* * *
Ветер, ты ведь можешь и оторвать его от этих железных скоб, забитых в кирпич, и сбросить на землю, если будешь вот так набрасываться на него и мотать, как сноп, из стороны в сторону! Ему и без этого не очень-то весело, с автоматом на шее и с заглядывающим сверху, из-за выступа трубы, ему прямо в глаза черным дулом.
Пулемет на трубе молчит. Человек в бекеше теперь сам перевешивает руку через край трубы; тускло блещет у него в руке кусок вороненой стали. Андрей плотнее прижимается к стремянке, голова в пилотке уходит в плечи. Вокруг него на кирпиче появляются следы пуль, и его окутывает красноватой пылью.
Между тем он уже успел подняться по стремянке до середины трубы. Под дождем дочерна вымокла на нем рубаха. Но это, пожалуй, и к лучшему - не так жарко ему лезть на эту отвесную стену.
Человеку в бекеше очень мешает прицеливаться выступ трубы: ему приходится стрелять вслепую. Он побольше, теперь уже до половины туловища, перевешивается через край трубы, прищуривает глаз и выгибает широкую бровь, нащупав дулом голову в мокрой пилотке.
Он забылся и забыл, что на земле у Андрея остались товарищи. Один всего лишь выстрел и треснул внизу, одна вспорхнула стружка дыма. Мимо плеча Андрея просверкнул, падая сверху из разжавшейся руки, кусок вороненой стали.
Нет, не в голову, а только в руку и сумел попасть стрелок с земли, но и за это ему спасибо! Зеленая бекеша с обвисшим багровым рукавом отпрянула от края трубы.
Скоро уже с краем трубы должна поравняться и голова Андрея. Он снял с шеи автомат и, сжимая его в одной руке, другой как-то ухитряется перебирать скобы. Теперь ему приходится лезть наверх боком.
Человек в бекеше с перебитой, висящей, как плеть, рукой мечется на решетке трубы, его мрачно-красивое лицо искажено яростью и страхом. И у нее на лице страх - у этой женщины в черном, но не за себя, а за своего единственного - своего сына, на которого она смотрит сейчас глазами, как у пойманной птицы.
У него какие-то желтые, золотистые точечки, кажется, скрещенные молоточки и ключи, поблескивают на петлицах его синей студенческой куртки. Ты, оказывается, учила его на инженера, мать а потом он вдруг очутился, непонятно как, здесь, у пулемета, и под властью этого человека. И теперь ты за него боишься - за своего первенца. Твои глаза испуганно и лихорадочно ищут, кто его может спасти, и с невысказанной надеждой останавливаются на лице этого мрачного друга твоего сына.
И ты все еще на него надеешься? Вспомни, разве тебе совсем незнаком этот человек? Так чего же ты еще хочешь от него дождаться?
Загляни ему в глаза - в них давно уже нет ничего человеческого. Видишь, он отворачивает полу своей бекеши и вынимает из широких ножен что-то острое и стальное? Не совсем понятно, штык это или нож, но не все ли равно, если и то и другое предназначено для убийства. И ты видишь, он вкладывает его в руку твоего сына, в чем-то уговаривает его и чего-то от него требует? Ты слышишь, мать, что он говорит твоему сыну?
Еще никогда лицо твоего мальчика не было таким угрюмым. Мать, останови его, пока еще не поздно! Ты скажи ему, кто этот русский парень с голубым огнем в глазах, ты же знаешь! Пусть лучше твой сын оглянется и сбросит вниз этого демона, который так и вьется у него за плечами и показывает ему, как вернее попасть в сердце брата.
Мать, ты почему-то медлишь, а твой сын уже поворачивается и заносит руку. У него в руке разящая сталь. Над краем трубы показывается голова в мокрой пилотке…
* * *
Елене Владимировне иногда чудилось среди домашних дел, что ее зовут. Она прислушивалась и почти всегда с досадой убеждалась в своей ошибке. С неудовольствием думала, что как будто бы еще и рано так натянуться ее нервам, чтобы они уже отзывались на малейшее дуновение воздуха.
Вот и сейчас, когда она сидела за машинкой, переписывая то, что принес ей вчера сверху Михайлов, что-то сильно ударило по ним, по нервам, как по струнам. Все же ее руки замерли на клавишах машинки, и она подняла голову.
На этот раз голос, который она не смогла бы спутать ни с чьим другим, явственно донесся до нее сверху, как будто чего-то требуя и на чем-то настаивая. Но она хорошо знала, что Михайлов в мезонине один. Она домчалась туда по ступенькам, как ветер, и распахнула дверь.
Михайлов стоял посреди комнаты между столом и окном. Снаружи к освещенному окну липли какие-то осенние мошки и бабочки. Увидев в дверях Елену Владимировну, он взглянул на нее изумленными глазами, но тут же бросился к ней со словами:
- Лена, его нужно остановить!
Она не стала его переспрашивать. За пятнадцать лет жизни с человеком его можно как-то узнать. Ей лишь нужно было бросить взгляд на стол с рассыпанными на его глянцевитой крышке белыми листками.
Знакомая большая стопа - все то, что было написано за эти годы его крупными, будто летящими куда-то вскачь, буквами, - была небрежно отодвинута на самый угол стола и от малейшего движения могла упасть и рассыпаться, а в светлом круге лампы появились четвертушки и полоски бумаги. И не пером, а карандашом, как-то необычно, с угла на угол сверху вниз, были изборождены они стремительно летящими строчками.
Внимательно наблюдая за ней взглядом, он медленно кивнул. Она взяла со стола и поднесла к глазам испещренную этими странными строчками четвертушку.
После ей так и не удалось припомнить, сколько времени она молча пробегала взглядом строку за строкой и листок за листком и когда, незаметно для себя, переступила через какой-то порог и стала вслух выговаривать слова - громче и громче:
"…Ни твой хлеб ему не нужен, ни твое вино, ни придунайские твои холмы и курганы, - у него свои стоят берегами Волги, Днепра и Дона, они снятся ему ночами. Ему нужно было лишь помочь погасить этот пожар на твоей земле, чтобы он и тебя не сжег и не переполз, метр за метром, на его землю, как пятнадцать лет назад, еще так недавно. Самому тебе сейчас было никак не погасить этот пожар, у тебя совсем пошла кругом твоя смуглая голова, и руки совсем не знают, что им делать. Видишь, этот демон опять вкладывает в них ленту с двумястами смертей и, вкогтившись в твое плечо, указывает и торопит.
Но и ты, мать, просмотрела, когда вложили оружие в руки твоего сына и заставили его стрелять в своего брата!"
* * *
Осенние поздние бабочки и жучки летели на свет из ночной мглы и шуршали по стеклу, как хлопья первого снега. Михайлов, не двигаясь, стоял на своем месте посреди комнаты и смотрел на Елену Владимировну. Ее глаза оставались в тени, и в круг света, четко отбрасываемый на стол лампой, попадали лишь припухлые, детского рисунка губы и вздрагивающий круглый подбородок, с круглой, как от чьего-то маленького копытца, вмятинкой. В тонкой руке неуловимо трепетал белый листок…
"Тебе, мать, о чем-нибудь говорят эти два слова: Мелехов Григорий? Это жил лет сорок назад на далекой от тебя земле, Донщине, один такой же черный и кудрявый, как твой сын, молодой казак. Чем только может наделить природа человека, тем она и наделила этого казака: красотой, трудолюбием, удалью, любящим сердцем. Никто не умел так, как он, пахать землю, петь песни и так воевать верхом на коне с пикой и казачьей кривой шашкой. И все искал он правду, как нужно на земле жить, и не знал, где ее найти, как не мог разобраться и в том, кого же ему любить из двух дорогих ему женщин. Друга рядом с ним хорошего не было, а душа у него была доверчивая и слепая.
Обманули казака, взяли под уздцы его коня и повели воевать не с теми, с кем он должен был воевать, а со своими братьями, с такими же, как у него, крестьянскими руками. Обманули и заставили его пролить свою и братскую кровь и загубить свою любовь, а с нею и жизнь обеих дорогих ему женщин.
…Схлынет чад, рассеется муть, обнажится дно чудовищного обмана, и с глаз твоего сына, мать, спадет пелена, он прозреет. И он обязательно скажет, твой кудрявый мальчик, глядя на этого русоголового с голубым огнем в глазах: "Это мой брат. Спасибо ему, моему брату и другу!..""
Удивительное, странное и непонятное свойство приобретают тобой найденные и тебе только принадлежащие слова, когда ты вдруг услышишь их со стороны, из уст другого. С жгучим любопытством и грустью ты чувствуешь и отчетливо видишь, как они уже уходят из-под твоей власти и начинают жить своей, независимой от тебя, жизнью. Перестраиваясь, они проходят перед твоим взором, и колонна за колонной углубляются в поход. И, честное слово, можно разглядеть их следы на дороге, раздвигающей мглистые дали!
…С звенящим, отчетливым шорохом упала из руки Елены Владимировны на стол последняя четвертушка бумаги. Михайлов ждал, не двигаясь с места.
- Это нужно немедленно отправить, - очень тихо сказала она, взглядывая на него блестящими глазами.
Он беззвучно спросил:
- Куда?
- В Москву.
- Куда?.. - повторил Михайлов.
- Это нужно подумать, - сказала Елена Владимировна - на радио или в газету.
* * *
Отнесен на хуторскую почту серый, склеенный из грубой кульковой бумаги пакет. В полдень веселый почтовый кучер Яша, как всегда, с какой-то немудрящей негромкой песенкой под усами, отвез его в брезентовом мешке в станицу. А вечером прошел мимо хутора по реке теплоход, который повез его с другими пакетами и письмами в город. Оттуда пакету ехать до Москвы на рессорах, в почтовом вагоне.
Через неделю Михайлов, развернув газету, увидел и свою, изрядно сокращенную, статью. Но и такую, оказывается, ее заметили люди. Иначе Катя Иванкова, которая теперь стала работать письмоносцем на почте, после того как были закончены все работы в садах, не стала бы ему вслед за этим каждый вечер приносить в кожаной сумке, блестящей от дождя, пачку открыток и конвертов.
Теперь Михайлов каждое утро вооружался ножницами, а у его дочери Наташи появилось новое занятие: отдирать от конвертов разноцветные марки и наклеивать в тетрадь. С шелестом падали из конвертов листки на клеенку стола. Но не с осенним печальным шелестом, как эта падающая за окном листва, а с иным - как первый густой снегопад или слетающиеся с разных концов стаи белых птиц. И сколько листков, столько и рук, отправивших их в полет, столько и людей.
Сквозь зыбкую сетку букв и строк проступали черты, блестели глаза. Вот у этой женщины, которая с недоумением спрашивала: "Мало ли им могилок?" - они давно уже были сухие, в них не осталось слез, но все тем же светом материнской скорби омрачалась их глубочайшая глубь, и все так же кричало из них: "Нет его! Нету!" Этот же, что написал угловатым и широким, как растянутая гармонь, почерком: "Они хотели устроить контрреволюционную Вандею в центре Европы в международном масштабе", ясно отдавал себе отчет, от чьей руки загорелся пожар и к чему это могло бы привести, если бы его не затоптали на корню. У этого человека, вполне возможно, серая стальная искорка в много повидавших глазах и широкого, развернутого рисунка брови, как крылья птицы, уходящей в полет. И вполне вероятно, что рядом с орденом Красного Знамени времен гражданской войны на борту военного, штопаного-перештопанного кителя, который он упорно не хочет снимать, гнездится орден Славы или Отечественной войны, и под ними - целый каскад медалей, или, как иногда говорят между собой фронтовики, иконостас.
* * *
Всю неделю бушевала эта белая пурга. По черным оттискам круглых почтовых штемпелей на конвертах и открытках, которые Катя Иванкова каждый вечер высыпала на стол, непосвященный человек мог бы представить, сколь обширна эта страна и какой отзывчивый живет в самых разных уголках ее народ. А Наташа скоро уже заклеила красными, голубыми, зелеными, коричневыми, оранжевыми марками всю свою тетрадь и начала другую. И сердитыми глазами она взглядывала на Катю в тот день, когда в ее сумке оказывалось на два-три письма меньше, чем обычно.
Но когда-то же должен был и прекратиться этот белый вихрь. Многоцветной россыпью конвертов завалены большой стол и все подоконники в доме. У Михайлова красные, как у кролика, от беспрерывного чтения глаза, и Елена Владимировна до глубокой ночи отстукивает на машинке ответы. Он уже не может писать от руки. Он ходит по комнате за спиной у Елены Владимировны - три шага вперед, три шага назад - и глуховатым, осипшим голосом диктует.
Долго не гаснет в доме под шиферной крышей на яру свет, с яра ложатся на воду и дрожат, подергиваясь зыбью течения, желтые отблески - окна. А вокруг них, на поверхности воды - кованая, чеканная синь подлунного Дона.
К концу недели Катя Иванкова уже стала приносить по два-три письма в сумке. Все время Михайлову казалось, что, положив их на стол, Катя смотрит на них завистливым грустным взглядом, и однажды он неосторожно спросил:
- Что, Катя, все еще не пишет Андрей?
Она отрицательно покачала головой и, повернувшись, молча ушла с заблестевшими глазами.
Впредь он уже не задавал ей таких вопросов. Но и без этого его не оставляли в неведении ее глаза - они не умели скрывать чувства. Не сумели они скрыть и в тот день, когда он заметил в них что-то новое. Они и заплаканны были и, казалось, чему-то радовались.
- Есть? - догадливо спросил Михайлов.
Она кивнула:
- Из госпиталя.
Выйдя из дому вслед за ней, он догнал ее, провожая по темному переулку. За воротами она доверчивым детским движением прислонилась к нему, всхлипнула и вдруг задрожала в безудержном плаче. Ее голова упала к Михайлову на плечо, и вся она так и обвисла у него на руке, ноги у нее подломились. Если бы он не поддержал ее, она не смогла бы идти дальше.
Михайлов не успокаивал ее - пусть поплачет. Хуже, когда жестким колючим комом застрянут в горле и давят на сердце невыплаканные, сухие слезы.
* * *
Из угла в угол двора ходит по проволоке арестованный хозяином за участие в многочисленных собачьих свадьбах Пират. Бренчит цепь, а когда вдруг Пират рванется за кошкой, с проволоки осыпаются искры. И опять не привыкшая к неволе собака, бренча звенками цепи, идет в угол двора и обратно.
После своего неудачного похода в Дарьин дом Стефан Демин долго искал случая с глазу на глаз встретиться и поговорить с Любавой. Целыми днями он хаживал по соседним с домом Дарьи уличкам и переулкам, появляясь с разных сторон ее двора, и то за ее огородом из буйно разросшихся за плетнем бурьянов появлялась его голова в фуражке с черным козырьком, то прямо против ее лицевых окон, у распахнутых дверей магазина хуторского сельпо. Зайдет Стефан в магазин, попросит продавщицу Марию Егоровну нацедить ему в граненый стакан двести граммов, потом выйдет и опять сидит на ступеньках. Посидев, опять поднимается, выпьет и опять сидит сутулясь. А уже зачастил мелкий осенний дождь, мокрели заборы, крыши и деревья. Демин сидел, не замечая, что фуражка и плечи у него мокрые, и смотрел на Дарьины окна.
Незамужняя и молодящаяся Мария Егоровна в серовато-желтых, как конопляная пакля, кудряшках завивки жалела его, тщательно нацеживая ему из четверти в стакан очередные двести граммов.
- Женщины, - говорила она, - несамостоятельные стали, от своего счастья бегут. От такого мужа уйти - с кем же еще жить?
И встряхивала кудряшками, седыми у корней. Демин отмалчивался, но Мария Егоровна, имевшая свой план, при каждом новом наполнении стакана возобновляла этот разговор.
- От добра добра не ищут! Ты сперва попробуй его найти, чтобы он был самостоятельный человек. Я через это, например, и замуж не выхожу, уж лучше одной жить. Если подвалиться, то под белого коня.
Демин встречался с ее выцветшими тоскующими глазками и молча, отходя от прилавка, занимал свой пост на ступеньках против Дарьиных окон.
И все-таки он сумел дождаться своего, подстерег. С белым подойником в руке и с полотенцем на плече Любава вышла из дверей Дарьиного дома и направилась к молочной ферме. Она теперь стала работать на ферме дояркой, а ведь он всегда жалел ее, говорил, что и сам как-нибудь заработает на них на двоих…
Обычно Любава выходила из дому вдвоем с Дарьей, и та провожала ее до самой фермы, где было много людей, а к концу дня приходила ее встречать. А сейчас Любава вышла одна: что-то, должно быть, помешало Дарье ее проводить. На Любаве были надеты не осеннее, городского покроя пальто, которое Демин купил ей в позапрошлое воскресенье, съездив в город с виноградом на базар, и не резиновые ботики с каблучком, а такая же, как у Дарьи, синяя стеганая кофта и обыкновенные резиновые сапоги. Только платок и остался прежний - белого, голубоватого пуха ангорской козы.
Демин увидел, как она бредет по осенним лужам в этих сапогах, с подойником в руке, и у него жалостью дрогнуло сердце. Завернув за угол магазина, он обежал вокруг весь квартал и встретил ее на полпути к ферме.
- Любавушка, - сказал он, останавливаясь перед ней, - ты меня, старого дурака, прости, ежели я в чем тебя обижал. Давай забудем все прошлое и уедем с тобой в город, купим там дом. Нам и без того по гроб жизни хватит.
- Ненавижу! - вдруг сказала она, и он не узнал ни ее голоса, ни обычно таких кротких глаз, которые сейчас сверкнули, глядя на него, совсем как глаза Дарьи. - И если ты еще будешь меня перестревать, так и знай, я все расскажу!
И, не сказав больше ни слова, она обошла его, далеко сторонясь, держа подойник на отлете в вытянутой руке, - так обходит человек встретившуюся ему на пути глубокую яму. Оглушенный ее словами, он остался стоять посреди улицы, как столб, забитый в землю ударом молота неслыханной силы.