* * *
За хутором, на склоне, где Дарьина бригада отрывала перезимовавшие в суглинистой земле коричневые плети виноградных лоз, женщины пели песню о казаке, навеки уехавшем на своем вороном коне из отеческого дома.
Из всех песен, которые Михайлов услышал и узнал здесь за два года, ему почему-то скорее других запомнилась эта. Потому ли, что от дома, где он жил на яру, до сада было совсем близко, а женщины пели ее чаще всех других песен. Или же потому, что была в бригаде у Дарьи Сошниковой одна голосистая вдова - Феня Лепилина, и самому нечувствительному трудно было остаться равнодушным, когда она высоким речитативом выговаривала первые слова куплета песни:
Напрасно казачка, жена его молодая,
И утро и вечер на север глядит…
Остальные слова с величавой медлительностью подхватывали все женщины бригады, и самый низкий среди их голосов, Дарьин голос, всегда, как берегом, отчеркивал дальнейшее течение песни:
Все ждет она, поджидает с далекого края,
Когда ее милый, казак-душа, прилетит.
Есть ли что лучше песни, сложенной на покосе, на молотильном току между ударами цепом по снопам, в седле и в долгие часы ожидания у порога, к которому прибивается из туманных степей серая лента шляха? Самая грустная, она никогда не заставит человека биться головой о землю в безысходной тоске, а поднимет его и напомнит, что надо жить, - погоревал и довольно. Спокойно-задумчивая, она вдруг может не выдержать и пуститься в пляс и тут же опять вернется в свое тихое русло. И воинственно-грозная, она остается доброй, а веселая все равно таит в себе печаль, предостережение, что за слишком большим счастьем почти всегда приходит несчастье.
Но скорее всего еще и потому могла запомниться Михайлову эта невеселая песня о казаке, так и не вернувшемся из похода домой, что с нее-то и начиналось у него здесь два года назад знакомство с Дарьиной бригадой.
Он только что приехал сюда и еще как следует не обжился на этом берегу, в доме над яром. Как-то по вырубленным лопатой в земле ступенькам спустился он с яра вниз на дорогу и шел в станицу. Ему нужно было выписать наряд на дрова в лесничестве. Идти было до станицы по нижней береговой дороге все время под вербами - километров пять - около часа. Такая же стояла весна, река уже очистилась, но морозом еще прихватывало за ночь землю. Так же работали на склоне женщины, откапывая виноград, голос Фени Лепилиной рассказывал простыми словами песни суровую повесть:
Казак, умирая, просил и молил
Насыпать курган у него в головах.
И так же голос Дарьи Сошниковой, забивая другие, отчеркивал ее дальше, как берег воду:
Пускай на том кургане калина родная
Растет и красуется в ярких цветах.
Михайлов не заметил, как он сперва невольно придержал под склоном шаги, а потом остановился внизу на дороге, слушая. Его пробудил сердитый возглас Фени Лепилиной.
- К черту! - вдруг крикнула она, обрывая песню. - Мы тут, ожидаючи, будем сохнуть от тоски, а незанятые казаки будут под яром ходить и бесплатно наши песни слушать.
- Фенька! - остановила ее Дарья Сошникова и еще что-то тихо прибавила.
- А ежели он уже занятый, то зачем же он сюда к нам приехал? - не смущаясь, громко ответила ей Феня. - Нам тут женатых и которые уполномоченные не нужно. Он бы жену свою оставил в городе, а сюда налегке ехал.
- Фенька! - еще строже повторила Дарья.
И опять ее не послушались.
- Ну тогда хоть пусть идет к нам чубуки подвязывать. Небось, когда ягода поспеет, заявиться, видали. - И над плетнем, отгораживающим от дороги сады, показалась голова в зеленом платке, со смеющимися карими глазами. - Это я про вас! - ничуть не смущаясь, крикнула вдова Михайлову. - Айда к нам чубуки подвязывать!
От неожиданности он не нашел ничего другого сказать, как признаться:
- Я не умею.
- Мы научим, - пообещала она.
И, перегибаясь, уже тащила его за руку своей сильной рукой, помогая ему перебраться через перелаз в плетне на склон. До сих пор ему еще слышится хохот, который тогда поднялся на склоне при его появлении под конвоем веселой вдовы в Дарьиной бригаде.
Несложному искусству подвязывать к слегам виноградные чубуки он и правда обучился тогда под ее руководством очень быстро. И потом уже она не упускала случая зазвать его на склон, когда он проходил береговой дорогой мимо сада. Но и после, когда все чубуки в саду уже были подняты на опоры и, одеваясь листвой, раскидистыми чашами зазеленели по склону, она всегда находила предлог, чтобы затронуть его, а если это удавалось, то и залучить в бригаду.
Теперь уже, увидев Михайлова, идущего в станицу или из станицы, высовывая из кустов смеющееся круглое лицо, она приглашала его, как старого знакомого:
- Хоть вы, Сергей Иванович, и женатый человек, но негоже вам без всякого внимания спешить мимо нас пройти. При нашей бедности мы согласны и на женатого.
Или же насмешливо кричала:
- У вас, должно быть, Сергей Иванович, шибко ревнивая жена, что вы уже второй раз мчитесь, не повернув головы, как паровоз! А мы тут по вас сохнем. Скажите ей, пусть не боится, ей останется.
И, раздвигая неизменно подкрашенные яркие губы, загадочно улыбалась.
Его начинала забавлять эта игра. Почему же и не ответить на веселую шутку - он не привык оставаться безответным. А с рыжеватой Феней можно было всю жизнь вести эту ни к чему не обязывающую игру, и она никогда не должна была наскучить. Только ее запаса веселости и озорных, насмешливых слов хватило бы на всю Дарьину бригаду. Она не истощалась. Еще ни разу Михайлов не видел, чтобы не смеялись ее зеркально-карие глаза под аккуратно подбритыми бровями и не перепрыгивали смешинки на ее белых веснушчатых щеках из ямки в ямку. Уж не догадалась ли вдовушка давным-давно, что, заскучав, она немедленно потеряла бы и всю свою миловидность, показалась бы некрасивой? Не так-то просто рыжеватой веснушчатой женщине сохранять еще и репутацию красавицы, если нет в ее лице еще чего-то, какого-то дополнительного освещения, что ли… Но такая репутация прочно сопутствовала в хуторе Фене.
Так с песни да с Фени и начиналось два года назад знакомство. Теперь-то он уже привык к этим людям, и они к нему привыкали. Мостиком песни с берега на берег привела его к ним эта неунывающая женщина, к которой вот и сейчас невольно прислушивался Михайлов, потому что никто другой не сумел бы здесь так, как она, печальным речитативом досказать правдивую историю казака, умирающего вдали от отеческого дома, от своей молодой жены на чужбине.
И пусть на кургане том пташка лесная
Свою она раннюю песню поет.
А Дарья с женщинами доводили ее, эту суровую историю совсем уже до конца:
Как жил-был казак далеко на чужбине
Он родину - тихий Дон крепко любил.
Древнюю песню казачества, только и оставшуюся от него, как копытный след в степи, женщины берегли.
* * *
Если согласиться с тем, что перо - это плуг, то какая же суровая встретилась ему на этот раз пашня! Иногда железный скрежещущий звук извлечет он из нее, иногда глуховато звякнет по камню. Сухая и твердая, будто ее натаптывали до этого не одну тысячу лет. Обычная пашня пахнет сырой землей, перерубленными корнями трав и, чуть слышно, горьковатым мужским потом, а эта пахла всегда одним и тем же: кровью. У крови же ни с чем не сравнимый и всегда одинаковый запах. И когда прольется она на горячую землю или на песок. И когда обрызгает светлой ржавчиной молодую зеленую мураву. И когда пятнами зажжет снег.
Михайлов когда-то читал, что для человека, дерзнувшего взяться за перо, самое лучшее склоняться над чистым листом бумаги, оставаясь холодным как лед - только тогда ты беспристрастный судья людей и событий. Все равны для тебя и никто не вправе рассчитывать на твою чрезмерную любовь или ненависть. Это выше тебя самого, твоих суетных забот, симпатий и неприязней.
Откровенно говоря, он завидовал этим счастливцам, хотя и хранил где-то сомнение в том, что они существуют. Ему еще ни разу не удавалось почувствовать себя с пером в руке вполне хладнокровным. Об этом никто не мог догадываться, кроме его жены Елены Владимировны. Она провожала его, стоя под лестницей, наверх, и она же первая видела, как он спускался по ступенькам из мезонина. Она замечала, что когда он поднимался, у него не так бросался в глаза этот жесткий седеющий жгут волос над смуглым лбом, а теперь он лежит, свиваясь кольцом, почти что отдельно. И как пылью было припудрено еще больше побледневшее за ночь лицо, а глаза стали такими брызжуще-яркими, что в них больно было заглянуть. Они и притягивали взор и чем-то пугали.
Они пугали напоминанием о том, что однажды у него уже были точно такие же глаза, когда она, услыхав, как что-то загремело наверху, прибежала по ступенькам в мезонин и увидела его, распростертого на полу, вниз лицом. Правда, он тут же поднял голову, но его слова еще больше увеличили ее испуг.
- Лена, его убили!
Через час он спустился вниз и сказал ей совсем другим тоном, что это ему показалось, немецкая самоходка не наехала на Андрея, а лишь проутюжила его окоп и потом он все-таки успел достать ее гранатой… И всю остальную часть дня Михайлов был смущенно-ласков с женой и не отходил от нее ни на шаг, особенно низко склоняя свою большую курчавую голову, совсем как в первые дни их знакомства и узнавания друг друга в редакции армейской газеты на фронте. Но в тот день она впервые и прокляла его профессию, то, что давно уже не только отняло его у нее, у детей, целиком поглотило его молодые и зрелые годы, но и отнимало теперь у него жизнь. Она слишком хорошо знала его и с того дня уже каждую минуту ожидала у себя над головой грома. А иногда она в коридоре тихо подходила под лестницу и начинала прислушиваться, обеспокоенная тем, что сверху уже долго не доносилось ни звука.
Обычно время от времени он отодвигал стул и начинал ходить по мезонину, дощатые половицы довольно громко стонали под его грузными шагами. Как-то она спросила его, почему он не стал учителем или инженером. Михайлов пожал плечами и сказал, что даже не знает, как на это ответить. Елена Владимировна призналась, что она чувствовала бы себя гораздо спокойнее, если бы он, например, учил детей.
- А что, разве учителю позволяется не иметь сердца? - усмехнувшись, встречно спросил ее Михайлов.
На этот раз она не сумела ответить.
- Самое спокойное на инкубаторе: цып, цып… - заключил он, взглядывая на нее каким-то новым и как будто бы изучающим взглядом.
Лучше бы он накричал на нее, бросил ей самые обидные, тяжелые слова, чем смотрел на нее такими глазами. Он смотрел на нее так, будто хотел убедиться, что это она, а не какая-нибудь другая женщина, будто о чем-то сожалел и никак не хотел примириться с тем, что мог так ошибиться.
Между тем весна все внушительнее заявляла о себе и все настойчивее давала почувствовать, что она здесь хозяйка. Если недавно она при первых же признаках противодействия немедленно отступала, все время в воздухе чувствовалось борение - за теплым дождем завихривалось белое сеево, наперерез задонскому южному ветру вырывался из-за горы северянин, - то потом как-то сразу произошел перелом, все оттаяло и согрелось. Сразу снизошло на землю такое мягкое, ласковое, устойчивое тепло, которое иначе и нельзя назвать, как благодатью.
И теперь уже не по неделям, даже не по дням надо было дожидаться, как земля изменяет свой цвет, - новой хозяйке не терпелось поскорее завершить свои перемены. За одну ночь всю старую полынь на лысых буграх прошила молодая игольчатая трава, за другую - изумрудной стала левобережная стенка леса. За хутором бригада Дарьи Сошниковой уже повыкопала все лозы и подняла их на опоры. Кусты все гуще озеленялись яркой листвой.
Зеркало воды отражало скрип уключин на лодках, воинственное хлопанье крыльев и разноголосые переклики петухов, разговоры в двориках, огороженных плетнями и частоколом вербовых кольев. Иногда с левого берега наплывал звук мотора - это пашущий за Доном трактор доходил до края загонки, примыкающей к лесу. Иногда с бугристого правобережья, из степи, докатывался такой же, но более резкий звук - это бригада МТС допахивала поле майского пара. А может быть, степной рокот поршней и шестеренок был грубее и потому, что на бугре ходили сейчас самые мощные, новейшие тракторы челябинского завода, а за Доном, на огородах, все еще безотказно трудился заслуженный ветеран из малосильных "Универсалов".
Поднимаясь к себе наверх, где его ожидала на столе стопка исписанных листов, а рядом с ней белый чистый лист, Михайлов все чаще подавлял в себе желание отодвинуть их в сторону, а то и спрятать в ящик. Опять надо было вскидывать на плечи солдатский ранец, идти вперед, слышать хрипы умирающих товарищей, видеть кровь, в то время, когда вокруг была совсем иная жизнь, шла весна, люди строили, а не разрушали дома, надеясь долгие годы прожить спокойно, любились и обзаводились семьями, когда опять рождались дети. На картины прошлого надвигались новые, а лица былых друзей заслонялись лицами тех, которые окружали его сейчас, жили с ним рядом, пели в садах и на лодках и заговаривали с ним, когда ему приходилось бывать в степи, на лугу, на берегу Дона.
* * *
В середине лета, когда давно уже отсеялись и подняли пары, а до уборки еще далеко, больше свободного времени у людей, реже остаются они ночевать на полевом бригадном стане, а все стараются к вечеру на попутной машине или же на быках попасть домой, взять из яслей детишек, обстираться и выкупаться, смыть с кожи пыль и горький полынный налет степи. Над летними кухоньками, сложенными во дворах, поднимаются в теплом сумраке, разбавленном светом месяца, прямые, как сосны в лесу, светлые дымы, что-то вкусное и пахучее варится на каждой плите, прядутся мирные семейные разговоры. Под навесом кухни в желтовато-розовом зареве мелькают ослепительно белый платок хозяйки и усатое, улыбающееся лицо ее мужа, широко раскрытые детские глаза… Детям пора спать, но в такие вечера, когда дома все в сборе и отец с матерью расположены поделиться друг с другом тем, что они увидели и услышали в степи за неделю, - в такие вечера дети не отходят от взрослых.
Днем на белой песчаной косе долго дремлет коровье стадо по колено в воде, а овцы сбиваются голова к голове. Духотой налиты сбегающие к реке улички и переулки, оцепенела листва в садах, на острове и в задонском лесу, а река меж откосами берегов стоит, как зеленое жидкое стекло. Только и нарушит сонное спокойствие рыба, выпрыгнув из воды, режуще блеснув под солнцем.
И в Дарьиной бригаде днем женщины чаще отдыхают под кустами у родника, лениво перебрасываются словами. Торопиться им теперь уже некуда, вся, какая повырастала среди корней, лебеда выполота, чубуки прорваны, и осталось только во второй или в третий раз опрыскать кусты бордосской смесью. Лапчатые глянцевитые листья - в густой голубой сетке мельчайших брызг-крапин.
К этому времени трехпалые и пятипалые зубчато вырезанные листья винограда выросли уже такими большими и так сплелись, что сквозь них не пробиться и солнцу, лишь кое-где протянется к земле светлая паутинка. У говорливого родника не так угнетает духота, и можно хорошо поспать под его косноязычный лепет. Бригадир на это смотрит сквозь пальцы.
- Замечаете, девоньки, бригадир наш Дарья Тимофеевна сделалась очень доброй? - задумчиво говорит Феня Лепилина. - Будто ее подменили, родная матушка не признала бы. Не придирается, не находит тебе работу каждый час. Была как репей, а сделалась как шалфей.
Феня одна только и не зевает в этот полуденный знойный час, ее не берет дрема. Ее характер не дает ей поспать и тогда, когда этому ничто не препятствует. Как всегда, глаза у нее смеются и уголки ярко накрашенного рта неуловимо трепещут.
Дарьи сейчас среди женщин нет: она куда-то отлучилась, но у нее находится здесь защитница.
- Она, тетя Феня, и раньше зря никогда не цеплялась, - приподнимая голову на траве у родника, говорит черноглазая Катя Иванкова.
- Не разводи, Катька, семейственность, - прозрачно намекает Феня. - Ну, а скажи, чего это она вот уже целый час в тот угол сада с Кольцовым ушла и никак не спешит вернуться?
- Она бригадир, а он, тетя Феня, агроном, - строго отвечает Катя.
- Правильно, - с готовностью подхватывает Феня, - и ему положено давать ей указания. А я и забыла. Ты, Катя, у нас умница. Еще и не пристала к Дарье в невестки, а уже свою свекровь обороняешь.
И она беззвучно смеется, вздрагивая полной грудью. Катя Иванкова с сердитым осуждением косится на нее черненьким, как смородина, глазом.