IV
В пятницу Остап Григорьевич проснулся рано. Выглянул в окно. Заря только занималась. На посветлевшем небосклоне догорали последние звезды. В предутренней зыбкой полутьме еще тонули очертания высокого берега за Днепром, вербы и тополя.
Остап Григорьевич опустил ноги с широкой деревянной кровати. Потирая рукой волосатую грудь, он смотрел, как жена затапливала печь. С вечера зарезали гуся, подходило тесто для калачей, и в кухне стоял кислый хмельной запах.
- Чего рано схватился? - спросила Катерина Федосеевна, не отрывая взгляда от полыхавшего пламени.
- Выспался.
Остап Григорьевич громко, во весь рот, зевнул, шагнул к сундуку, извлек оттуда праздничный костюм.
- Сашка́́ возьмешь на станцию? - приглушенным голосом спросила Катерина Федосеевна. - Крик еще с вечера поднял. Просится ехать.
Сосредоточенно посапывая, Остап Григорьевич прилаживал ремешок к шароварам. Глухо буркнул:
- Нехай спит.
- Возьми. Слез не оберешься.
Будто подтверждая ее слова, на кровати стремительно поднял стриженую голову девятилетний Сашко́́. Он, глядя еще сонными глазами на отца, приготовился зареветь.
- Вот, пожалуйста, - усмехнулась мать. - Такого удержишь? Нехай едет.
Сашко́ только сейчас заметил на отце праздничные шаровары и с негодованием откинул свои, требуя новые из сундука.
- Дурачок! - урезонивала мать. - Ладные штанцы, чего же в дороге праздничные пачкать.
- Ничего не пачкать!
- Эти же красивше.
- Ничего не красивше!
- Да ты спи еще, такой-сякой! - прикрикнул отец. - Ну? Чего смотришь? Спи, тебе говорят!
Но сон уже покинул хату. В соседней комнатушке, вздыхая, одевалась Василинка. Ей предстояло сбегать в Богодаровский лес за квитченнем . Сашко́, заискивающе глядя на мать, приник к открытому сундуку.
Остап Григорьевич вышел на крыльцо. За черной каймой соснового бора мягко золотилось небо. От палисадника поднимался густой аромат ночных фиалок, крепким настоем, плавал над подворьем.
Поскрипывая свежесмазанными сапогами, Остап Григорьевич прошел к воротам; голубенькая лента дыма из трубки тянулась за его новым картузом.
Мимо бежала соседка с ведрами на коромыслах. Увидев Рубанюка, остановилась:
- Доброго ранку, дядько Остап.
- Доброго здоровья, Степанида.
- Петро, говорят, приезжает?
- Приезжает.
- Кончил свое учение?
Остап Григорьевич снисходительно посмотрел на нее.
- Кончил, раз отпускают из Москвы.
Ему было очень приятно поговорить о сыне, и он, опасаясь, что Степанида уйдет, смягчил голос, уже более словоохотливо и доверительно сказал:
- Этот долго на месте не усидит, чтобы без науки. У него ж, сама знаешь, порода какая. С малых лет беспокойный. То на тракториста кинулся учиться, то движок целое лето мастерил. А то, бывало, с лекарни его не вытянешь. В какие-то телескопы с фершалом все глядели на эти… дай бог памяти… енфузории.
- Так, так, - поддакивала Степанида. - А Ванюшка ваш ничего не пишет?
- Давно не писал.
- Что ж это он?
- Еще напишет.
Остап Григорьевич выколотил трубку, сунул в карман и вернулся к хате.
Просторная, веселая усадьба Рубанюков раскинулась за аккуратным плетнем, на развилке двух улиц. Осененная высокими елями, хата чистыми своими оконцами глядела в сад. Позже, когда взойдет солнце, густая листва накинет узорчатые тени на ее слепящие белые стены, на соломенную кровлю. Заиграют в его лучах посаженные Василинкой огненные чернобривцы, пунцовая гвоздика, желто-горячие настурции.
Мимо хлева и клуни тропинка ведет к фруктовому саду и на пасеку, проскальзывает под молочными ветвями бузины-невесты и теряется где-то в лугах.
Остап Григорьевич зашагал на пасеку. Из ульев вылетали пчелы. "Петро еще своего домашнего меда не ел, - пришло на ум старику, - и жерделы не при нем посажены".
Он, не торопясь, обошел сад, проведал скотину, заглянул в амбар - и вдруг будто посторонними глазами увидел, как в последние годы незаметно окрепло и расцвело хозяйство, хоть и трудно было без сыновей.
Нелегко было ему начинать самостоятельную жизнь. В девятьсот четвертом году, на японской войне, убили отца. После него остались лишь низенькая саманная хатенка с отсыревшими углами и маленькими окошками да небольшой участок супесчаной земли. Вдвоем с матерью бились они над скупой делянкой, но земля кормила, как мачеха: с голоду не пухли, а хлебом никогда не наедались. Ходил Остап, тогда еще двадцатитрехлетний парубок, в соседнюю экономию графа Тышкевича на заработки. Хватался и за другие профессии - столярничал, рыбачил. Долго копил деньги на коня, привел, наконец, с базара, а через неделю конь околел от сибирки.
Бедствовал Остап всю свою молодость. На улицу с хлопцами не ходил - не гульбищами была голова забита, да и не в чем было показаться на люди.
Похоронив мать, женился он в 1906 году на дочке кузнеца из Богодаровки, Катерине. Может, и выбился бы из нищеты (жена попалась хорошая и ретивая до работы), да забрали его осенью четырнадцатого года воевать с немцами. Пришлось покинуть беременную Катерину на ее младшего брата Кузьму, помогавшего по хозяйству и раньше, да на семилетнего сынишку Ваню.
Пришел с фронта, пожил дома несколько месяцев, и вновь нужно было Катерине сушить солдатские сухари в дорогу. Немцы были на Украине. Остап Рубанюк партизанил, потом дрался с петлюровцами, гнал белополяков.
Вернулся он под родную кровлю на исходе двадцать первого года - постаревшим, с синим рубцом на шее от немецкого клинка. По-прежнему с охотой взялся за хозяйство, стремясь наверстать упущенное. Но лишь гораздо позже, в колхозе, обрел он то, к чему тянулся всю жизнь. Сытно, зажиточно стала жить семья, укрепилось и расцвело колхозное хозяйство, и уж никого в селе не тревожил завтрашний день.
Остап Григорьевич постоял у плетня, прикидывая размеры урожая, ожидаемого в колхозе. И хлеба и фруктов будет вдоволь. Электростанцию теперь должны достроить; прикупить, как требовало собрание, две-три автомашины, племенных быков и йоркширов…
…Позавтракали еще в утреннем полусумраке, на скорую руку. Мать открыла ворота, пропуская Василинку, гнавшую корову на пастбище. Остап Григорьевич выдернул из стрехи свою палку, попыхивая трубкой, пошел на колхозную конюшню Накануне председатель, узнав, по какому делу нужно садоводу ехать на станцию, приказал дать правленческих выездных лошадей.
Над плетнем шумно возились воробьи. Свистящими стаями перелетали они на влажную от вчерашнего дождя дорогу, с озорством прыгали у ног Остапа Григорьевича и уносились прочь.
Из бокового переулка, заполняя улицу, выходило стадо. Коровы брели длинной чередой, разноголосо мыча и тяжело шарахаясь от пастушьих бичей. Над улицей стояли запахи парного молока и навоза.
Остап Григорьевич, пережидая, любовно разглядывал рыжебоких, черноголовых, белых красавиц, разыскал глазами и свою Красуню, важно несшую большие острые рога.
С противоположной стороны улицы Остапа Григорьевича окликнул по-бабьи пискливый голос. Никифор Малынец, низенький, вертлявый почтарь, помахивал над головой конвертом:
- От старшего пришло!
Малынец улучил момент, ловко протиснулся сквозь стадо к Остапу Григорьевичу.
- Битте, - сказал он, протягивая письмо.
- Как?
- Битте, говорю. Это "пожалуйста" значит.
- Ты все по-немецкому шпаришь, - Остап Григорьевич улыбнулся одними глазами.
На германском фронте он служил с Никифором в одном полку. Малынец попал в плен и два года работал у прусского помещика. Неизвестно, как ему там жилось, но дома, в Чистой Кринице, он всячески превозносил хозяйство помещика, электрические поилки и кормушки, кстати и некстати уснащал свою речь немецкими словечками, и в селе считали его человеком пустым и недалеким.
Остап Григорьевич повертел в руках голубой с темной каемкой конверт и бережно положил его в карман.
- Дома почитаем.
Почтарь чиркнул спичкой, раскуривая погасшую цыгарку, осведомился:
- Петро Остапович ваш как… погостевать приедет или совсем?
- Это уж как там его академия порешила, - сдержанно ответил Остап Григорьевич. - Ему сейчас пути нигде не заказаны. Понял? Хоть в Киеве, а хоть в самой Москве, скрозь пройдет.
- Образова-а-ние! - Никифор многозначительно поднял палец. - Его за плечами не носить.
Он поправил ремешок от сумки, шевельнул картузом:
- С тем до свидания. Аухвидерзейн.
- Иди здоров.
Остап Григорьевич замахнулся палкой на игривого бычка, отставшего от стада, и зашагал к правлению.
Перед выездом на станцию он завернул домой, за сынишкой.
- Ну, старая, - сказал он жене с порога, - еще один сын объявился. От Ванюшки письмо.
Катерина Федосеевна остановилась с чугунком в руках.
С семьей и с Чистой Криницей старший сын расстался давно, с тех пор как призвали в армию, на действительную службу. В памяти матери он остался скромным и почтительным с родителями, но властным и настойчивым среди сверстников, которые охотно признавали его вожаком и на гулянках и в работе.
Письмо от него было коротенькое, содержало главным образом приветы семье и знакомым. В конце Иван объяснял, почему пишет мало:
"…Надеюсь, дорогие мать и отец, скоро повидаться с вами. Мне обещали отпуск, и мы с женой и сынишкой Витькой обязательно нагрянем в Чистую Криницу. Надо же познакомиться вам со своей невесткой и внучонком. Он у меня боевой, весь в деда.
Вчера мне присвоили звание подполковника, так что выпьем с тобой, тато, и за встречу и за все сразу.
Ваш Иван "
- Слышишь, старая? - почтительным шепотом произнес Остап Григорьевич. - По прежним временам - ваше высокоблагородие. Вон куда наш Ванька махнул!
Катерина Федосеевна, взяв письмо, сама перечитала его. Молодо заблестевшими глазами она посмотрела на мужа:
- Скорей бы приезжал! Это ж они с Петром теперь повидаются. А вдруг снова не приедет?
- Должен приехать, - молодецки расправляя усы, успокаивал Остап Григорьевич. - Разве дела какие задержат.
- Хоть бы трошки дите его понянчить, - вздыхая, проговорила Катерина Федосеевна. - Совсем откололся от дому.
- Там дел хватает, говорю. Читала ж? Подполковник!
- Оно, может, и так, - нерешительно возражала Катерина Федосеевна. - А для матери он всегда дитем останется. Кому он большой начальник, а мне Ванюшка.
- Ты ж, гляди, с обедом тут…
Остап Григорьевич спрятал письмо в карман и пошел к бричке. Сашко́, блистая новой сатиновой рубашкой и поминутно оглядывая синие, под ремешок, штанцы, гордо держал вожжи, покрикивал на коней….
V
Петро лежал на верхней полке и, облокотившись, смотрел в окно. Стекло было опущено; в вагон врывались смешанные запахи угольной гари и полевых трав, пригретых июньским солнцем.
Паровоз то замедлял ход на изгибах дороги, то вдруг, пронзительно свистя, стремительно мчался, раскачивая вагоны, и тогда телеграфные провода за окном взмывали к белым чашкам на столбах, резко опускались, вновь тянулись кверху.
Петро смотрел на игру проводов, курил и рассеянно слушал голоса пассажиров, споривших о чем-то с самого Бахмача. На соседней полке лежал с закрытыми глазами и скрещенными на груди руками его товарищ Михаил Курбасов.
- Ты не спишь, Михайло? - спросил Петро.
- Нет. Хорошо едем. Быстро, - сказал Михаил, не открывая глаз.
Петро кивнул головой.
- Часа через три буду дома.
Он свесился с полки и прислушался к словам старичка, который донимал своего собеседника - майора.
- Вы вот говорите, общение с ними полезно. Культура, техника и тому подобное. Не спорю, Бетховен, Гёте - величины. А вы все-таки, батенька мой, загляните в историю.
- Что же? - возразил майор. - Выходит, по-вашему, все надо зачеркнуть? И то, что было хорошего у немецкого народа до прихода нацистов?
- Эх, какой вы! - горячился старичок. - Я, милый человек, тридцать два года историю преподаю. Согласен с вами: в Германии культура высокая. А позвольте спросить: что, ее, эту культуру, нынешнее правительство создавало?
- Не нынешнее.
- То-то! Уверяю, фон Шуленбург сидит в Москве не затем, чтобы декламировать стихи Гейне.
- А Гейне все равно найдется кому читать и в Германии.
Это сказал Петро. Он быстро спрыгнул с полки.
- Что вы хотите этим сказать? - спросил старичок.
- Фашисты могут сжигать на кострах книги великих поэтов и мыслителей, но они бессильны против их идей.
Петро застегнул косоворотку, посмотрел на собеседников.
Был Петро невысок ростом, но крепко сбитый, кряжистый - в отца. Крутой большой лоб, прикрытый чубом, энергичные сочные губы, румянец, пламенеющий под смуглой кожей, дышали юношеской свежестью. Глаза, темные, большие, светились тем живым, задорным блеском, какой бывает у людей, уверенных в себе.
- Убежден в том, что фашизм никогда не убьет великих революционных традиций немецкого народа, - сказал Петро, глядя в упор на старичка. - Рано или поздно прогрессивные силы восторжествуют и в Германии.
- Это уже, батенька, вопрос совершенно другой, - возразил старичок.
Майор щелкнул крышкой серебряного портсигара, но не закурил. Он вертел в пальцах папироску, раздумывал.
Поезд, замедлив ход, тормозил у станции. Старичок прихватил чайник и поспешил к выходу.
- Выйдем, разомнемся, - предложил Михаил Петру.
- Давай.
Друзья вышли в проход вагона и остановились у окна. Михаил, посторонившись, чтобы пропустить девушку, шедшую из купе, спросил:
- Уже сходите, молчунья?
- Нет. Надоело сидеть.
Девушка постояла и пошла из вагона. Михаил с усмешкой развел руками:
- Постарели мы с тобой, братец. Даже завязать знакомство с девчонками не способны. Раньше это ловко получалось. Нет, стареем, стареем… Вуз позади. Студенческие годы уже никогда не вернутся.
- Послушал бы тебя мой батько! Ему скоро шестьдесят, а он только жить начинает… Планы большие строит… Учиться еще хочет.
Поезд тронулся.
Мимо плыли белые хаты, сады, огороды. Петро смотрел на тени облаков, скользившие вдоль дороги, на коричневые стволы сосен, то приближавшиеся к самому поезду, то отбегавшие прочь.
С каждым мгновением расстояние до Чистой Криницы становилось все короче, а Петру до сих пор не верилось, что он скоро будет дома. Разлука с семьей, с родным селом была долгой, и свое возвращение он ощущал сейчас как очень серьезное событие. Петро закрывал глаза и старался представить себе отца, сестер, мать. Но они возникали в памяти такими, какими были три года назад. Он подумал о том, что ни с кем в семье не сможет поспорить о вещах, которые стали для него привычными: о театральной премьере, о новой книжке, новом фильме. И тут же возразил себе: "Что ж… в Чистой Кринице за эти годы росла своя культура. Отец писал не раз о новых сортах яблонь, которые выращивает колхоз по методу Мичурина. Сестра Ганна добилась рекордного урожая в своем звене. В селе собирались пустить электростанцию, приобрели киноустановку…"
Петро вспомнил, как он, будучи секретарем комсомольской организации, всегда стремился работать так, чтобы его село было передовым, мечтал об электрическом свете во всех хатах, о богатых фруктовых садах в каждом дворе. Он немало сделал раньше, а сейчас, возвращаясь специалистом, агрономом, сумеет дать своему селу еще больше. Он вложит всю страсть и пыл, живой огонь в дело, ради которого провел лучшие свои годы в студенческих аудиториях и библиотеках, ради которого отказывался от свидания с родными, с любимой девушкой.
Петро с огорчением подумал о том, что он последнее время редко и скупо писал Оксане. Время не отдалило ее от него, она по-прежнему была ему дорога. Стремясь поскорее встретиться с ней, он одним из первых сдал государственные экзамены, в Москве не задержался ни одного лишнего дня.
Петро почувствовал, что Михаил пристально смотрит на него, и с улыбкой спросил:
- Ты что так уставился?
- Расходятся наши пути-дорожки, милейший.
- Писать мне будешь?
- Напишу. Да тебе, верно, не до меня будет.
- Почему?
Михаил хитро прищурился.
- Сознайся, - сказал он, - теперь уж скрывать тебе незачем. Ты из-за Оксаны своей отказался от аспирантуры?
- Нет. Не из-за нее.
- Еще пожалеешь, что отказался.
- Что жалеть? Ведь я сам просил послать меня в село.
- Все-таки Чистая Криница не Москва. Заглохнешь.
- Чепуху говоришь, Мишка! У нас в селах есть дивчата… Они дальше районного села нигде не были. А о них в Москве труды пишут… В Чистой Кринице есть своя эмтеэс, электростанцию строят…
- Так-то так…
- Почему же это я должен заглохнуть?
Скуластое, с насмешливыми глазами лицо Михаила стало сосредоточенным. Подумав, он сказал:
- У какого-то писателя я читал, что люди созданы не для того, чтобы отъедаться у корыта. Они должны скитаться по дорогам, бродить по лесам, вечно искать новое, интересоваться всем.
- Беспризорничать?
- Зачем так вульгарно, профессор?
- Что же ты хочешь этим сказать?
- Ты даже не поездил по стране, не знаешь ее богатств.
- Есть, Михайло, человеки, которые ничего за положенный им век не дают, а хотят взять от жизни как можно больше. А?..
- Имеются такие.
- А я не желаю быть таким. Скитаться, смотреть, любоваться очень интересно. Ого-го! В нашей стране есть на что посмотреть! А я хочу, чтобы и Чистую Криницу не объезжали. Понял? Хочу, чтобы восхищались ее садами, богатством.
Петро глядел на товарища вызывающе, готовясь спорить, но Михаил только повел плечами и замолчал.
А Петру хотелось высказать все, что было у него на душе.
- Ты вот сказал, люди должны всем интересоваться, - продолжал он. - Согласен… Но разве для этого обязательно странствовать? Мне везде интересно. Если по-настоящему любишь жизнь, всюду найдешь столько впечатлений, столько больших и маленьких радостей! Есть мудрая поговорка, - все больше загораясь, продолжал Петро - "Дорогу осилит идущий". Слыхал? У каждого из нас своя дорога, но мы все идем к одной цели - к счастью. И путь этот - не гладкое шоссе, Мишка… Не раз себе шишки набьешь, пока дойдешь. Но если ты твердо решил дойти, разве ты остановишься перед чем-либо?! Если я понял всем своим сердцем и умом, что мое счастье - в счастье и радости моего народа, должен ли я, вернее - могу ли стремиться туда, где только мне будет лучше, спокойнее?
Друзья, увлекшись разговором, не заметили, как поезд подошел к Богодаровке. Петро стал вглядываться в лица людей, стоявших на перроне.
- Вон мой старикан! - воскликнул он, схватив Михаила за плечо.
Остап Григорьевич еще не заметил сына, но уже расправлял горделивым жестом усы, взволнованно покашливал, широко шагая вдоль вагонов.