Молодежь веселилась, но, кажется, больше всех веселился Дмитрий Алексеевич. Он первым пошел танцовать, танцовал он вальс, и по старинке - подпрыгивая, но танцовал так, что Валя взмолилась: "Дмитрий Алексеевич, голова кружится…" Потом затеяли игры, загадывали слова, сочиняли чепуховые стихи и опять-таки Дмитрий Алексеевич забил всех. Ему выпал фант: гадать. Он повязал себе голову мохнатым полотенцем и отправился в комнату Наташи, разложил колоду карт, начал мучительно вспоминать: что выше - дама или король? Первой пришла Наташа. Отец крикнул:
- И ты сюда же? Киш! Сама все знаешь! Ты лучше его пришли…
Но когда пришел Вася, Дмитрий Алексеевич забыл про гадание - он взял с полки томик стихов, увлекся и стал кричать, потрясая книжкой:
- Удивительное дело! Набор слов, а, знаете, пот-ря-са-юще!
За твоими тихими плечами
Слышу трепет крыл…
Бьет в меня светящими глазами
Ангел бури - Азраил!..
…Вот это - поэзия! Не то что Лабазов по телефону кричал: "Тридцать две строчки к Женскому дню!.."
Наташа спросила:
- Что тебе папа нагадал?
- Очень хорошо! И в точку, - ответил Вася.
Поглядев в спокойные глаза Ольги, Дмитрий Алексеевич засуетился:
- Сейчас, сейчас все вам расскажу. Матушка моя гадала - "чем успокоится сердце?" А оно обязательно успокоится! Я вам могу всю музыку продемонстрировать: хлопоты, потом черви - сами понимаете, какой предмет изображен, ну, а потом счастливая дорога, я уж не знаю, что вы предпочитаете - Анапу или Малаховку…
Сергею Крылов не стал гадать - надоело.
- Раскажите, как в Париже народ развлекается? Танцуют, наверно, так, что полы ломятся…
Он долго слушал рассказ Сергея. Потом вдруг помрачнел:
- Боюсь я за них. Беспорядок там, наверно, страшнейший. Немцы ведь всю зиму готовились. Это хорошо, что веселые. Мы тоже не монахи… Но только надо уметь и покряхтеть, помучиться…
Валя нетерпеливо ждала у двери: ей очень хотелось, чтобы Дмитрий Алексеевич ей погадал. А он забыл, что гадает, и, когда она вошла, чуть было не рявкнул, как на пациентку. Потом спохватился, вспомнил, что он - факир, смел рукавом карты и начал вещать:
- Барды, аласагарды, балласагарды… Я вижу все… Она пришла. Он пришел. Она поглядела. Он поглядел. Алассабарды… Понятно? Кстати, он о Париже замечательно рассказывает, вы его спросите. А теперь - марш танцовать! Он вас так закружит, что не раскружитесь…
Валя ломала голову: как Дмитрий Алексеевич заметил, что он мне нравится? Непонятно. Ведь я ничем этого не показала… Правда, что нравится. Брат у него обыкновенный. А он нет… Странно даже, что инженер похож на поэта или на актера… Хорошо бы подружиться с таким человеком.
- До свидания! - Сергей улыбнулся. - Отчества вашего я не знаю.
- Алексеевна.
- Валентина Алексеевна. А можно просто, как Дмитрий Алексеевич - Валя?..
Она долго потом вспоминала: он так выговорил "Валя", как будто признал меня…
Возвращаясь от Наташи, Сергей встретил Замкова. Они пошли вместе. Замков долго говорил о военном положении - вскоре начнутся бои на Западе. Может быть, немцы и одолеют, но после таких битв они не будут страшны… Сергей был рассеян, думал о Париже, о Мадо. Замков смолк, потом сказал:
- Помните Петю? На свадьбе у Лабазова… Тогда Лабазов дразнил, что он повсюду вперед лезет… Убили его. Мы только вчера узнали. Еще Новый год с нами встречал. А потом начал проситься в Финляндию. Мы-то все его считали болтуном… Оказалось, герой. При штурме линии Маннергейма… Приказ есть о награждении. Мать приходила… А если вернуться к международному положению…
Сергей простился, завернул в переулок. Он смутно припоминал лицо Пети. Война как-то сразу стала ближе… Танцовал, смеялся, говорил, что пишет очерки… Вот так и с нами будет… Не знаю, как французы… Это верно доктор сказал - надо уметь и помучиться…
2
Роды были долгими и тяжелыми. Все потеряли надежду; даже профессор Рише, известный своим хладнокровием, считал, что Леонтина не выживет.
Она выжила, и в ослепительные дни парижской весны любовалась сыном; подолгу она разглядывала его ясные глаза: похожие на две капли бледноголубой финифти; эти глаза казались ей полными глубокого смысла. Она находила в младенце не только черты Лео, но даже его выражение; гордилась крохотными ручками; рассказывала ему длинные истории, замирала, когда он припадал к ее груди. Сын освободил ее от острого, невыносимого страха за Лео.
До этих дней она жила только мужем. Он нашел ее, маленькую мастерицу, похожую на десятки тысяч других, в пыльном сквере парижского пригорода и дал ей счастье. Был он старше Леонтины на двенадцать лет; водил ее в театры, объяснял тайны искусства, пересказывал книги, смешил историями своей бурной молодости. Он вложил в нее свою душу неудавшегося драматурга, искателя золота, брошенного в мир вековых условностей. Когда он уезжал в Лион, в Америку или - прошлым летом - в Киев, она погружалась в спячку, как лес зимой. Восемь лет они прожили вместе, но любовь ее была такой же острой и безрассудной, как в те первые дни знакомства, когда, будучи глупой девчонкой, она отдавалась Лео, не задумываясь над будущим.
Она давно мечтала о ребенке. Судьба оказалась жестокой: на третий месяц ее беременности началась война. Увидев Лео в военной шинели, она горько расплакалась: она представила его раненым среди огромного пустого поля. Напрасно муж объяснял ей, что на границе нейтральной Бельгии ему грозят не вражеские пули, а всего-навсего скучные зимние вечера; она не могла успокоиться. Когда Лео уехал, она дала волю слезам. Несколько дней без писем были для нее пыткой, и только теперь настало успокоение: сын был порукой близкой встречи; в крохотном, то невинном, то по-старчески мудром личике она узнавала Лео и, глядя на цветущие под окном каштаны, улыбалась возвращенному счастью. Она настолько повеселела, что стала готовиться к отъезду в Бидар.
Телеграмма пропала, и Лео узнал о рождении сына только две недели спустя. Шумный в своем счастье, он читал письмо Леонтины всем: и товарищам по взводу, и лейтенанту Гарше, и трактирщице, и жителям поселка, где они стояли; по многу раз он пересказывал самые важные места: у мальчика нормальный вес, он очень веселый, мать уверяет, что он похож на отца, и госпожа Шардонне - Лео никак не мог вспомнить, кто эта прелестная особа, - сказала: "В жизни не видела такого удачного ребенка…"
Одно только огорчило Лео: сына назвали Робером. Ничего в этом не было неожиданного: еще осенью они решили, если у них будет сын, назвать его Робером. Лео понимал, что парижанин не может быть Наумом, но теперь он часто вспоминал отца, и ему хотелось бы в звучании имени оживить тень сумасшедшего портного из Слободки. Да и старухе-матери обидно будет, что внука не назвали именем ее покойного мужа… Но ничего не поделаешь: сын - француз… И Лео сказал товарищам: "По-моему, Робер хорошее имя"…
На следующий день он решил написать Леонтине; это был длинный рапорт об отцовском счастье. Он не успел кончить письмо - прибежал сержант Дюбле сам не свой:
- Немцы прорвались!..
Это было настолько нелепо, что Лео выругался: Дюбле нализался с утра!.. Он дописал письмо, аккуратно заклеил конверт и пошел в поселок. Здесь сразу он понял все Дорога текла, как расплавленная лава: женщины с ручными тележками, штабные машины, автобусы, набитые бельгийцами, монахини, артиллеристы, таможенники, дети, потерявшие родителей, обозники, солдаты без офицеров и офицеры без солдат, подводы с мебелью, танки, стада - все перепуталось, все неслось к югу. На обочинах валялись опрокинутые машины, кресла, ящики. Паника родилась внезапно, и никакие приказы уже не могли остановить этого потока. Никто не знал, что именно случилось; говорили, что прорвались в тыл немецкие танки, что саперы не успели взорвать мосты, что генералы подкуплены; говорили о капитуляции двух армий, о горящих городах, о силе немцев; слухи росли, как росли толпы убегающих. Шедшие с юга войска столкнулись с этой массой обезумевших людей, с перепуганными префектами, с бледными денщиками, которые разыскивали своих генералов, с женщинами, которые истерически метались среди телег, машин, тягачей, в облаках едкой горячей пыли; и солдаты, которые шли к переднему краю, повернули назад, еще увеличив панический поток.
Кто-то закричал, что убегать бесполезно: немцы - впереди. Но люди только ускорили шаг. Лео отдался общему движению. Удар был слишком внезапным, еще утром он видел как бы перед собой Леонтину, розовую и теплую; она давала грудь сыну. Война была за тридевять земель, в Норвегии… Что же случилось? Откуда немцы?.. Ведь Франция сильнее, - тупо сказал он себе и в злобе засмеялся: - как нас обманывали!.. Ему хотелось порвать газету, ударить Нивеля, вбежать в палату и долго, скверно ругаться.
Ночью, почувствовав невыносимую усталость, он свалился неподалеку от дороги. Когда он проснулся, светало. Он поглядел на дорогу, забитую машинами, и сразу вспомнил все. Какая пакость!.. Страха больше не было, только злоба. Когда он обругал двух обозников, истошно вопивших: "Немцы!", ему стало легче. Он помылся. Среди овса пела пичуга. И в ответ Лео запел; таков был этот человек, трудно было его обескуражить; он пел свою излюбленную песенку:
Когда весна вернется,
Фортуна улыбнется…
К вечеру ему удалось найти несколько человек из своей роты. Лейтенант Гарше собрал полсотни солдат из разных частей. Они переночевали в пустой деревне. На следующий день их влили в запасной полк; приказали окопаться. Кое-где начинали оказывать сопротивление врагу. Лео усердно работал лопатой, лежал на брюхе - показались немецкие бомбардировщики, снова взялся за лопату - хоронили товарищей, убитых бомбой. Командир полка уехал к генералу и не вернулся. Лейтенант Гарше напрасно пытался связаться со штабом дивизии. По шоссе прошло несколько немецких танков. Солдаты зашумели:
- Что мы здесь делаем?
- Это ловушка!..
- Чорт бы их всех побрал! Генерал уж, наверно, в Париже…
Они двинулись на юг, стараясь держаться подальше от дороги. У реки они залегли; мостов не было; Гарше сказал, что здесь легко задержать неприятеля. Под утро показались немецкие разведчики. Лео уложил одного, стрелял он неплохо. Он обрадовался, как ребенок: кошмар кончился, немцев можно остановить!.. Утро прошло спокойно, солдаты приободрились, позавтракали. А в полдень подъехал майор, не вылезая из машины, он выслушал Гарше, потом сказал:
- Поздравляю. Доложу генералу. Обстановка тяжелая, приказ - оставить позиции, закрепиться на Уазе.
Так продолжалось месяц. Лео теперь знал правила этой ужасной игры: они отходили от речки до речки, от холма до холма, лежали под немецкими бомбами, пробирались в темноте по проселкам, по тропинкам, и всегда немцы оказывались впереди; офицеры напрасно запрашивали штабы: иногда приносили пакет - приказ о новом отходе; иногда кто-то в отчаянии кричал обозникам: "Стойте, канальи"; полковник сказал капитану: "Все погибло!" и переоделся в гражданский костюм; священник уверял, что немецкие танки - это кара за Народный фронт; и ничего нельзя было поделать - они отступали, отступали, каждый день отступали; с ними убегали жители; и месяц Лео видел ту же дорогу позора с брошенными орудиями, противогазами, соломенными шляпами, креслами.
Это уж не люди бежали, не полк, не город, бежала Франция, потерявшая рассудок, еще живая, разъяренная и перепуганная, готовая умереть, но спасающая сундук, бальное платье, теннисную ракетку. Нельзя было узнать страну: разоренная, брошенная, горевшая, она походила на огромную пустыню, которой не пересечь и за сорок лет.
Вот и Сена позади!.. Они повернули на юго-запад. И снова лопаты, снова бомбы, снова отступление. Страшнее развалин были мирные дома, похожие на дом в Бидаре, стены, обвитые пахучими глициниями, сады с розами и с левкоем, раскрытые окна, выдававшие простую тайну последних минут - опрокинутую чашку перед детским стульчиком, книгу, упавшую на пол, кисточку для бритья с засохшим мылом.
- Это моя деревня, - сказал солдат, который шел рядом с Лео, и слишком громко рассмеялся. Товарищи оглянулись, никто не произнес ни слова. Деревня была пустая, только во дворах раздирающе мычали недоенные коровы.
Солдаты больше не рассуждали, даже не ругались; изредка они обменивались короткими фразами: "немецкие танки", "Маре не дойдет до деревни", "дай закурить"…
Среди развалин Лео увидел синюю указку: "Орлеан". Он остановился здесь с Леонтиной, когда они возвращались в Париж из Бидара. Леонтину поразили старые дома, она сказала: "Как странно, жили люди, давно все о них забыли, а дома стоят, и красивые, красивее новых…" Потом они сидели в кафе на берегу Луары, пили бледное душистое вино, и Леонтина говорила: "Я так хочу тебя, как в первый вечер!.."
Лео зажал нос - смердило; день был знойным; кругом лежали сотни трупов, вперемежку - женщины, дети, солдаты, лошади, толстый священник и рядом яркобелая собачонка, как из плюша…
На стене Лео увидел надписи:
"Жан, я была здесь 6/VI утром. Роже жив!",
"Лассе с семьей уехали в Ангулем",
"Того, кто увидит капитана Деломбара, прошу передать, что я с ребенком была здесь в среду",
"Пьер, я не могу ждать"…
Лео почувствовал спазму в горле. Наверно, и Леонтина была здесь, только не успела написать: "Лео, я еще жива и Робер жив…" Сейчас она с сыном лежит под обломками этого дома. А он зажимает нос - воняет…
- Воняет, - сказал товарищ, - сил нет! Идем скорей!..
Лео покорно пошел; он только внимательно поглядел на лицо женщины, которая лежала возле стены. Наверно, и она расписалась…
Во всех городах и селах, через которые он проходил, он жадно смотрел на стены, на белые, серые, охровые стены церквей, мэрий, школ. Были - Жанна, Луиза, Дениз, Люси, Тереза, Мари, Франсуаз - Леонтины не было…
Он сам смеялся над собой: как можно найти человека среди миллионов! И все же искал.
3
В тот страшный день, когда Париж, обезумев, уходил из Парижа, к Леонтине пришла Мадо. Закусив губу, Леонтина глядела большими невидящими глазами. События последних недель ее сломили. Раз десять в день она брала газету, пытаясь понять, что в ней написано, бежала к приемнику, и ее плач заглушал голос диктора, который рассказывал о боях в Норвегии. Она не знала, кого спросить - что случилось? Где Франция? Где армия? Где Лео? Перед ней стояла ужасная картина: пустое огромное поле и посередине лежит Лео, на лице у него кровь, яркая и густая, как краска. Она прижимала к себе ребенка и часами повторяла: "Роб!.. Роб!.."
В Мадо было спокойствие большого, непоправимого несчастья. Она не удивлялась, не спрашивала; из всех людей, с которыми ей приходилось встречаться, она одна ни на что не надеялась. Может быть, к катастрофе ее подготовили страшные слова Сергея?.. Лансье все еще метался в лихорадке. Когда Морило сказал ему, что немцы в Руане, он вытащил чемодан и стал судорожно пихать туда ненужные безделушки. Час спустя прибежал Самба: "Поздравляю! Россия объявила войну Италии"… Лансье поверил, обнимал Мадо: "Я всегда говорил, что не нужно ссориться с русскими". Бросив раскрытый чемодан, он кинулся к радио, час бился, стараясь поймать Москву, и, наконец, услышал передачу на английском языке; Москва рассказывала о сельскохозяйственной выставке. Лансье кричал: "Опять нас обманывают!.. Едем!.."
Мадо должна была быть рассудительной, спокойной, думать за всю семью. Две недели назад с матерью случился новый припадок. Профессора сказали: "Главное - абсолютный покой". Конечно, в мирное время легко скрыть от больного денежные затруднения или семейные неприятности, но где теперь найти спокойствие?.. Город обезумел. Кажется, еще минута - и бронзовые статуи спрыгнут с цоколей, понесутся за Луару… И все же Мадо успокаивала мать, говорила, что происходит планомерная эвакуация столицы, что немцев остановят, как в четырнадцатом, неподалеку от Парижа, что есть вести от Луи - он жив и в тылу. Лансье не мог слышать этих рассказов, он хватался за голову, убегал - его душили слезы.
Когда отпали последние сомнения и Лансье решил уезжать, Мадо отправилась за Леонтиной. Она тихо сказала:
- Вы знаете, что случилось?
Леонтина вскрикнула:
- Лео?
- Нет, нет, успокойтесь! С вашим мужем ничего не случилось. Вы можете верить, я вам даю слово. Ничего!.. Но вы должны сейчас же одеться. Я едва добралась до вас - все улицы забиты машинами. Маме очень плохо, но ничего нельзя сделать… Завтра, может быть, будет слишком поздно. Немцы перешли Сену…
Леонтина вбила себе в голову, что Лео обязательно приедет за нею. Как может она уехать? Он придет и увидит брошенную квартиру… Она никогда его не найдет, ведь больше нет ни армии, ни Франции. Если он жив, он приедет за нею. А если правда, и он лежит посредине поля?.. Что же, пусть тогда придут немцы, пусть убьют ее и мальчика… Она должна ждать Лео в Париже.
Она понимала, что никто не согласится с ее доводами, и солгала Мадо - спокойно, очень спокойно объяснила, что через два часа придет доктор к ребенку - мальчик болен, а потом она уедет в Бордо, ее берут соседи - профессор Соже.
Мадо уговаривала, настаивала - Леонтина не может рисковать жизнью сына. Но Леонтина, обычно слабохарактерная и послушная, не сдавалась. Была такая сила упорства в ее больших блестящих глазах, что Мадо замолкла, порывисто поцеловала Леонтину и ушла.
Весь день Леонтина сидела не двигаясь и ждала Лео. Улица не замолкала - это уезжал, уходил, убегал Париж; старались обогнать друг друга грузовики с детьми в кузовах, велосипедисты, люди с ручными тележками, с тачками. Трудно сказать, что лучше передавало отчаяние - гудки санитарных машин или детский плач: "Мама!.." Ночью не было видно ни зги, люди боялись выдать себя крохотной спичкой; никогда этот город не знал такой тьмы… И ни на минуту не прекращались гудки, топот, крики. А Леонтина прислушивалась к мертвой лестнице, по которой никто не подымался, - из дома все уехали, она ждала Лео.
На следующее утро она вдруг поняла, что Лео не придет; она схватила ребенка и кинулась на улицу. Она бежала по длинному бульвару, к Орлеанской заставе, боялась, что не успеет уйти от немцев. Теперь она думала, что стоит добраться до Луары, и она спасена - Лео там… Вскоре силы ее оставили; она села на выброшенный из дома стул. Машин не было: все, у кого имелся автомобиль, уже уехали из города. Шли люди, некоторые несли на плечах детей. Леонтина увидала маленькую машину, которая пробиралась сквозь толпу, и махнула рукой. У руля сидел человек в кепке. Машина остановилась. Человек в кепке не спросил, что ей нужно, все было понятно без слов. Сзади сидели две женщины и девочка, они что-то кричали. Человек в кепке молча вынул большой чемодан, который стоял рядом с ним, и сказал Леонтине:
- Садитесь.