Взрыв - Павел Шестаков 5 стр.


Эти важные для себя основы сценария режиссер надеялся очистить от шелухи привычных схем, преодолеть слабости литературы и сказать свое творческое слово. Он не хотел делать обычную приключенческую картину, хотя от него ждали именно такой, да и, говоря откровенно, доверили постановку только потому, что картина считалась в студийных кругах среднепроходной, в лучшем случае кассовой, одной из многих любимых массовым зрителям лент "о разведчиках и шпионах". Спорить с "общественным" мнением, лезть в бутылку, как он понимал, не имело смысла. Правоту можно было доказать только делом, а не словом. И он не делился сокровенным, а говорил нечто путаное и противоречивое об одиноком ковбое, зная прекрасно, что картина, за которую он взялся, ни в чем не будет походить на вестерн, хотя вестерн как жанр он вовсе не презирал, ценя в нем и сдержанную мужественность, и торжество справедливости.

И в своей картине Сергею Константиновичу была близка идея торжества, победы справедливости - собственно, главная идея фильма, - но за победу над злом его герои платили иной ценой, а это неизбежно определяло иное художественное решение, которое то казалось четким и бесспорным, то расплывалось, дробилось на частности, теряя цельность. Все это вызывало новые и новые волнения, нервы сдавали, а тут еще донимала жара, изматывали напряженные отношения с администрацией и мучило недоверие к близким сотрудникам, которые, как он подозревал, охотнее работали бы с другим, более надежным режиссером. В результате настроение Сергея Константиновича, как маятник, колебалось между крайними точками - от надежды до самых мрачных предчувствий, и тогда он, кляня свою слабохарактерность, выпивал стакан-другой вина в поисках кратковременной разрядки…

Все эти обстоятельства режиссерской судьбы, разумеется, были неизвестны Лаврентьеву, и, наблюдая случайно приоткрывшуюся ему закулисную сторону незнакомой жизни, с полуфарсовыми, почти анекдотическими сценками, он испытывал чувство досадливой неловкости за людей, поведение которых так не вязалось в его представлении с поведением тех, кто взял на себя ответственность рассказать о трагедии войны.

И, поднявшись, он спросил:

- Кажется, я больше не нужен? Если возникнет необходимость, я рядом. В городе пробуду несколько дней.

Режиссер посмотрел, подумал о чем-то.

- У меня ощущение, что вы нам будете нужны.

Оператор и художник промолчали. У обоих было развито кастовое недоверие к "непосвященным".

- Ну, мы посылаем телеграмму или нет? - спросила Светлана, когда Лаврентьев вышел.

Сергей Константинович потер ладонью потную грудь.

- Черт бы побрал эти склоки.

Он немного успокоился. Писать жалобу было противно.

- Если не пошлем, они нам на голову сядут, - сказал Генрих, заметив колебания режиссера.

- Да не в этом дело… Ты-то, как оператор, за суперкран или за балкон?

- Я за суперкран, - ответил Генрих, хотя в душе суперкрана побаивался, потому что оператором-постановщиком был назначен впервые и опыта имел мало. Но он решил быть твердым.

- Сказавши "а", продолжай говорить дальше, - меланхолично поддержал Федор. - Ладно. Пишите, Светлана!

Светлана достала шариковую ручку и набросала текст с требованием воздействовать на дирекцию.

Эта спокойная женщина, работавшая на картине вторым режиссером, а точнее, просто режиссером, была в сущности единственным человеком в группе, которому режиссер-постановщик полностью доверял. Кое-кого это раздражало, и об отношениях Сергея Константиновича со Светланой говорили всякое, что, впрочем, во многом соответствовало истине, с одной, правда, поправкой: доверие к Светлане основывалось на тех деловых качествах, которыми она в действительности обладала, все же остальное было продолжением этого доверия, а не наоборот.

Когда текст утвердили и Генрих с Федором ушли, режиссер привлек к себе Светлану и взялся за пуговицу на ее джинсах. Секунду она наблюдала, как он пытается отстегнуть пуговицу, но потом покачала головой и отвела его руку:

- Нужно отправить телеграмму. Лучше, если наша придет раньше…

Режиссер вздохнул:

- Вы не женщина, Светлана.

Ее непробиваемая деловитость мешала ему говорить "ты".

Застегивая пуговицу, она пожала плечами:

- Кажется, я пыталась доказать вам обратное.

- Вам это не удалось.

Она улыбнулась:

- Что делать… Хорошо. Попытаюсь еще. Когда вернусь с почты. А вам советую пока принять душ.

- Спасибо. Я так и сделаю. Чтобы благоухать к вашему возвращению.

- Кстати, вы видели нашу девочку?

- Какую девочку?

- Актрису на роль Левы.

- А… Пусть подождет.

Молодые актрисы вызывали в нем неприятные воспоминания о второй жене.

Режиссер проводил Светлану до дверей, постоял немного и стянул через голову рубашку. Потом, пританцовывая на одной ноге, начал стаскивать потертые дорогие джинсы. Оставшись в трусах, он подошел к зеркалу и с огорчением посмотрел на себя. По белому, зимнему, телу проходила широкая красная полоса от туго затянутого ремня, и было заметно, что мышцы теряют былую упругость, живот начинает угрожающе выделяться, несмотря на бессистемность питания и нервные перегрузки. Инстинктивно втянув живот, он прошел в ванную и постоял немного, сколько смог, под горячей струей, потому что холодная вода, хотя и пошла, однако напор был слабый. Вернулся в комнату Сергей Константинович освеженным и прилег на диван, накинув на покрасневшее тело махровый халат. В который уже раз он принялся листать и перечитывать сценарий.

После длинного и многозначительного прохода Шумова по безлюдным улицам начиналась сцена в гестапо, одна из тех информационных сцен, которые должны были продемонстрировать врагов и намекнуть, что среди них находится и наш человек, проникший, так сказать, в логово, чтобы оказывать помощь подпольщикам. Сам человек этот на экране не появлялся по той причине, что автор о нем фактически ничего не знал и все последующие отношения этого человека с Шумовым просто домыслил.

Вообще в сценарии было немало таких мест, шитых белыми нитками, и режиссер ощущал их теперь гораздо острее, чем когда бегал по студии, проталкивая сценарий.

По материалам, собранным автором, Шумов, прибывший в город, чтобы взорвать театр, останавливался у старого рабочего Максима Пряхина, соратника еще по подполью времен гражданской войны. В конце фильма Пряхин погибал, жизнью своей спасая отступающих товарищей. Все это подтверждалось документально, и фотография Максима висела на почетном месте в музее. Больше того, сам домик Пряхина с колодцем, откуда шел партизанский подземный ход в заброшенную каменоломню, был филиалом музея. Таким образом, сценарий не противоречил исторической правде, но режиссер не мог подавить вздоха, перечитывая текст…

"… - Ну, здравствуй, старый дружище, - говорит Шумов, обнимая Максима. - Не ждал?

- Не ждал, Андрей… Не думал я, что так встретиться нам придется. Что сюда фашист придет. Что в родном доме прятаться от врага будем. Из родных стен его выгонять…

- Зачем выгонять, Максим? Мы люди гостеприимные. Раз пришли гости, пусть тут и остаются. Навеки. Разве нам привыкать сражаться? Есть еще порох в пороховницах…

- Вот насчет пороха, Андрюша… Со взрывчаткой плохо.

- Не так уж плохо, как ты думаешь…"

Режиссер швырнул сценарий на пол.

"Неужели они так и говорили? Вымученными книжными словами, которые кочуют из картины в картину… Люди, у которых за плечами четверть века борьбы… С царской охранкой, с Деникиным. Шумов в Испании был… А они Тараса Бульбу повторяют - порох в пороховницах…"

И, забыв о телеграмме и Светлане, режиссер поднялся и взял телефонную трубку. Звонил он в музей, автору:

- Вы не хотите еще разок побывать в домике Пряхина, Саша?

- Конечно, Сергей Константинович, охотно. Я сейчас отпрошусь.

- Отлично. Я заезжаю за вами.

Режиссер вызвал машину.

По пути в музей Сергею Константиновичу пришлось проехать мимо старинной тумбы, вопреки времени уцелевшей на перекрестке, с которого давно убрали трамвайную линию. Она почти не изменилась, если не считать стеклянного плафона, освещавшего теперь по вечерам афиши. Тогда плафона не было. И афиши были другими…

- Думаю, врешь, - повторил Максим.

Шумов пожал плечами, но возражать не стал.

- Сам-то чем занимаешься?

- Я? Я человек полезный. Сапожничаю. Как родитель покойный. Помнишь?

Андрей вспомнил…

…Гудели над столом надоедливые пчелы. Стол стоял в саду под деревом, которое называли здесь тютиной, и всегда был в лиловых пятнах от спелых, легко отдающих сок ягод. Они с Максимом сидели за столом и ели ароматный, влекущий пчел мед, макая в него ломти белого свежего хлеба, а отец Максима примостился поодаль с инструментом и, постукивая молотком по колодке, обтянутой сыромятной кожей, интересовался будто между прочим:

- Как же вы, молодые господа-товарищи, социализм себе представляете?

Выговаривал он - "социализьм".

Андрей хотел ответить, но Максим дернул его за рукав:

- Погоди. Это ж он посмеяться хочет. Дай я скажу.

- Скажи, скажи, грамотей. Ты ж в церковноприходской похвальный лист имел.

- И скажу. Просто скажу. Не будет при социализме сапожников.

Отец даже присвистнул от удовольствия.

- Прояснил!… Это что ж, разутые все ходить будут? Или как?

- Насмехаешься? Не будет разутых при социализме. На фабриках обувь делать будут. Машинами. Чтобы никто перед заказчиком не унижался, не лебезил, как ты!

Отец обиделся:

- Мало я тебя, дурака, порол в детстве.

Давно это было, давно…

- Сапожничаешь?

- Могу и тебе набойки поставить. - Максим оглядел сбитые шумовские сапоги. - Фабрика моя рядом. По пути еще одного друга повидаем…

- Друга? О ком ты?

- Сам увидишь…

Метрах в трехстах от афишной тумбы, где довелось им неожиданно встретиться, в свое время в честь приезда в город царя-освободителя Александра Второго была воздвигнута арка, помпезное сооружение, считавшееся в последние годы помехой растущему городскому транспорту и пригодившееся вдруг новым властям в роли, о которой не помышляли устроители. Три человека - двое мужчин и женщина, - неподвижно вытянувшись, висели в пролете арки, а чуть поодаль, стараясь не смотреть на повешенных, топтался полицай в немецком мундире и цивильных брюках, заправленных в хромовые, спущенные гармошкой сапоги. За плечом у полицая болталась русская трехлинейная винтовка с длинным штыком.

- Кто они? - спросил Шумов.

- Посредине Устименко, как старший, а по бокам докторша одна да слесарь с паровозного депо.

Нет, с Устименко они не дружили, но он знал его по комсомолу и всю дорогу сюда старался припомнить поподробнее скуластое характерное лицо, чтобы не ошибиться при встрече, и вот, вышло, зря старался…

- За что их?

- А то не понял?… Нашли кого в подпольщиках оставлять! Он же, Устименко, секретарь райкома был. Его тут каждая собака знала. А они его в городе оставили. Эх, Расея безмозглая! Считай, со времен Желябова в подполье живем, а всё по простоте, что хуже воровства… Ничему научиться не можем.

О России и ее обидных неумениях выпутаться из исторических невзгод Пряхин любил поговорить и в прежние времена зло и беспощадно. И сейчас он отдался этому чувству обиды и не обратил внимания на изменившееся лицо Шумова, который думал, а вернее, заставлял себя думать, чтобы выдержать и этот новый удар: "Что ж, если бы мы не встретились и не пошли этой улицей, я мог узнать об этом позже, может быть, слишком поздно…"

Будка, в которой сапожничал Максим, ничем не отличалась от других подобных фанерных сооружений. Стены ее внутри были обклеены традиционными, вырезанными из журналов картинками. Вырезки были из немецких журналов, в основном тирольские пейзажи - зеленые горы и миловидные девушки в нарядных костюмах, скромно и приветливо улыбающиеся своим далеким женихам и братьям, воинам великой Германии.

- Ну, скидай обувку, - предложил Максим.

И он быстро и ловко прибил мелкими деревянными гвоздями набойку, подровнял край острым ножом с ручкой, обмотанной широкой изоляционной лентой, и, полюбовавшись на дело своих рук, протянул сапог Шумову:

- Прошу. Как с фабрики "Скороход".

- Спасибо.

Шумов обмотал ногу бумазейной портянкой, натянул сапог и достал из кармана желтую немецкую марку. Пряхин взял, усмехнувшись:

- От каждого - по способностям, каждому - по труду?… Ну что, ко мне двинемся?

Другого выхода у Шумова в тот момент не было.

Миновав афишную тумбу, машина с режиссером проехала и мимо отреставрированной недавно арки, которая охранялась теперь как памятник архитектуры прошлого. Музей находился через пару кварталов от арки. Располагался он в глубине тенистого двора, отделенного от улицы чугунной оградой, а вдоль этой ограды прохаживался автор сценария. Прохаживался он подчеркнуто неторопливой походкой, а на самом деле чувствовал себя неловко и даже нервничал, потому что предполагал, что сотрудники наблюдают за ним из больших музейных окон.

С некоторых пор положение автора в музее стало двойственным. С одной стороны, он, несомненно, вознесся в глазах сослуживцев, принимая участие в постановке настоящего кинофильма, но с другой - оставался все таким же рядовым научным сотрудником, подчиненным людям, чьи способности втайне оценивал значительно ниже своих. Подозревал он и недобрую зависть, подогреваемую преувеличенными представлениями о кинематографических гонорарах, хотя фактически получил до сих пор не так уж много, притом частями, авансами, которые быстро растаяли во время неизбежных поездок на студию и в общении с теми, кто работал над будущей картиной. Однако слухов о своем преуспеянии автор не опровергал; он был тщеславен, скромным положением в музее тяготился и верил, что картина изменит его жизнь.

О переменах в жизни он мечтал давно. Хотя автор и считался человеком молодым и все называли его просто Саша, он хорошо знал, что большинство великих людей в его возрасте уже совершили все или почти все, отпущенное им историей. В действительности Саша был не столько молодым, сколько моложавым. Обладая фигурой несформировавшегося подростка, он, хотя и не был высок, по природной сухости и узкоплечести выглядел длинным, с длинными руками. Им Саша никак не мог найти места, я они постоянно находились в движении, отнюдь не придавая ему желательной солидности, ради которой он отрастил даже мужественную скандинавскую бородку. Но и бородка в глазах некоторых только молодила его, а было ему уже под сорок, и время возможных перемен быстро уходило. Поэтому и возлагал он такие надежды на кино.

Надежды эти часто захлестывали автора сверх меры, будущее рисовалось в преувеличенно розовых красках, в широкой известности и во многих жизненных благах. Венцом мечтаний был, конечно, переезд в Москву. Разумеется, вслух об этом не говорилось, Саша очень боялся насмешек и излишне волновался даже по незначительным престижным поводам. Вот и сейчас, вышагивая вдоль ограды, он думал, как соблюсти себя в глазах сослуживцев, если машина остановится далеко и режиссер небрежно помашет ему рукой, приглашая подойти и сесть, видимо, на заднее сиденье. Тут следовало сдержать себя, не бросаться суетливо, а подойти к машине не спеша и достойно…

Однако опасения и тревоги оказались напрасными. Режиссер сидел сзади с Генрихом и, когда машина остановилась, вышел, дожидаясь поспешившего все-таки через дорогу автора, протянул ему руку и сам приотворил дверцу:

- Садитесь сюда. Наш водитель плохо знает город.

В этот момент Саше хотелось, чтобы у окон собралось как можно больше его коллег. Мелкие тревоги самолюбия исчезли, и он вновь почувствовал себя причастным к важнейшему из искусств в почетной и необходимой роли. Его охватила несколько взвинченная радость, и, обернувшись к режиссеру, автор сказал весело:

- В такую жару очень помогает холодное шампанское.

- Вы так думаете, Саша?

Он называл автора на "вы", хотя в начале знакомства и сделал попытку перейти на дружеское "ты"; однако автор заподозрил в этом нечто для себя снисходительное, и режиссер, почувствовав его сомнения, вернулся к более сдержанной форме общения.

- Нам шампанское не по средствам, не по средствам, - отозвался любящий подчеркивать свои мысли повторением слов Генрих.

- Ну что вы! - Автор протестующе полез в карман.

- Мы вам верим, Саша, но не хотим, чтобы ваши дети голодали, - улыбнулся режиссер, который, впрочем, совсем не прочь был выпить шампанского.

Говоря "дети", он подчеркивал свою шутку. У автора был один сын, который вместе с матерью отдыхал у ее деревенских родственников, что предоставляло Саше определенную свободу действий. И он решительно попросил шофера остановиться у винного заведения с многообещающим названием "Солнце в бокале".

Шампанское оказалось действительно холодным и вкусным. Режиссер выпил с удовольствием и сказал добродушно:

- А у меня к вам, Саша, новые претензии. Не нравится мне один диалог.

- Какой же?

Когда речь заходила о диалогах, автор терялся. Будучи прежде всего историком, шел он в сценарии от фактов, а не от характеров, и потому герои его говорили так, как слышал он в других картинах или читал в книгах, часто, в свою очередь, вторичных, написанных по старым, давно утратившим свежесть и новизну образцам. Чувствуя это, автор без возражений соглашался на переделки, но как и что изменить, не знал, а лишь старался догадаться, чего же хочет от него режиссер. Тот же хотел одного - чтобы было не так, а лучше, но если бы он знал, как сделать лучше, то, наверно, писал бы сценарии сам. Таким образом, возникали тупики, в которых оба мучились, перебирая массу вариантов и сомневаясь в каждом из них.

- Не нравится мне встреча Шумова с Пряхиным.

- Давайте еще подумаем.

- Придется. Хотя и времени у нас уже нет, да и сценарий утвержден. Но, может быть, поищем какие-то живые слова? Пару реплик хоть, что ли… Потому я и тащу вас к домику… Может, натура нас вдохновит немножко…

И они поехали туда, куда тридцать с лишним лет назад шли пешком Пряхин и Шумов.

Еще в восемнадцатом веке, когда Россия основала у моря на отвоеванной у Турции пустынной земле обнесенную звездообразным валом крепость, под защиту ее стал стекаться из давно населенных губерний разного рода предприимчивый, подвижный люд. Чтобы в государственных интересах упорядочить его местопребывание, военные инженеры спланировали возле крепости поселок-форштадт, обозначив на чертеже для простоты улицы номерами и назвав их по принятому в то время образцу линиями. Тридцать пятая линия замыкала форштадт, выходя к крутому оврагу, по-здешнему - балке, где добывали камень для крепостных бастионов. За счет выработок балка расширилась, надолго определив границу возникающего города. Граница эта, впрочем, проходила не так уж далеко от вокзала, и Шумов с Пряхиным довольно быстро добрались до плотно сбитых ворот в высоком зеленом заборе, за которым надежно скрывалось от любопытных глаз Максимове хозяйство.

Пряхин открыл ключом врезанную в ворота калитку и пропустил Андрея во двор с небольшим запущенным садиком и флигелем с верандой, заплетенной не растерявшим еще многоцветную осеннюю листву диким виноградом.

Назад Дальше