Соколиный рубеж - Самсонов Сергей Анатольевич 12 стр.


Пустая дорога, огромная ночь, заросший муравою двор затоплен лунным половодьем. В незыблемой дегтярной непрогляди гудели дальнобойные ночные самолеты – "везу, везу, везу" как будто выговаривали. Зворыгин опустился на чурбак, вставил в зубы цигарку с моршанской махоркой, которую предпочитал папиросам с кургузою куркой и пустым мундштуком. Не мигая, смотрел в недоступную вышнюю пустошь и думал о Нике: семь месяцев назад свалилось с неба ее последнее, московское и, показалось, студью отчуждения дохнувшее письмо. Да и в прежних своих письмах Ника была к нему дружески не холодна, соучастливо не горяча, прямо так и писала, ехидна: "Шлю горячий привет, но ты не обожжешься". Чем дальше, тем вернее представлялось, что "будь живым, пожалуйста", написанное ею, дышало той же взрослой женской жалостью, что и письма другим – многим, многим ее одноклассникам, воевавшим сейчас на пространстве от Черного моря до Полярного круга. Отвечала ему из одной нетяжелой повинности, понимания, как он нуждается в письмах ее, как нуждается каждый теперь в подтверждении своего бытия женским словом и взглядом. Отвечала ему, подчиняясь простому движению души – ставшей словно бы частью той женской и детской души, что писала любому и всем, кто на фронте: "Дорогой товарищ боец! Когда пойдешь в бой, бей немца насмерть!"

Сообщала Зворыгину о своих одноклассниках – тонкоруких, домашних, ни к чему, кроме точных наук или музыки, не приспособленных мальчиках, что теперь стали рваться на фронт со своей близорукостью и неподдельными грыжами, не могли усидеть по домам от стыда за свою исключительность, бронь, и такой-то забегал к ней домой попрощаться, невозможно смешной и до слез, задыхания жалкий в непомерной шинели, доходящей до пят и до кончиков пальцев, и теперь она пишет не только Зворыгину, но еще и такому-то.

Совершенно зеленые девочки целыми школами, не закончив 10-го класса, поступают на курсы радисток, медсестер, сандружинниц, сообщала она. Актеры Большого театра передают значительные денежные средства в фонд постройки эскадрильи. Дети тех, кто на фронте, стоят у токарных станков – высоко над землей, на составленных ящиках: только так они могут дотянуться до всех пусковых рычагов. Мужички с ноготок. Набивают патронные ленты для авиапулеметов Зворыгина. Ухаживают за телятами на животноводческой ферме колхоза "Гигант". Во дворцах пионеров устроены выставки: что может сделать ребенок в подарок бойцу – кисет с коряво вышитой красной звездой, баульчик для катушек и иголок, чехольчик для расчески, домино.

А еще она много писала о скудных пайках для трудящихся тыла и сезамах горкомовских распределителей, о преимуществах летных комсоставовских продаттестатов над рабочими и иждивенческими продуктовыми карточками, о достоинствах и недостатках продельной крупы, об обменянных на полведра помороженной квелой картошки крепдешиновых платьях и о маминой лисьей горжетке, оцененной на рынке в три стакана крупчатой муки, – как же глупо она пробросалась Зворыгиным, а то мог бы сейчас он ее подкормить. А еще о почтарше, которая разнесла по домам только часть писем с фронта, а остальные, гадина, спустила в унитаз, – может, вот кто виною тому, что Зворыгину нет больше писем от Ники, как и ей от него? Перестала писать, словно уж без остатка истратила то пионерски и сестрински чистое, что могла дать Зворыгину, – или кто-то, войдя в ее жизнь, занял в ней столько места, сколько лезвие в ручке складного ножа, и писать ему только из "дружеских чувств", "уважения к фронтовику" или жалости было бы для него унизительно.

Крыши хат и сараев отчетливо уж рисовались на фоне светлеющей выси. За чертой на востоке томилось незримое солнце. Толкнувшись с чурбака, Григорий двинул в хату – по вышитой холодным росным серебром барашковой траве лег его свежий дымчатый след. Ленька свесил с полатей босые ступни и глядел на Зворыгина сверху вниз, точно филин.

– Что, уже на ногах, Гришка Победоносец? Очередной припадок творческого вдохновения? А этого – Тинка ночевать позвала? Завидую и факту, и объекту. А мы с тобою ни хрена мышей не ловим.

– Пресеку я когда-нибудь это. Всех в колючий ошейник, – уверил Зворыгин, усевшись за стол и откидывая полотенце с пайкового белого ситника и чугунка с остывшею картошкой: солдатская вдова Наталья кормила их, "воздушную пехоту", чем могла, да еще виноватилась: немцы вымели все подчистую – хотя в этом должны перед нею виниться они. – Ну вот какой он будет в воздухе теперь? Млявота, размазня. А машину, ее надо задницей чувствовать. Перегрев – как свою ненормальную температуру.

– Тут, Гриша, другое, – сказал Лапидус, слетая с печи. – Тут если не сейчас, то, может, никогда.

– Бугаиная философия. Сегодня дай ему корову, а поутру на мясо забивай.

– А немцы, что не люди в этом смысле? Или что, нет пилота в Тюльпане, а, Гриш?

– Не знаю. Как мертвый. Все видит, все чует. И никогда не ошибается.

– Ну скажешь. Это какая-то не наша точка зрения, мистическая.

– Вот именно: не наша, а его.

Позавтракав, влезли в свои гимнастерки, давно побелевшие на лопатках от соли и пота, впряглись в пожелтевшую сбрую и вышли на двор. Солнце уж подбирало росу, ненасытно лизало тесовые крыши построек, прорезало косыми лучами узорочье яблонь и вишен.

За соседским плетнем, под развесистой яблоней увидали Султана с "объектом" – черноглазою чертовой девкой в одной только нижней рубашке: Алевтина смотрела снизу вверх на Султана с такою бесстыдной, доверяющей жадностью, что поперек их скороспелой близости нельзя было сказать ни слова. Она не хотела его отпускать, по-собачьи заглядывая в сожженное загаром горбоносое чеканное Султаново лицо, но уже подхватила Султана, Лапидуса, Зворыгина необсуждаемая огненная сила, и пошли, как почти каждый день, и уже показалось за околицей летное поле с чередой капониров, вовсе не отличимых от древних курганов или просто пологих холмов.

– Зевнешь мне сегодня "худых", – сказал Ахмет-хану Зворыгин, – я тебя сим же вечером выхолощу.

Затянули знакомую песню упрямства моторы, и привычным, по скорости равным течению крови движением Зворыгин отдал ручку управления от себя. Друг за дружкой взошли в высоту, отложились тенями от зворыгинской "кобры" Поярков, Лапидус, Февралев, Ахмет-хан и Гречихин. На десять часов, десять градусов ниже плыли в девственной сини изящные долготелые "пешки" Антипова. "Ну, проведешь меня до траверса Анапы, как девушку под ручку до парадного?" – спросил вчера Зворыгина Антипов на выходе из людного штабного блиндажа, словно спросил: "Пойдешь купаться завтра?"

Шли и шли, покрывая гектары воздушного поля. В полусферах лазури – ни единого крестообразного пятнышка, но от этого только сильнее гудел чистый воздух: вот как раз из такой безмятежной просолнеченной синевы нарождается шквально-обломное пламя атаки таких, как Тюльпан.

Небо стало рябым от гостинцев беззвучно затявкавших "флаков", а еще через миг впереди и правее Григорий увидел бесконечно знакомое, скучное и как будто нестрашное зрелище – привычное, как тронутые ветром шары седого перекати-поля для глаза старого воздушного кочевника, – протянувшиеся по земле шерстяные белесые нити, означавшие близкий самолетный буран наверху. Скоростные же "пешки" Антипова, проскочив сквозь барашки зенитных разрывов, по цепи стали рушиться на немецкое скопище техники, в стремительном падении избавляясь от бомбового груза, опростались и взмыли в прозрачную, цельную высь, продолжая упрямо лететь на закат, – по-за ними пробитая, пронятая до каких-то утробных глубин тяжеленным ударом, содрогнулась, подбросив дома и машины, земля. Раскидистые черные деревья с чащобной густотою вымахали из земли, точно вызревший в недрах ее невместимый, разрывающий гнев наконец-то вскипел и одним разом вытолкнул, выкорчевал, разметал все хозяйство пришедших на нее чужаков. А Зворыгин, как будто и вовсе не глядя туда, в распухавшую тучу погребального праха, глядя только направо, в тот небесный отдел, где, скорее всего, и должны были появиться они , различил комариные очерки, через миг превращенные скоростью в темные, безупречно отлизанные силуэты "худых". Четверка "мессершмиттов" неслась наперерез антиповскому выводку.

Только тут облегченные "пешки" потянули в томительно долгий пологий роевой разворот – в направлении к свинцовому, голубому бескрайнему студню; правый крайний, летевший всех ближе к Зворыгину бомбер в развороте над морем отстал от своих – скособоченный, отяжелевший и, похоже, подшибленный "эрликоном" еще на подлете. Тотчас парочка "мессеров" ринулась по пахучему следу его, убивая форсажем дистанцию, подходя на длину огневого своего языка…

– Мишка, вверх! – проорал он Пояркову, вздернув беззаветно послушную "кобру" на горку, сделал переворот и западал…

Оба пали с воздушной горы прямо в хвост ничего уж не видящим немцам… А вот хер вам обоим от зубов до хвоста – как влепили из двух своих пушек им сзади, пробивая в обшивке метровые дыры, – разорвали в ошметья. Но и сам он, Зворыгин, ушел на мгновение этой атаки из точки всевидения, – "петляков", что летел ближе всех к инвалиду, содрогнулся, как будто наскочил на незримую глыбу: получил восходящий удар в неприкрытый испод и, как будто уже переполненный пламенем, начал толкать из моторной гондолы клубы антрацитовочерного дыма. И Зворыгин заныл сквозь сведенные зубы от гнева на себя самого, с покаянною мукой выедая глазами клочок низовой пустоты – свечкой вышел оттуда в зенит "мессершмитт", опрозрачненный скоростью даже на взмыве. Где он, где?! С непосильной для глаза мгновенностью опрокинулся через крыло и обрушился на "петляковых", и Григорий какой-то далекой, зачужавшей рукой тотчас вздыбил машину навстречу – и немедля простыл на оси того самого безучастного светлого взгляда: этот взгляд просквозил помертвевший зворыгинский череп, вмуровал его в мертвую стынь превышающей воли своей и не только в пространстве обессилил Зворыгина, но и во времени, видя все, что Григорий сотворит со своею машиной отсюда до точки, – ровно то, что заставит Зворыгина он сотворить, ничего не дозволив нежданного и бесподобного, загоняя на горку, прогибая в пике и вжимая в свинцовую воду: ничего любопытного нет для Тюльпана в безыдейной его голове.

В отгонявшем Тюльпана от "пешек" надрывном кабрировании надавил на гашетку, у того перед носом выставляя забор, зная, что ни одной своей меткой не зацепит его , видя, как все отсечные трассы проносятся сквозь скоростную филигрань переменного профиля и едва уловимого рысканья. Вот Тюльпан предсказуемо смазался в сторону от "петляковых" и пошел по отвесу в зенит, и уже через миг чей-то взгляд пробуравил затылок Зворыгина – раньше, чем он увидел у себя за хвостом подражателя Борха, двойника, слишком долго живущего в анабиозе прямого полета, чтобы тотчас же не потерять законцовку крыла: это Мишка Поярков, спикировав между "худым" и Григорием наискось, обварил смертной студью ублюдка и вымел того у Зворыгина из-под хвоста.

Зворыгин вертел головой, вбирая всей кровью пространство меж солнцем и морем и словно бы даже не видя ни длинных больших силуэтов стремительных "пешек", ни тонких очерков десятка "мессершмиттов", но явственно чуя движения всех разновидных человеческих мыслей и воль – как разряд, как удар, грозовое сгущение воздуха над головой и кромсавшую небо на остроугольные голубые краюхи отточенную самолетную молнию.

Все было не так, как Зворыгин хотел: восемь "пешек" Антипова пеленгом шли над пустынной Цемесской бухтой, стройно и неуклонно вырываясь из смертного поля, – надо было сберечь их, и только. "Мессершмитты" попарно заходили на бомберы сверху, одновременно рушились с севера, юга, заката, вываливаясь из солнца и отворачивая вспять, когда "аэрокобры" обращались им навстречу. Бортовые стрелки "петляковых" поливали свои хвостовые полусферы из задних турелей, не давая "худым" подобраться к себе на расстрельную стометровку и ближе.

В вышине, надо всей суматохой, висел совершенно незримый Тюльпан, никуда не спешивший и способный обрушиться с кручи на любую тяжелую "пешку" в то мгновение, как все они, тридцать иванов, ослепнут, не могущие жить на пределе внимания все время, и Зворыгин мог только облаять его , развернувшись к Тюльпану с кабрированием, но не ринуться следом в вышину или вниз, не затеять с ним личную вольную карусель с непрерывной взаимною ласкою нежными взорами. Разнимало Зворыгина надвое – так хотелось ему потянуть за Тюльпаном в зенит и с такою же властною силой – оставаться цепною собакой при бомберах, ведь троих уже отдал ему на расклев, троих антиповских ребят, сгоревших в небе заживо. Неужель и сегодня этот черт не почует какой бы то ни было боли?

И как будто услышал Зворыгина он : что-то мигом сгустилось из солнечной пустоши за спиною и над головой – Борх упал наковальней, выбрав не бомбовоз, а его.

Человеком со стесанной кожей Зворыгин швырнул себя в сторону, уходя из-под трассы, которой Тюльпан охлестнул его свыше – любопытствуя, пощекотал. Самолетная тень просекла пустоту за хвостом у Зворыгина, продолжая падение к воде, а не взмыла над ним и не отяжелела у него на хвосте, потому что тогда бы Поярков прицепился к Тюльпану репьем. И Зворыгин, чугунной болванкой спикировав следом, аккуратнейшим образом вынес под выход Тюльпана на горку прицел, и любой бы другой целиком был в зворыгинской власти, на одном лишь рефлексе рванув от воды, но у этого был не рефлекс, не какой-то один соленоид в мозгу, а способность предвидения.

Запустив восходящий поток в радиатор, погасил свою скорость в падении и, едва не расплющившись о непроломную толщу воды, вышел в горизонтальный полет возле самой серебристо-чешуйчатой прорвы. И, немедленно выгорев до пустоты в боевом развороте направо, заходил уж Зворыгину в хвост, и с началом косого виража из-под трассы Тюльпана обварило зворыгинский мозг понимание: ждал он , ждал от Зворыгина именно этого – затащил его, дурня, сюда, на последний предел низины, где тяжелая "аэрокобра" со своею немереной скоростью становилась утюг утюгом, этажеркой начала двадцатого века по сравнению с изящно-разворотливым "мессером". Затащил в ареал своей силы и пошел виражить, загоняя Зворыгина на закритический угол атаки. Просто сжечь его в воздухе, как остальных, – это не удовольствие было для Борха, удовольствие было подвесить его на ремнях вниз башкой, в тупиковом безжалостном штопоре, чтобы он, кувыркаясь к воде, в хаотичном предсмертном вращении почуял себя совершенным ничтожеством.

На такой низине ни один оборвавшийся в штопор летун не успеет поправиться, и вот как еще он не сорвался в уродство, Зворыгин, раз за разом себя выжимая из чугунного непроворотного нищенства, чуть ли не становясь на крыло. Это лишь для стороннего глаза подобный вираж был единой живой непрерывностью, а Зворыгин на каждом четвертом сердечном ударе ощущал, что машина готова свалиться в тошнотное винтовое вращение, и давал сектор газа до предела вперед. Только так, непрестанно – рывками, точно сердцем самим и сечешь на куски нутряную моторную музыку, обращая ее то во вьюжный порыв, то в тягучую детскую жалобу. И еще приходилось при этом с упорством секундника поворачивать в сторону "пешек", на восток, на родной Геленджик, гнаться за караваном, не теряя из виду его, забавляя всевластного гада своей предсказуемостью, но и Борх, так расчетливо, дальнозорко спаявший скорость мысли своей с послушанием верткой машины, все же был человеком, из мяса, – измочалив Зворыгина и в какую-то меру умаявшись сам, на огромные десять секунд отпускал столь забавно живучего русского, совершая щадящий вираж и давая мгновение на роздых ему и себе самому.

Клокотали, пузырились в бедном мозгу безнадежно-убогие мысли-идеи… и рванул по прямой круто в гору, зная, что Борху стоит немного призадрать на него свой тюльпановый нос для того, чтобы разворотить ему трассой мотор: штопор, да, тебе? На! В высшей точке надрывного взмыва – ручку вправо рывком до упора и левой ноги! На дыбы встала "кобра", зависнув бессильно в сиянии голубизны, и огромная плоскость свинцовой воды начала винтовое вращение навстречу ему, – кувыркаясь, западал, Борху не оставляя сомнения, что еще через миг расшибется о воду. Отсчитав три чудовищно нудных витка, с выкорчевывающей силой рванул самолетную ручку обратно – перестала кружиться с ровным остервенением вода, поплыла, уходя косо вниз, под крыло, со знакомою силой Григория вжало в сиденье, мигом оповещая его, что живой.

Тюльпан, показалось, был даже слегка удивлен, но еще через миг вновь вонзился в горячий зворыгинский след, сам едва не разбившись о водную толщу. А вот это ты зря – слишком, слишком прижался к воде. Ледяной, дальнозоркий колдун позабыл о высотной шкале, оказавшись хотя бы на миг существом недалеким, – и Зворыгин запел:

– Когда простым и нежным взором ласкаешь ты меня, мой друг… – подпуская поближе неправдиво растравленного, до какой-то мальчишеской, девственной дурости помолодевшего Борха.

Впрочем, Борх, хорошо изучивший его, ясно видел, что Зворыгин не может проделать любимого трюка сейчас – сбросить газ, обрывая дыхание и сердце, и своею уродливой бочкой провалиться ему под мотор, пропуская вперед, на убой: никакой высоты под Зворыгиным не было – сразу вода. И Зворыгин почуял, как он усмехнулся в своем самомнении: ну, иван, что ты можешь еще показать? Вижу, вижу, что ты до конца себя выпростал и теперь у меня на крюке, словно склизкий пудовый налим без молоки и всех потрохов.

Заломив свой утюг на крыло, запалил на Тюльпаном косую петлю, ощущая себя опрокинутой, разорваться готовой бутылкой, из которой вода не идет, потому что та слишком полна, вышел в горизонтальный полет за немецким хвостом с превышением в пять корпусов, всею мощью пришпоренной "аэрокобры" сожрал расстояние между, погасив сумасшедшую скорость встопорщенными тормозными щитками, и пошел почти вровень с Тюльпаном, опускаясь на Борха своим обтекаемым выпуклым брюхом, прижимая хозяина неба к воде, выпуская из крыльев железные ноги шасси, словно когти огромного ястреба-тетеревятника, – в окончательном, чистом, ледовитом господстве над тварью, не могущей уйти никуда. Разворот и вираж вправо-влево? На горку? Красным носом-цветком в серебристую воду? Все теперь уже было – под зворыгинский винт, на взаимный разнос и посмертную спайку.

Назад Дальше