Буря - Эренбург Илья Григорьевич 23 стр.


Пели они нестройно; нестройно и шагали - сразу было видно, что это люди, привыкшие держать не винтовку, а перо или циркуль; были среди них пожилые, были очень толстые, и низкие, и высокие, и хилые, были астматики, больные сердцем с отечными лицами, филологи и счетоводы, ботаники и художники, театральные бутафоры, кассиры, переплетчики, библиотекари, столяры, монтеры, люди всевозможных профессий. Они старательно изучали азы военной науки; всего труднее им было стройно маршировать. Среди них был Лукутин. Он теперь успокоился; даже сводки его как-то меньше огорчали; он больше не смотрел со стороны, не гадал, что будет; он стал частью огромной военной машины.

Усталость мешала ночью уснуть; тогда он думал напряженно, поспешно, как будто хотел до первого боя додумать все не понятое им за долгие годы жизни. Он говорил себе: молодым все ясно - они защищают свои идеи, свой мир. А я?.. Сколько раз я в душе спорил с товарищами… Почему теперь исчезли все различия? Когда я слушал Сталина, я знал, что он говорит за всех. Сегодня мы проходили мимо старой церквушки. Я неверующий, она мила мне березками, детскими воспоминаниями. Напротив - школа, там был призывной участок - если мы выстоим, в этой школе будет учиться Поленька… Старик Журавлев вчера сказал, что мы защищаем Россию. Нет, мне дорога не просто Россия, а вот эта, живая, сегодняшняя. Она впитала в себя прошлое. А прошлое ничего не может впитать… Я мог критиковать, сомневаться, теперь я вижу, что мне без этого не жить…

Он засыпал, а утром начиналась учеба; и он радовался - впервые в жизни он мог не колебаться, не спорить с собой; теперь он солдат: пошлют, прикажут - он выполнит. Война представлялась ему четкой и ясной: генерал что-то отмечает на карте; командир батальона передает приказ командиру роты, а он, Лукутин, ползет, стреляет, сидит в окопе.

Потом он усмехался, вспоминая об этих мыслях: война оказалась иной…

Они ночевали в Вязьме, в маленьком косом домике, переполненном соломенной мебелью, тюками, тряпьем. У хозяйки был флюс; она печально глядела на военных, вздыхала. Лукутин посмотрел на иконы и, задумавшись, спросил:

- Верите в бога?

Она покачала головой:

- Теперь многие поверили… Если немцы придут, так спокойней… А я хотела бы во что-нибудь верить - жить легче…

- В народ наш не верите?

Она вздохнула:

- У немцев, говорят, все на машинах… У них солдаты шоколад получают…

Лукутин был с товарищем - до войны Федосеев работал на "Шарикоподшипнике", он писал письмо жене, но, услышав разговор, оторвался, сказал хозяйке:

- Женская у вас природа… Погоди, приедем на машине - залюбуешься.

Хозяйка снова вздохнула: болел зуб и было страшно - бомбить будут, потом придут немцы…

Когда под утро Лукутин и Федосеев уходили, она всплакнула:

- Не пускайте вы немцев! Все-таки свои…

Эти слова преследовали Лукутина; он вспоминал глаза женщины, грустные и бессмысленные, такие бывают у замученной лошади… Федосеев, наверно, думает о жене… У других - жены, родители, друзья… А у него только Поленька, ей и написать нельзя. Она не понимает, куда девался папа… Ее нужно заслонить, как эту женщину с флюсом… И за всех думать. И за всех умереть…

Вдруг он струсит? Он считал себя малодушным. Разве он осмелился когда-нибудь выступить против других, раскрыть рот на собрании? Даже перед Катей он робел. Что же с ним будет в те минуты, когда и храбрые теряются?..

Ночью немцы бомбили деревню, там стояла батарея. Было светло, как днем, от ракет. Кто-то выругался:

- Гад, сколько навешал!

Лукутин лежал на животе и тупо себя спрашивал: почему я так боюсь? Даже удивительно!.. Неужели я исключение, жалкий трус?.. Все внутри обрывается… А уйти, не уйду - нельзя…

Два дня спустя он попал в пекло; все произошло как-то сразу. Может быть, генерал знал о положении; но командир роты и не подозревал, что немецкие танки прорвались. Правда, им не раз говорили, что танков бояться не нужно, есть гранаты, "бутылки", важно только не снервничать, выждать, когда танк подойдет… Когда об этом говорил батальонный комиссар, все выглядело простым и нестрашным. Люди, однако, растерялись. Лейтенант Жигач кричал:

- Бутылки где? Щеголев говорит, что утром послал…

Лукутин оказался в узенькой канаве, поросшей крапивой, рядом - Федосеев, Левин. Бутылки были из-под пива, и Федосеев пробовал шутить:

- Раков не хватает…

Левин в ответ выругался. Лукутин молчал. Он ни о чем не думал, только жадно вглядывался вдаль. Сколько они просидели? Лукутин машинально смотрел на циферблат часиков, но ничего не удерживалось в сознании. Он не увидел, а услышал приближение головного танка. Гул и лязг росли. Лукутин пригнулся еще ниже; крапива жгла лицо. Дорога на этом месте круто поворачивала. Танк замедлил ход. Лукутин увидел, как из башенного люка показался немец. Кажется, офицер… Лукутин выпрямился и швырнул бутылку. В глазах у него все помутилось, он больше ничего не видел.

Стреляли. Лукутин снова прижался к земле. Страшно не было. Страх он почувствовал только вечером, когда лейтенант Жигач сказал:

- Представлю всех троих к награждению.

Тогда Лукутин очнулся, вспомнил худое темное лицо немца. Это смерть лязгала зубами… Так можно стать фаталистом. Играть в чет и нечет с судьбой… Смешно и чертовски страшно. А прикажут завтра - и снова пойду, буду ждать в крапиве… Для человека здесь нет выигрыша… Нет, есть - войну мы выиграем… Потом будет больше пушек, хорошие пушки, а пока что бутылками… Глупо, что из-под пива…

Федосеев изумился: Лукутин, над старомодной вежливостью которого все посмеивались, стоял посредине дороги и так ругался, что даже двое ездовых раскрыли рот.

- Что с вами, Павел Сергеевич?

Лукутин сконфуженно улыбнулся.

- Ничего… Воюем.

4

- Мужское это дело, - говорила Хана. - Бедного Леву, наверно, убили. Теперь Ося пойдет. Он понимает и другим рассказать может… А ты куда?.. Не до того им, чтобы с тобою нянчиться…

Рая в ответ рассеянно улыбалась. Госпиталь она приняла вначале, как нечто неизбежное. Конечно, лучше бы в истребительный батальон. Но она и стрелять не умеет… Пусть госпиталь. Главное - попасть на фронт. Что такое фронт, она не могла себе представить, только чувствовала - сердце бьется там, а сюда кровь едва доходит, улицы холодеют, отмирают.

Отец Вали, Алексей Николаевич Стешенко, узнав, что Рая уезжает с военным госпиталем, возмутился:

- Детская романтика! Никому она не нужна… И потом, извольте видеть, жена, мать - и забывает о своем долге… Хорошо, что с Валей муж…

Незадолго перед войной родители получили от Вали короткое, но важное письмо, она сообщала, что вышла замуж за инженера Влахова и счастлива. Какая беда, - вздыхала Антонина Петровна, - теперь пошлют его на фронт, не дают людям успокоиться… Впрочем, Антонине Петровне мешали отдаваться тревоге хозяйственные заботы: она закупала муку, крупу, сахар, готовилась к трудной зиме. Все же она нашла время, чтобы забежать к Хане.

- На вашем месте я запретила бы Рае делать такие глупости.

Хана ничего не ответила. Как будто Рая ее послушается? Она говорила Науму, что глупо уезжать в Париж. Его там убили. Когда она попробовала сказать Осе, что нельзя оставлять молодую жену без присмотра, он отмахнулся. Только Аленька ее слушает. Да только Аленька у нее и осталась. Вместе будут сидеть по вечерам, ждать, когда кончится эта проклятая война. Зачем люди воюют? Лева приезжал из Парижа, хорошо выглядел, показывал фотографию веселой жены. Значит, ему было хорошо в Париже. А Осе было хорошо здесь… Наверно, и немцам было хорошо у себя, говорят, там много товаров, чистые улицы… Зачем им Киев? Почему нужно убивать друг друга?.. Сумасшедшие! Может быть, это оттого, что люди забыли бога?.. И Хана пыталась вспомнить молитву. Но непонятные слова путались в голове. Рая рассказывала про госпиталь: "Просят - подлечите, мы с ними рассчитаемся"… Антонина Петровна вбегала с криком: "Дрова, главное дрова, топить не будут…" Пришел Полонский, чтобы проститься. Он в речной флотилии. Говорил про Коростень. "Немцы прут…" С ума они сошли, как Наум!

Рая легко и просто расцеловалась с Полонским, будто не было позади ни искушений, ни борьбы, ни лихорадочной ночи - последней ночи мира. Когда он ушел, она подумала: какое счастье, что я тогда вовремя опомнилась! Теперь мне легко с ним. И Осипу написала: "Помни, что люблю, буду ждать"…

От Осипа пришло короткое письмо, писал он Рае и матери:

"Завтра уезжаю в Действующую армию. Настроение у всех приподнятое. Фашистское нападение нас застало врасплох, но враг просчитался, он будет разбит…"

Хана много раз перечитала письмецо, потом пошла к Стешенко:

- Ося пишет, что враг будет разбит…

Алексей Николаевич раздраженно усмехнулся:

- Читали… Вы лучше стекла оклейте, если полетят, новых не найдете.

Хана обиделась: как мог Стешенко читать то, что написал Ося? У нее умный сын, словами не бросается, если он говорит, что немцев побьют, значит, он знает…

Пришла к Хане Вера Платоновна.

- Боря в Тарнополе. Боюсь - не выбрался. А ваш где?

Хана прочитала письмо Осипа. У Веры Платоновны показались на глазах слезы:

- Хорошо написал. Это правда, что победим. Помню я немцев… Может быть, у них много пушек - сердца у них нет… Вот ведь как он вам написал!.. Обязательно победим… И Рая - молодец!.. Были бы мы моложе…

Она поглядела по сторонам, будто не верила, что они одни, потом обняла Хану:

- Нам-то и поплакать можно. Никто на нас не обидится…

Госпиталь уезжал. Рая взяла на руки дочку и вдруг испытала острый страх, сама не могла понять почему, корила себя - теперь все расстаются. Она сдержалась и спокойно обняла Хану, говорила: "Не волнуйся, мы ведь всегда в тылу…"

Уходя, Рая снова почувствовала - страшно!.. Не помнила, как добралась до госпиталя, все было в тумане. А там сразу пришла в себя; жила одним - работой.

Было ли это детской романтикой, как говорил Стешенко? Госпиталь давно перестал быть для Раи чем-то загадочным. Она теперь знала, что госпиталь - это запах карболки, койки, гипс в бочках, тюки ваты, марля с кровью, с гноем, ночные горшки, утки, крик, хрип, задыхание, воздух, пропитанный лекарствами, испариной лихорадки, духотой агонии. Почему же хрупкая Рая, которую домашние баловали, ограждали от мелких невзгод, нашла здесь душевное успокоение?

Осип сказал бы о правильном воспитании, был бы он прав и не прав. Рая возмущалась фашистами, любила родину, жаждала победы; но ведь все ее подруги, сверстницы разделяли эти мысли и чувства, но не все попытались перейти легкую, почти неощутимую черту, которая в дни испытаний отделяет тех, кто делает историю, от тех, кто эту историю принимает как рок. Был в Рае огромный запас нерастраченных сил, жажда своего пути, тоска по живому делу. Не мог ее успокоить муж, не давала удовлетворения работа, оставались мечты, они точили сердце, как точит камень вода. Это была самая что ни на есть обыкновенная женщина, в меру кокетливая, в меру скромная, по анкете - служащая, по положению - любимая жена, мать Али, с обыкновенными поступками - пойти в театр повздыхать, а потом разжечь примус, помечтать над старым романом - как они чудесно жили, эти роковые героини, и час спустя ответить мужу, который ищет в комоде носки: "сейчас заштопаю, хотя мне пора на работу", и про себя вскользь подумать - не те времена, я - советская, равная, у меня свое дело… Словом, таких, как Рая, было очень много, и если могла она привлечь чье-то внимание, то разве что своими непомерно длинными ресницами. Но жило в ней чувство неудовлетворенности, не раз она думала: Вале хорошо, она будет актрисой, ее полюбил какой-то необыкновенный человек, он всюду побывал… Зина увлечена работой, да и вообще с Зиной нечего тягаться, это исключительная натура. Галочка? Ну, Галочка погрустит, поплачет, а через минуту расхохочется. Только я не нашла себя… Хотела любить, как в старых романах, а вышло глупо - мешала Осипу работать. Он не плохой, он очень хороший, но он не дает себя любить… Чуть было не уступила Полонскому, а ведь это - на час или на месяц - так можно разменять сердце на мелочь…

И вот в те дни, когда земля тряслась, когда на город падали бомбы и по длинным мостам тянулись вереницы беженцев, покидавших насиженные, надышанные, любимые места, Рая почувствовала землю под ногами. Она оказалась нужной. Конечно, куда опытнее была Клавдия Ивановна или Сорокина, а раненые говорили "позови Раечку" - чем-то она их утешала, может быть, неопытностью, стеснением, изумленным видом, который придавали ей длиннущие ресницы. Старый сапер, обросший седой щетиной, просил: "Посиди, милая"; а лейтенант, похожий на школьника, глупо шептал "Рая из рая"… У него была гангрена; врач сказал, что придется отнять ногу выше колена; Рая отвернулась - в глазах у нее были слезы.

На руках у нее умер старшина Гузилов. Он глядел на Раю лихорадочными, горячими и в то же время туманными глазами, глядел так выразительно, что ей хотелось кричать, отбить смерть, спасти его. Такие глаза однажды были у Осипа. Давно… А Гузилов шевелил губами: "Маше напиши…" Он не смог договорить, и Рая знала из всей его жизни одно: где-то есть Маша. Потом он сразу похолодел, зачерствел, с трудом Рая высвободила свои руки. Никогда прежде она не видела, как умирает человек, это ее потрясло - простотой и непонятностью. Ведь только что просил пить, волновался - "Маша…" Сейчас лицо у него строгое, спокойное… Смерть помогла Рае заново понять жизнь: все стало ближе, дороже. С нежностью она подумала о Полонском. Где он? Что с Осипом?.. Ей захотелось погладить его чересчур жесткие волосы, сказать что-то очень простое и важное. Ведь столько лет они жили рядом, а этого она ему не сказала… Может быть, он сейчас мечется в жару, говорит: "Напиши Рае"?.. Что с Алей? Как мама? (Так Рая про себя называла Хану.) Сегодня опять плохая сводка…

Госпиталь, где работала Рая, находился возле Полтавы. Иногда по ночам налетали бомбардировщики, горели дома. Принесли раненого мальчика… Смерть стала будничной, привычной; и все ярче разгоралась в Рае любовь к жизни, к этим белым домишкам, к пестрым полотенцам, к утренней свежести, к ночам, таким черным, таким тихим, что, кажется, вот - ты, вот - звезда, перелети - никто не заметит… Прежде Рае снились сны, она их вспоминала, когда Осип, вернувшись с заседания, будил ее под утро, - то она едет в гондоле по каналам Венеции, то играет на рояле - огромный зал с колоннами, и люди плачут… А теперь она нашла кислую ягоду калины и засмеялась от счастья - живу! Хорошо живу, тяжело, грубо, как битюг, но хорошо…

- Слыхали про Киев?..

Рая схватила газету. Потом она пошла к раненым; ничего не сказала. В тот вечер умер капитан Никитенко; он мучительно умирал, хотел привстать, раскидывал руки, его рвало кровью. Рая не отходила от него до конца. Она чувствовала, как умирает вместе с ним: Киев, мой Киев!..

5

Неистощимой была сила жизни в Дмитрии Алексеевиче Крылове; его не могли обескуражить ни тяжелая работа, ни события. Госпиталь разместился в лесу. Сентябрь был особенно ярким; казалось, природа, потрясенная близостью смерти, хочет промотать свои богатства. В чересчур высоком небе размеренно перемещались треугольники птиц. Пахло травой, грибами. Солнце заботливо пригревало людей. На высоком берегу реки серые избенки говорили о мирной грусти детских игр, сватаний, свадеб, поминок, а рябина что-то добавляла - о жаре сердца, о беспокойной молодости. И среди этого великолепия Дмитрий Алексеевич видел страшное зрелище народного бедствия. День и ночь по дорогам шли беженцы; на повозках кряхтели старухи, плакали перепуганные дети; а "юнкерсы" поливали дороги свинцом. Немцы надвигались, казалось, ничто не может перед ними устоять.

Дмитрий Алексеевич несколько раз разговаривал с ранеными немцами; пленные, они держали себя, как победители: было в них веселье молодых расшалившихся зверей; здоровые, загоревшие, сдерживая боль, они ухмылялись.

Да чорт бы их побрал, когда на них управа найдется? - вздыхал про себя Дмитрий Алексеевич. А комиссар Буков рассказывал:

- Днепропетровск оставили… Таллин оставили… Наступают с музыкой, как на плац-параде - психическая атака… Естественно, нервы не выдерживают.

- Нервы - это для дамочек, - вскипал Дмитрий Алексеевич. - Если немцы психи, нам-то зачем психовать?

- Превосходство в материальной части - танки, авиация…

Крылов не знал, что возразить. В своей области он не осрамится. Он вот вчера вытащил из печени сержанта Горбунова осколок в восемьдесят граммов - не угодно ли? Политруку Чиркесу ногу спас, танцовать этот Чиркес будет, честное слово!.. А сколько у кого танков, этого Крылов не знает.

Буков продолжал:

- Широко пользуются воздушными десантами, приземлятся и сразу устанавливают круговую оборону. Автоматчиков повсюду раскидали - наши только и говорят, что о "кукушках". На мотоциклах несутся опять-таки эффектно… Конечно, есть элемент авантюризма, но это неизбежно действует на психологию…

- Опять вы с психологией? Да я этих жеребчиков знаю. По-немецки, слава богу, изъясняюсь, разговаривал… Они и думать не умеют.

- Может быть, поэтому продвигаются…

- Нет, товарищ комиссар, увольте! Вы что хотите сказать - если он идиот, значит он сильнее? Вы хоть и комиссар, а, простите меня, психуете. Кто ваши танки придумал? Умный или идиот? Шагать можно без головы, только недолго они так прошагают…

Привели раненого немца. Это был молоденький танкист. Когда Крылов начал осматривать рану - осколок снаряда задел бедро - немец задрожал.

- Вы, собственно, чего боитесь? - спросил Крылов.

Немец молчал. Потом он признался:

- Нам сказали, что красные кастрируют пленных. Лучше убейте!..

Крылов покраснел от возмущения, но сдержал себя, сделал перевязку.

- Ранение поверхностное. А вы… - Он махнул рукой. - Ноги будут в порядке. С головой хуже - абсолютная пустота.

Немец не понял, снова перепугался:

- Господин майор, вы психиатр?

Крылов рассмеялся:

- Вот уж нет… А если вы насчет своих мозгов беспокоитесь, психиатр вам не поможет. Разве что ветеринар… Матушка ваша о чем думала? Гитлер Гитлером, а все-таки какое-то подобие человеческого могла она вам придать…

На неделю-другую полегчало. Наши контратаковали, форсировали Десну. Расстреляли несколько паникеров, навели порядок. Крестьяне, прятавшиеся в лесу, стали возвращаться домой. Крылов сиял. - Говорил я, что недолго они прошагают!.. - Он получил письма от жены из Аткарска, от Наташи из Москвы. Живы, здоровы, ну и хорошо, большего сейчас не требуется.

Потом все снова помрачнели; Буков каждый день докладывал:

- Оставили Чернигов… Ромны… Киев… Непонятно, где их остановят?..

Крылову пришлось съездить на день в Орел за медикаментами. Он вернулся приободренный, долго рассказывал раненым:

- Немцы-то брешут, послушаешь их, ничего у нас не осталось. А в Орле, как до войны - магазины, рестораны, киоски. Девушки гуляют… Трамвай, настоящий трамвай… Главная улица замечательная, сквер, чистота - прямо столица… В ресторане разливной портвейн продают, я не попробовал, но бачок у меня был чистенький - для больных взял, это силы придает… Ну, если в Орле так, значит, в Москве замечательно. Скоро эти жеребчики назад зашагают…

Назад Дальше