Тяжелый германский снаряд разорвался над лесом. С треском рухнуло дерево. Расщепленный сук упал совсем близко от солдат, зеленые, точно испуганные листья дрожали еще несколько секунд после падения. Сухой, небольшого роста генерал, сердито помахивая рукой, прошел мимо них, сопровождаемый офицерами.
- Сделаем, сделаем, - резко выкрикивал он. - Прикажете умирать, как бабам? Собирайте ваши части господа.
До них донесся дребезжащий голос Васильева. Что-то происходило в лесу. Офицеры подымали солдат, высокий полковник звучным голосом говорил, что немцев на шоссе совсем мало, и молодецкий удар может вывести русских из окружения.
- Бодрей, бодрей, ребята! - кричал он. - Кто останется, тех побьют, как куропаток.
Конные ординарцы скакали по узким тропинкам, развозя приказания, судорожная жизнь вспыхивала среди мертвых полков, батарея, грохоча колесами, выскочила на самую опушку, снялась с передков, и первая очередь шрапнели брызнула по шоссе. Нестройные цепи выбегали из леса и бросались на немцев. Васильев, отшвырнув свою сабельку, с винтовкой шел впереди батальона. Громкое "ура" доносилось справа, ожившие батареи галопом выезжали на позиции.
Это была последняя атака левой колонны окруженных самсоновских корпусов, состоявшей из тридцать шестой дивизии и примкнувших к ней частей.
Рядом с собой Карцев видел яростное лицо Черницкого, ощерившегося Рогожина, сурового бородатого Голицына. Луг перед лесом был болотист, покрыт кочками. Сапоги у солдат были полны воды, но они, не замечая ничего, бежали в атаку.
Отчаяние, последняя надежда прорваться гнали солдат и офицеров. Они атаковали так стремительно, что германские шрапнели рвались далеко позади, пули летели высоко над головами.
- Достигли, достигли! - заревел Голицын. - Бей их, братушки…
Близко перед собой Карцев увидел шоссе, низкие брустверы перед шоссе и каски и фуражки германцев. Одни бежали, другие падали, третьи бросали винтовки и поднимали вверх руки. Германская бригада генерала Тротта, застигнутая врасплох, была разбита, двадцать орудий и сотни пленных достались русским. Но когда кончился бой, войска остановились, не зная, что делать. Управление, организованное штабом дивизии, куда-то исчезло. Очевидно, штаб не был уверен в успехе предпринятого им маневра. Высокий полковник бросился вперед, когда появились свежие германские батальоны, но остатки его полка и сам он погибли в бесплодной атаке. Растерянные солдаты, никем не руководимые, побежали обратно в лес. Германцы не преследовали их.
Медленно надвигалась ночь. Огромный грюнфлисский лес, в котором находилось много десятков тысяч людей, был все же тих. Бее то, что люди скопили из своей последней энергии, было полностью исчерпано ими. Дух их был мертв, никакая сила не могла больше поднять их. Так они лежали до рассвета и дальше весь день до тех пор, пока не приходили германцы, забирая их, как богатую жатву. Дивизии сдавались батальонам, роты - отдельным бойцам. Армия умерла, морально и физически - девяносто тысяч нераненых солдат, пятьсот орудий, огромнейшее количество боевого материала досталось победителям.
Третий батальон не сдался вместе со всеми. Васильев вывел его в узенький просвет, который он заметил в германской линии. Десятая рота шла в атаку в центре батальона. Бредов был впереди цепей. У него ввалились щеки и виски, в глазах светилась мука. Ему казалось, что мир рушится вокруг него, что он ступает по его обломкам.
- Ближе, ближе, - бормотал он, прислушиваясь к тонкому, как щенячий визг, свисту и вою германских пуль, - ближе, ко мне, конец, скорее конец.
Он видел хмурые, изверившиеся, полные отчаяния лица солдат, смотрел на их спотыкающиеся фигуры и не удивился, когда из цепи вышли двое и пошли назад.
Он знал, что перед его глазами совершен ужасный проступок, но никаких сил, никакой энергии уже не было у него, чтобы противодействовать тому, что произошло.
- Ближе, ближе, - шептал он, - ради бога, ближе ко мне, - и шел вперед, приближаясь к тому, что могло дать ему какое-то решение. И когда больно хлестнуло его по груди и стало тянуть к земле, он не сделал никакого усилия, чтобы удержаться на ногах, и упал с чувством успокоения, с чувством сладостного конца, пришедшего после тяжелых, унизительных мучений.
Батальон с солдатами, приставшими к нему из других полков, прорвался сквозь слабую цепь германцев и, проблуждав два дня в лесах и болотах, присоединился к своим.
16
Штаб армии оторвался от всех частей. Конвойная сотня, сильно поредевшая, была единственной боевой силой, оставшейся в его распоряжении. В болотистом лесу произошло последнее совещание. Самсонов, не слезая с седла, оглядел казаков и тихо сказал:
- С такой ордой мы не проберемся. Попробуем обойтись без них.
Штабс-капитан Дюсиметьер, молодой еще человек, сухой, черный, похожий на испанца, порывисто рванулся к командующему. Он хотел сказать, что сзади находятся русские корпуса, и можно попытаться собрать из них хоть небольшой кулак, но, встретив мертвый взгляд Самсонова, ничего не сказал. Ему стало ясно, что вопрос об армии уже целиком отпал: армии не было, армия погибла. Вопрос стоял только о спасении штаба.
- С богом, есаул, - с видимым усилием произнес Самсонов. - Попробуйте пробраться. Двигайтесь на деревню Зарембу.
Он слез с седла. Штаб, нестройно и как бы колеблясь, последовал его примеру. Казаки забрали лошадей, есаул перекрестился, и сотня двинулась вперед. Десять человек остались одни, они молча смотрели, как в синих лесных сумерках скрывались всадники. Из последнего ряда сотни кто-то весело сказал:
- Слава богу, камень с плеч окинули. Теперь легче будет.
- Пойдемте, господа, - послышался голос Самсонова, - будем двигаться на Хоржеле.
Впереди шел полковник Вялов, каждую минуту сверявшийся с компасом. За ним гуськом тащились остальные. Черная шерстяная ночь плотно укутала все кругом. Деревья стояли, как враги, холодный их шелест провожал идущих. Не было ни луны, ни звезд. Чуть красноватое, как сырое мясо, небо близко придвинулось к земле. Часто останавливались, собирались к полковнику Вялову, смотрели на его светящийся компас и советовались, как идти дальше. Самсонов молчал. К нему не обращались с вопросами. Так на похоронах не трогают ближайшего родственника покойника, дают ему остаться одному с его горем. Вышли на лужайку. Тут было немного светлее. Коричневое зарево виднелось где-то на юге. Вдруг из леска, темневшего совсем близко, послышался резкий смех. Белая тень отделилась от темной лесной пещеры и с громким хохотом, прерываемым рычанием, понеслась к людям неровно и стремительно, как гигантская летучая мышь. Недалеко от них она завертелась, огромное белое крыло со свистом прорезало воздух. Нервный Дюсиметьер вскрикнул и схватился за револьвер.
- Боже мой, - содрогаясь и крестясь, сказал Самсонов, - что же это такое?
Все молча смотрели на ужасную тень. Поручик Кавершинский, состоявший при командующем, бросился вперед, и яркий луч электрического фонарика, как пуля, ударил в лицо тени. Выплыли круглые свирепые глаза, оскаленный рот, из которого вывалился черный язык.
- Кто вы такой, - грубо крикнул Кавершинский, подымая наган, - ну, прошу, живо, без дурачеств, - кто вы такой?
- Азраил, ангел смерти, - ответил глухой голос. - Разве вы не видите, как я летаю? В каждом взмахе крыла - смерть.
Он тихо двигался к людям, и они окружили его. Офицерские погоны были на его плечах. Грязная рубаха клочьями вылезала из-под рваной гимнастерки. Вокруг горла узлом была привязана простыня, развевавшаяся, как мантия, за плечами. Слюна капала из открытого перекошенного рта.
- Какого вы полка? - спросил полковник Вялов. - Как вы попали сюда?
Офицер вытянулся. Круглые глаза стали строгими.
Он подпрыгнул, завыл, захохотал и помчался к лесу.
- Идемте, идемте скорее, господа, - сказал Самсонов.
Он пропустил всех чинов штаба мимо себя и пошел последним. Шли ощупью. Шаги глухо стучали о землю. Самсонов шел все медленнее. Спина генерала Постовского, шедшего перед ним, исчезла, затих и шорох движущихся людей. Тогда он остановился, снял фуражку. Постояв немного, свернул с тропинки в лес. Тишина охватила его, он жадно вдыхал сыроватый ночной воздух, натыкался на деревья, торопился, точно его влекла к себе определенная цель.
Теперь никого не было вокруг. Он прислонился спиной к дереву и, задрав голову, искал в небе звезды. Но видел только бурую муть низких, слабо освещенных далекими пожарами туч.
Охваченный слабостью, он подумал, что виновны и другие, что его подвели плохие командиры корпусов, своим отступлением открывшие противнику фланги армии, подвел штаб, плохо управлявший армией, не наладивший связи, подвела плохая разведка, мало дававшая сведений о противнике, подвели начальники дивизий, вымотавшие солдат непосильными маршами, подвели те, кто не позаботился о снабжении армии, кто вовремя не выстроил удобных, стратегических дорог… все, все подвели, а он один должен оплатить последний, самый тяжелый счет.
Послышался треск сучьев - кто-то, легко ступая, вышел на Самсонова.
Он вспомнил сумасшедшего офицера и задрожал.
- Кто идет? - слабо спросил он.
Шаги затихли.
- Свой, - ответил тихий голос. - А ты кто?
Самсонов не ответил. Тогда человек осторожно приблизился и чиркнул спичкой. Овальный огонек вырезал из темноты его бородатое лицо и лицо Самсонова. Генерал увидел защитные солдатские погоны, смятую фуражку без кокарды, темные, блестящие глаза. Спичка погасла. Пришедший присел на корточки, опираясь спиной о дерево. Он молчал. Самсонов утомленно закрыл глаза. Темнота, покой, молчание. Бели бы так было долго, вечно! Он услышал шорох. Солдат наклонился вперед, он что-то делал, потом чиркнул спичкой, закурил.
- Хлеба, - сокрушенно сказал он, - поля такие богатые неубранными стоят. Мужики мимо идут, им бы убрать дали, вот поработали бы.
"Армия погибла, а он думает о неубранном хлебе, - подумал Самсонов. - Что же мне теперь делать? Я один, никто не может мне помочь. Я один".
- Хороши ночи, - продолжал солдат, - теплые, ласковые. В такие ночи девки песни поют. - И, помолчав, грустно добавил: - Растут они, молодые наши. Уберут за нас хлеб. Новый посеют.
Самсонов в отчаянии огляделся вокруг. Какой хлеб? Кто посеет его? О чем говорит этот странный человек?
Он шагнул вперед, схватился за грудь. Все болит. Сердце раскалили на страшном огне, оно раздулось, жжет, не дает жить.
- Кто же виноват? - громко спросил он. - Если бы вместо меня был кто-нибудь другой, разве было бы иначе? Хорошо, пускай устраивают суд. Я готов. Судите меня. Вот я, судите.
Он двигался, выставив жирную старческую грудь, почему-то расстегивая пуговицы, ударился о дерево. И вдруг, охваченный страхом, повернулся в сторону солдата.
- Голубчик, - тихо попросил он, - поди сюда. Какие это молодые посеют новый хлеб? Поди, поди.
Ему никто не ответил. Он прислушался, вдали как будто потрескивали ветви под ногами человека.
- Погоди, - в отчаяньи закричал Самсонов, - не уходи… О, господи.
Он прислушался. Теперь все было тихо - нехорошей мертвой тишиной.
- Никого не было, - прошептал он. - Мне показалось, никого не было.
Ночь была черная, густая, как смола. Безнадежная.
Самсонов поднял к виску револьвер.
Михаил Слонимский
Единорожец
I
Цеппелин повис над Красносельцами. Его желтизна была так же ярка, как синева неба. Три аэроплана летали над местечком, и с земли ясно видны были черные кресты на их крыльях. Зенитные орудия ловили врага: шрапнель рвалась вокруг, пуская в воздух дым и пули. Опустев и потеряв силу, шрапнельные стаканы падали наземь. Они стукались о крыши домов, врезывались в пыльную мостовую, хлопались в реку, залетали и за реку, на фольварк, туда, где пили коньяк штабс-капитан Ротченко, поручик Никонов и прапорщик Лосинский.
Офицеры сидели в саду вокруг большого выкрашенного в зеленую краску стола. Тут же примостилась на табурете Тереза, девятнадцатилетняя хозяйка фольварка. Ротченке стулом служил ящик: в этом ящике офицеры привезли вино. Ящик был уже пуст: бутылки - на столе.
Ротченко не слушал звона шрапнельных стаканов. Он, близко придвинув к Терезе темное, хотя и чисто выбритое лицо, говорил:
- Не понимаю. Решительно не понимаю, как могли вы рискнуть остаться тут из-за фольварка.
Тереза - совсем маленького роста, но это (когда она стоит) не слишком заметно: на ногах ее - туфли с высокими каблуками. Она рыжевата. Лицо и руки у нее - полные, розовые. Она, как всегда, ничего не отвечала офицеру. Зачем отвечать? Все равно офицеры вместе со всей армией рано или поздно оставят Польшу, и тогда Петрик женится на Терезе. А сейчас Петрик - в австрийской армии, в Кракове, врачом.
Впрочем, сейчас она даже не слушала штабс-капитана: она вздрагивала при каждом новом разрыве шрапнели.
Офицер заметил это и досадливо отодвинулся.
- Неужели вы боитесь? Это же такая ерунда!
И он залпом осушил стакан коньяку.
У него на груди - офицерский Георгий, на эфесе шашки анненская лента, Он дважды был ранен: под Гумбиненом и под Праснышем, и твердо знал, что из всей этой затеянной на земле чепухи добра не выйдет. Он снова потянулся к Терезе:
- Послушайте, дорогая…
Поручик Никонов громко захохотал.
Ротченко обернулся к нему. Он опустил левую руку на эфес шашки, правой поправил несуществующий аксельбант (раньше он был полковым адъютантом) и подтянулся весь.
- Вы - что, поручик?
Поручик гоготал, как лошадь. Он оборвал хохот, чтобы проговорить:
- Если цеппелин начнет бросать бомбы, то через полчаса тут чисто будет.
И снова он радостно загоготал. Он радовался всему, что только ни есть на свете: войне, коньяку, цеппелину, Терезе. Череп у него - узкий, и в нем не хватало места для тоски. Поручик подмигнул Ротченке (слушайте, сейчас острить буду!) и обратился к прапорщику:
- Чем это вам не обстрел, господин прапорщик? Настоящий обстрел. И тебе палят, и тебе цеппелин, и тебе руку отчикают, если что. Хо-хо-хо!
И слова полезли из него одно за другим, словно сговорившись совершенно освободить узкий череп от лишнего груза мыслей:
- Он, капитан, обижается - хо-хо! - что с черным темляком ходит. В бою ни разу не был, ноги-руки на месте, ничего не отхлюпано - и черный темляк. О-хо-хо! Спросят: что на войне делал? А у него даже Анны нет. У-ху-ху!
И поручик пришел в совершенный восторг. Он застучал кулаком по столу и, не помня себя от радости, кричал:
- Что, спросят, на войне делал? А он - черный темляк! Ха-ха-ха! Вы только представьте себе это положение! Никакого, никакого, - ну никакого анненского темляка! Нет, вы…
Ротченко перебил сухо:
- Вы пьяны, поручик. На войну идут не для награды. Чему вы тут радуетесь?
Поручик затих. Лицо у него застыло на миг: рот раскрыт, глаза выпучены, брови ушли на лоб. Потом брови опустились, глаза замигали: Никонов не умел оскорбляться. Он заговорил:
- Нет, я про прапорщика ничего плохого не могу сказать. Большой храбрости прапорщик. А что в бою не был - так это ничего. Я тоже до войны в бою не был. Он - мой полуротный. Да я вот вам его покажу. Вот, например…
И он обернулся к прапорщику:
- Принеси сюда для дыма два фунта шоколада. Это не потому, что для моей левой ноги и каприз, а потому, чтоб все увидели храбрость и что тебе на бомбы начхать. Вот. И без денег. Ты жида в лавке по шее стукни - и без денег. Ха-ха!
Он был уже в восторге оттого, что прапорщик стукнет еврея по шее, и торопил:
- Ты скорей иди. Скорей!
Ему так захотелось побить еврея, что он даже сам двинулся было вместе с прапорщиком. Но раздумал и остался. Если военную форму заменить на прапорщике гимназической, то ему можно было бы дать лет шестнадцать, не больше: не мальчишка, но и не взрослый человек. Бороды и усов на лице его не было, но по щекам и подбородку шел пух, в иных местах густой и жесткий уже, как волос. И все на нем было новенькое: гимнастерка, погоны, фуражка. У пояса - аккуратно - наган. Эфес шашки и офицерская кокарда не потускнели еще.
Ротченко скосил на него глаз и спросил мягко:
- Вы добровольцем?
Прапорщик взял под козырек и отрапортовал:
- Так точно, господин капитан.
Ротченко только сейчас заметил, что стакан перед прапорщиком так и остался наполненным до краев: прапорщик не притронулся к коньяку. Значит, он сидел тут я уважал боевых офицеров, и вся эта дрянь представляется ему необыкновенно важной и значительной: и война, и георгиевский крест, и цеппелин.
Штабс-капитан проговорил вяло:
- Оставьте, поручик. Зачем напрасно подвергать опасности?
Прапорщик воскликнул пылко:
- Разрешите, господин капитан, исполнить приказание господина поручика.
Ротченко пожал плечами, и прапорщик ушел. В конце концов, все равно: добывать ли шоколад, брать ли Прасныш - одна чепуха.
Прапорщик вышел из-за прикрытия деревьев как раз в тот момент, когда германский аэроплан скинул первую бомбу. Земля треснула, воздух зазвенел, черный дым заклубился кверху на месте разрыва. Прапорщик вздрогнул и, кашлянув для храбрости, пустился дальше. Он еще не дошел до реки, когда вторая бомба разорвалась совсем близко от него. Прапорщик лег наземь, прежде чем успел подумать что-либо: тело его действовало уже самостоятельно, без помощи рассудка. Когда звон осколков стих, прапорщик вскочил и побежал к мосту. Тело помнило только одно: назад без шоколада ворочаться нельзя. И тело, не управляемое рассудком, напоролось на крест. Крест торчал у самой дороги. Прапорщик обхватил его обеими руками, как живого человека, и отдышался. Крест был неширок, но все-таки мог защитить от осколков новой бомбы. Прапорщик, чтобы успокоиться, прочел надпись на кресте. На кресте нацарапаны были штыком четыре строки:
О, путник! Стой и погляди,
Что здесь написано стихами:
Вчера он был такой, как ты,
Сегодня - бездна между вами.
Прапорщик оторвался от креста и стремглав понесся к мосту. Ночные страхи (а такие случались с прапорщиком в детстве) - ничто в сравнении с тем, что творилось сейчас. Ночные страхи не грозили телу. А тут тело было в опасности: пустой случай мог изувечить его на всю жизнь.
Прапорщик перебежал мост и, задыхаясь, остановился у стены ближайшего дома. Огромный солдат стоял недалеко и, поглядывая на офицера, усмехнулся.
- Здорово напугался, ваше благородие?
Прапорщик хотел оборвать его по-офицерски, но было ясно, что солдат оказался храбрей его и, главное, видел, как он бежал от бомб.
Солдат был без шапки и без пояса: должно быть, нестроевой команды, обозный. Волосы у него были черные и курчавые, как у негра. Брови были густые и тоже черные. Глаза - синие.
- Кто ты такой? - спросил прапорщик.
- Из Пинска, ваше благородие, - отвечал солдат.
Третья бомба упала в самое местечко, на площадь.
Солдат не шелохнулся. Прапорщик, чтобы не показать страха, продолжал разговор:
- Должность твоя какая?
- Столяр, - отвечал солдат, пропустив на этот раз "ваше благородие". - Столяром был.
И прибавил недоуменно:
- И за что это народ мучают - никак не пойму. От меня, ваше благородие, как от столяра пользы значительно побольше, как от солдата. Я и на зверя охотиться не любил, а тут в человека стрелять. Я так думаю: напрасно это выдумали.