иногда, как ужаленный, он сорвется с пенька, спустится в погреб и, отвернув в большой дубовой бочке кран, подставляет под него литровый корец и с жадностью выпивает его залпом. И потом опять возвращается на пенек.
Но и после того, как в низах дома потухнет свет и девчушки курсантки, выкупанные и разгоряченные, улягутся спать в обнимку по две на узеньких койках, он долго не уходит с пенька. Сидит и внимательным, пристальным взглядом наблюдает за Пиратом, который ходит из конца в конец двора на цепи по железной, натянутой как струна, проволоке.
Пират почему-то беспокоится под его взглядом и начинает поскуливать, подняв кверху морду. Откуда собаке знать, что ее хозяину все труднее бороться с непреодолимым искушением взяться за проволоку и тоже ходить по ней, как Пират, взад и вперед из угла в угол двора, тускло освещенного сквозь мелкий дождь желтым светоч ущербного месяца?
* * *
Дожди… Нельзя было найти во всем году поры более глухой и тоскливой для этого края синего неба и ослепительно яркого солнца, чем эти месяц-полтора между концом бабьего лета и началом зимы, - мокрые, однообразные и какие-то безглазые…. Что-то сочится все время сверху: не то дождь, не то, как издавна называли здесь жители, мга - слово, явно же не случайно совпадающее с другим словом - мгла, а, впрочем, в сущности это одно и то же… Серая, нет, и желтоватая мгла над водой, над садами, над крышами домов, обложное, Как вата, небо без малейшего проблеска, без луча. Как будто за ним и вообще больше нет солнца - погасло оно, что ли? Во всяком случае, это же не солнечный свет так скудно проливается сквозь серую дерюгу.
Не день и не ночь - сумерки.
Сразу поблекли все краски, осень намочила и захлестала свой цветной сарафан и бредет по колено в воде и грязи дальше на юг, мокрые листья липнут к ее икрам и ступням. Только они, листья, и мерцают, притягивая взор глянцевитыми красными и желтыми кружочками на дорожках, на крышах, в безлюдных садах, плывут по канавам. Только влажной лиственной прелью и дышит земля, воздух.
Бездорожье… Те люди, кого не гонит срочная забота из двора, сидят дома и топят печки. И дым стелется над крышами зеленовато-желтый и горький. Ну, кому в самом деле придет охота тащиться в такую погоду, скажем, в гости, ехать по степи на машине, которая скорее едет на тебе, потому что ты то и дело толкаешь ее плечом и выносишь на руках из хляби, а то, чего доброго, и хлюпать пешком, держась все время за голенища сапог, чтобы они не остались в грязи на дороге?
Если же нужно человеку, есть у него дело, - надевает он брезентовый плащ, нахлобучивает на голову капюшон и идет на ферму, на мельницу, в мастерскую МТС. Или же подседлывает лошадь и едет в правление колхоза, в сельсовет, в райком, тихо радуясь, что еще не все лошади пошли в "Заготскот" на мясо и шкуру. Еще и в век сплошной механизации верой и правдой послужат они неблагодарным людям.
Хоть бы какого-нибудь непутевого бродягу занесло сейчас из станицы или из города, есть же такие любители ездить в гости, которым нипочем непогода и бездорожье. Михайлов уже обзвонил по телефону всех, кого только можно было обзвонить в районе. Еремин еще не возвращался из отпуска, из Железноводска, где он лечил свои почки. С колхозом имени Кирова - со Степаном Тихоновичем Морозовым - нарушилась связь, ушел на линию монтер, а директор винсовхоза Аким Петрович Кравцов проводил какое-то совещание. Михайлов узнал об этом, потому что Аким Петрович сиял трубку и тут же положил, сказав своим спокойным голосом только одно слово: "Совещание".
Счастливый человек, занят своим делом! Он бы, наверно, посмеялся, спроси у него сейчас: известно ли ему это настроение, когда человеку кажется, что он отстал от поезда, а до следующего еще далеко?
Он занят, у него есть дело, а вот Михайлов был занят, но сейчас уже свободен - и не рад этому. Минут десять, больше, чем полагалось, разговаривал он с телефонисткой. Дежурила сегодня Зина, в которую он был немножко влюблен за ее удивительно теплый голос, но и у нее было дело. "Извините", - сказала она, и в трубке стало глухо.
В соседней комнате Наташа вслух учила урок, читала с выражением "Полтаву", а Елена Владимировна стояла у окна, прижав лоб к стеклу, и, глядя во двор, слушала ее.
…Тогда-то свыше вдохновенный
Раздался звучный глас Петра:
"За дело, с богом!" Из шатра,
Толпой любимцев окруженный,
Выходит Петр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен.
Он весь как божия гроза.
Идет. Ему коня подводят.
Ретив и смирен верный конь.
Почуя роковой огонь,
Дрожит. Глазами косо водит
И мчится в прахе боевом,
Гордясь могучим седоком.
С утра дождь почти неслышно шелестел по окну, как мелкие мошки, когда они летят на огонь из темного сада, а теперь уже застучал, стал покрупнее. Из степи вода потоками, переливаясь через бугры, шла хутором, по улицам и, подмывая заборы, прямо через дворы к Дону.
Вдруг у Елены Владимировны сорвалось с губ радостное восклицание:
- Сережа, к нам машина!
Это только в книгах не полагается, чтобы совпадало вот так, а в жизни бывает. Только что Михайлов, поглядывая в окно, думал, что неплохо, если бы сейчас замаячил на дороге переползающий через гребень балки и спускающийся в эту часть хутора какой-нибудь шальной фургон, как из-за гребня показались зеленая крыша и широкий тупой нос вездехода.
Михайлов и Елена Владимировна выбежали на крыльцо. К их воротам уже заворачивал из-за угла переулка знакомый обкомовский "газик", весь заляпанный грязью и красной глиной. Разворачиваясь, он полукругом околесил двор, остановился у дома, и Михаилом с женой увидели, как отстегнулась брезентовая дверца впереди и по казалось лицо их старого друга Тарасова.
Он был в высоких охотничьих сапогах, в клеенчатом плаще поверх пальто и в кожаной шапке-ушанке. На щеке у него родинкой темнело пятно грязи. Сразу можно было догадаться, что даже этот вездесущий фургон с цепями на колесах нуждался в том, чтобы люди вызволяли его из беды в дороге.
- Елена Владимировна, голубчик, - сказал Тарасов, здороваясь с ней и жалобно сморщив лицо, - и устал, как каторжанин, и график обкома поломал, и все по вине этого вашего изверга. По графику мне сейчас нужно за пятьсот километров от вашего района быть. Ну, спасибо, родной! - Он притянул к себе Михайлова за плечи, взял обеими руками его голову и поцеловал.
* * *
Вчетвером они сидели за большим столом, накрытым новой скатертью, - четвертым был шофер машины, на которой приехал Тарасов.
Круглоголовый, с покрасневшими веками шофер, который и устал за рулем за пять часов езды от города по такой дороге, когда колеса все время выворачивает из мокрой, разъезженной колеи, и успел проголодаться, сразу же и занялся тем, что поставила перед ним на стол хозяйка. Но Тарасов легонько отодвинул от себя тарелки и бутылки и, доставая из одного кармана пиджака очки, вынул из другого вчетверо сложенную, исчерканную синим и красным карандашом газету.
- Нет, это стоит того, чтобы вы послушали, - надев очки, сказал он таким тоном, будто никто из присутствовавших и не подозревал о том, с чем он был намерен их сейчас познакомить. - Хотя бы вот это место…
И он стал читать это обведенное на газете синим карандашом месте, изредка поглядывая на них поверх очков внушительным взглядом.
Немолодой шофер Тарасова с белесыми окладистыми усами, опущенными вниз, и красноватым пятном шрама, стянувшего левую щеку, сперва добросовестно работал ложкой, выскребывая ею по дну тарелки, как в солдатском котелке, но потом перестал есть. Ложка его как двинулась от тарелки с борщом, так и остановилась в руке на полпути, он поднял голову. И с таким настороженно-наивным вниманием, сощурив глаза, он смотрел на Тарасова, пока тот читал, так совсем по-ребячьи изломал пшеничную бровь над щекой со шрамом, что Елена Владимировна, взглянув на него, тут же и заключила, что это хороший человек и что он обязательно должен любить детей. У женщин свое чутье на людей.
- А вот здесь он, так сказать, и своих коллег решил почтить, - переворачивая газету и обращаясь к Елене Владимировне, сказал Тарасов. В сторону Михайлова он даже не взглянул, будто ему, Михайлову, была отведена сейчас лишь роль терпеливого слушателя, постороннего лица.
И вновь Михайлов, слушая свои слова из чужих уст, испытывал это двойственное радостное, но и подкрашенное грустью, щемящее чувство. Оказывается, ты можешь вызвать к жизни неподвижные, залежавшиеся слова и послать их в поход, и они же потом зовут тебя за собой и тревожат твое сердце.
"…Вот он, его атлантическое величество, босс войны, космополитична его природа! В Венгрии он начинает с еврейских погромов, а в Африке руками евреев уничтожает арабов. Но сегодня еще не поздно остановить его руку, размахивающую над головой человечества сосудом со стронцием 90. И вы, созидающие только для потомков, величавые жрецы искусства, - вы не подумали, что прежде нужно позаботиться, чтобы потомки не рождались мертвыми?! Почему же вы молчите, в то время, как людям так нужны слова-паруса, слова-весла, слова-вожатые?
Но если гении молчат или блуждают в потемках, необходимо, чтобы глаза миллионов простых смертных светили вместе и освещали себе дорогу".
Елена Владимировна осторожно потянула из рук Тарасова газету.
- Это мы, Михаил Андреевич, знаем. Мы вас давно не слушали.
- Нет, нет, вот этого вы не знаете! - не давая газеты, совершенно серьезно сказал Тарасов. - Еще только одно веселое местечко.
Быстро ворочая головой слева направо и обратно, он зашарил по газетным столбцам и прочитал это место. Глаза у него сузились и засмеялись:
- Ну, а теперь, Елена Владимировна, я охотно отдаюсь под вашу власть. Честно говоря, и проголодался и замерз. И все из за этого вашего изверга. Вы говорите, что это виноградное, без всяких при примесей? И даже местное? Спасибо, по-моему, эта белая тоже без примесей. Я как-то привык к ней с тех пор, когда нам на фронте выдавали по сто граммов. Ну, а ты, Сергей, все еще предпочитаешь только этот квасок? И как это тебя еще не исключили из Союза писателей?
За столом как за столом: все время с одного на другое перескакивал разговор. Не виделись с лета, когда Тарасов проезжал здесь мимо по Дону на катере на строительство угольного порта и причалил часа на два к хуторскому берегу. И Елена Владимировна сидела за столом оживленная, с нескрываемым удовольствием глядя на Тарасова и слушая его. Она всегда говорила, что из всех его друзей Тарасов - лучший, потому что он никогда не стремился казаться , а всегда был таким, как он есть.
Так же сразу и покончил он с обедом и, отодвинув от себя тарелки, с уверенностью спросил:
- Ну, а почта твоя тоже, должно быть, увеличилась за эти дни?
Михайлов молча взял с подоконника и протянул ему стопку писем.
Тарасов долго читал их, надев очки, отчего глаза его сделались большими и как будто чем-то удивленными, и потом, положив на стол последний листок, долго не снимал с него ладони.
- Да, - сказал он задумчиво. - И все об одном…
После обеда он сразу же и заторопился ехать в станицу: он надеялся вечер посидеть с членами бюро райкома, а на следующий день побывать с Ереминым в одном-двух колхозах и в винсовхозе у Кравцова.
- Проезжал я через совхоз, - сказал он. - Там за каких-нибудь два года целый город построили в степи. - И он повернулся к шоферу: - Ну, Алексей Антонович, пора и по коням.
Но тут неожиданно проявила свою власть Елена Владимировна:
- Получается, Михаил Андреевич, что и своих старых друзей вы навещаете лишь в порядке графика.
Он хотел обратить ее слова в шутку:
- И притом комплексного.
Но Елена Владимировна не поддержала разговор в этом тоне и взглянула на него такими обиженными глазами, что он тут же сдался.
- Отставить, Алексей Антонович, будем располагаться на ночлег, - сказал он обрадованному шоферу.
* * *
И после того как уже стемнело и зажгли свет, они продолжали сидеть вокруг стола в нескончаемом разговоре. Казалось, обо всем, о чем только можно было вспомнить, - общие знакомые, фронт, культ личности, Будапешт, квадратно-гнездовой посев кукурузы, - обо всем этом они и переговорили. Шофер давно перестал прислушиваться к их словам и ушел на кровать, приготовленную ему хозяйкой. Не выдержала, ушла в конце концов и Елена Владимировна в соседнюю комнату, где спала Наташа. Но тут-то только и начался у Тарасова и Михайлова тот особый разговор, который может быть только между старыми, очень близкими друзьями.
Тарасов лежал на одном, а Михайлов на другом диване. Из-за острова всходил месяц, но его еще скрывали деревья вербного леса.
- И знаешь еще, на какую мысль невольно наводит твоя статья? - поворачиваясь на диване на бок и заскрипев пружинами, заговорил Тарасов. - Тебе уже стало тесно среди этих хуторских плетней. Ты встаешь на цыпочки и запускаешь руку очень далеко от этих плетней - и туда, и сюда, и во Францию, и к фиордам, и в Будапешт. Ты хотел бы все охватить и все увидеть. Извини меня, может быть, я говорю о том, о чем и не следовало бы говорить, но это читается между строк, стоит за словами.
- Я слушаю, - глуховато сказал Михайлов.
Тарасов кашлянул и осторожно спросил:
- Не потягивает ли тебя, часом, от этого тихого берега? Это ты здесь уже сколько, больше двух лет?
- Около трех, - поправил Михайлов.
- И тебе все еще мало того, что ты здесь увидел и узнал?
- Как тебе сказать…
- Но, может быть, теперь издали ты еще больше и увидишь и поймешь.
Михайлов молчал. В самом деле, не просто было ответить на этот вопрос. Его необъяснимо волновал этот разговор, волновали слова Тарасова, от которых где-то внутри расходились круги, как расходятся они от камней по воде, когда хуторские ребятишки забрасывают их далеко с яра. Там, где упал камень, долго дрожит и зыбится потемневшая вода. Что-то было в этих словах такое, против чего хотелось протестовать, а с чем-то хотелось и согласиться.
Желтый месяц, заглядывая в окно сквозь ветви кудряша, вычертил на стене рогатую тень. И всегда почему-то совсем другой, таинственный, что ли, облик приобретают сучья деревьев, четко врисованные лунной краской в раму окна, забрызганная той же краской дорожка через двор и смоченная дождем крыша дощатого стола под деревом с медью и серебром листьев, брошенных на нее осенью и ветром.
Диван под Тарасовым опять заскрипел, и он виновато сказал:
- Страсть как хочется поговорить о литературе! Должно быть, и у тебя набралось за это время чем обменяться, а? Как тебе, Сергей, "Жемчужина" ? Действительно, жемчужина! А этот старик у Хемингуэя , - ты заметил, какие у него руки? Конечно, Стейнбск пошел дальше Хемингуэя, у него Кино возвращается все-таки с винтовкой… А вот в венгерском вопросе уважаемый Джон Стейнбек оказался вместе с теми, кто обманывает таких, как Кино?!.
Темнота скрывала улыбку Михайлова. Как сказал Тарасов, ему хотелось обменяться с Михайловым мнениями об одном и другом, а говорил он сейчас только сам и вовсе не потому, что был из числа тех людей, кто умеет слушать только себя и не умеет слушать других. Тарасов умел, не раскрывая рта, слушать другого человека часами. Но между ними давно уже установилась та степень близости, когда и в молчании друга можно чувствовать, что он об этом думает, согласен или не согласен. Он и молчит лишь для того, чтобы не повторять тех же самых слов, которые слышит сейчас от друга. Извилистую тропинку дружеского разговора освещает фонариком тот. Кто идет первым, но фонарик принадлежит обоим, и каждую секунду они могут поменяться местами.