- Это лишнее, - сказал он и пояснил Шумову: - Мы, немцы, имеем лучшую в мире музыку и не нуждаемся в чужих мелодиях… Благодарю вас за беседу. Приятно провести время в обществе культурного человека. Чем вы занимались в мирное время?
- Я специалист по коммунальному хозяйству.
- О! Это очень нужная специальность в вашей стране, которая делает лишь первые шаги к цивилизации. Коммунальное хозяйство - это символ…
Ему, видимо, нравилось многозначительное, с мистическим оттенком слово "символ".
Солдаты тем временем перестали смеяться, стряхнули с форменных брюк дорожную пыль и затянули кожаные ремни, на пряжках которых были выбиты слова: "С нами бог". И когда они сошли на пригородном полустанке и зашагали гуськом, твердо ступая сильными ногами, обутыми в крепко сшитые сапоги, легко неся короткие карабины с загнутыми рукоятками затворов, противогазы в гофрированных металлических коробках и прочее тщательно пригнанное снаряжение, зашагали, как и подобает победителям, открыто и весело глядя вперед, можно было и в самом деле подумать, что бог на их стороне.
- Отвязались, стервецы, - сказала одна из женщин с облегчением и опустила край платка, которым прикрывала лицо. Лицо было усталым и не очень молодым.
- Жаль, что до вокзала не доехали, с ними бы проскочить легче, - возразила другая рассудительно.
Однако на вокзале контроль оказался нестрогим, и Шумов без помех прошел в широко распахнутые двери с облупившейся коричневой краской, над которыми висел портрет Гитлера, причесанного на косой пробор, в сером пиджаке с нацистским значком на лацкане.
Насколько помнил Шумов, портреты здесь висели всегда…
В этот город его отец, мелкий почтовый чиновник, неудачник, часто менявший места жительства, перебрался из Саратовской губернии в 1912 году, чтобы в который раз начать "новую жизнь", но она быстро пошла по-старому - "приличные" люди сторонились заносчивого, неуживчивого человека, а тех, что попроще, он сам обходил, не желая опускаться до "быдла", длинно и нудно поносил мир, в котором честь и благородство ничего не стоят, а благоденствуют ничтожества, часто пил и, напившись, пел любимый романс:
…Ты помнишь, изменщик коварный,
Как я доверялась тебе?…
Следующий год запомнился Андрею пышными торжествами по случаю трехсотлетия царствующего дома и окончательным распадом семьи. Мать уехала, взяв с собой старшую сестру, и он провожал их на вокзале, этом самом вокзале, только двери поблескивали свежей краской, и висел над ними портрет Николая Второго - парадный портрет человека в эполетах, с лентой и аксельбантами, находившегося, как многие думали, в зените славы и благополучия.
Мать тогда он видел в последний раз. Она умерла от тифа в двадцать первом году в Поволжье, а сестру еще раньше расстреляли под Читой семеновцы. Отец в пятнадцатом ушел на фронт, ушел, не воспользовавшись льготной отсрочкой, уставший и обессилевший в жизненной борьбе. Он не вернулся, пропал без вести, и Шумов так и не узнал, то ли разнесло его тяжелым снарядом по ржавой паутине колючей проволоки, то ли затерялся он на чужбине, пригретый на старости лет какой-нибудь обездоленной вдовушкой.
После ухода отца Андрей остался ненадолго под опекой богомольной тетки, никогда не знавшей семейных радостей; но быстро менялись времена, и началась иная жизнь, в которую он вступил полностью и беззаветно, без сомнений и колебаний… Своего рода пропуском и путевкой в эту новую жизнь стало для него одно из немногих писем матери. В нем мать сообщала о смерти сестры и о том, что сама лежит в госпитале после ранения.
"Мы были идеалистами, полагая, что великая цель может быть достигнута малыми жертвами. Сейчас мне особенно понятны пророческие слова поэта: "Дело прочно, когда под ним струится кровь…"
Крови вокруг струилось действительно много, но казалось, проливается она не напрасно. И потому, когда утихли на время залпы и многие потянулись к покою, Андрея Шумова среди них не было. Начав в восемнадцатом, когда в городе утвердились белые, с подполья, он остался в строю и после Перекопа.
В городе своей юности ему случилось побывать до войны лишь раз, проездом. Здесь уже не было близких Шумову людей, и хватило пары часов между поездами, чтобы, никуда не заходя, побродить по улицам и заглянуть в окна кирпичного домика со ставнями-жалюзи, где, как и двадцать лет назад, цвела на подоконнике герань, будто домик и не менял хозяев.
Потом он пообедал в вокзальном ресторане, запивая вкусное филе из телятины приятным холодным боржоми, и вышел на перрон к поезду, пройдя под лозунгом "СССР - великая железнодорожная держава". Удобно устроившись в купе спального вагона и куря длинную папиросу "Казбек", Андрей Шумов меньше всего предполагал, что вернется сюда в грязной теплушке с немецким фельдфебелем, имеющим собственную точку зрения на русскую историю.
В эти дни еще сражались Абиссиния и Испания… Но вот пал Мадрид, потом Варшава, потом не устояла линия Мажино, потом появились десантники над Критом, вступил в бой Брест и сомкнулось кольцо под Киевом… А сегодня фельдфебель оставил в вагоне газету, где в обрамлении сплетенных листиков лавра был напечатан портрет генерала с подписью: "Манштейн - герой Севастополя". И это была уже устаревшая газета, в последних писали: "Считанные метры отделяют солдат, сражающихся в Сталинграде, от священной русской реки Волги".
Так он вернулся в родной город.
Выйдя из здания вокзала, Шумов увидел собор. Это было неожиданно, ибо, сколько он помнил, собор всегда, скрывали вековые липы - достопримечательность и гордость окруженного степью города. Могучие, ухоженные деревья, высаженные добрую сотню лет назад волей петербургского наместника, решившего переустроить вновь обретенный южный край по образу и подобию северных столиц, казались такими же неколебимо прочными, как и собор, построенный полувеком позже вместе с десятком других таких же подражаний тяжеловесным византийским храмам, столпов государственной религии на окраинах дряхлеющей империи от Кронштадта до Новочеркасска. В бурные революционные времена воинствующие богоборцы снесли самый высокий из куполов, однако со стенами не справились, и волей народной власти оплот мракобесия был превращен в очаг культуры - кинотеатр "Буревестник". Его приземистая, усеченная громада, казалось, теперь уже на вечные времена укрылась за густыми высокими кронами.
Но сейчас ее ничто не скрывало. "Новый порядок" предпочитал открытые пространства, липы были срублены по приказу немецкого коменданта, и улица неожиданно расширилась от вокзала до кинотеатра, бывшего, ибо кинотеатра больше не было: на вершине собора вновь появился крест.
Шумов перекинул через плечо вещмешок и действительно, как было написано в сценарии, пошел через площадь, где не по-осеннему сухой ветер закручивал на булыжнике маленькие пыльные смерчи. Но он не подходил к собору и не видел нищих, он свернул в боковую улицу; на стены ее угловых домов были четко по трафарету нанесены латинскими буквами надписи, восстанавливающие ее дореволюционное название "Skobelewskaja", поверх тщательно замазанной - "Буденновская". Видимо, иноземная власть находила особый полезный смысл в том, чтобы даже фамилию русского генерала местные жители читали теперь по-немецки.
Этой пустынной улицей Шумов вышел к перекрестку, где некогда останавливался трамвай, а теперь уныло ржавели зарастающие травой рельсы. На перекрестке с незапамятных времен стояла афишная тумба, привычный источник информации во времена, когда радио и телевидение существовали только на страницах фантастических романов. Перед войной много таких тумб снесли, сочтя устаревшими, но эта сохранилась и была оклеена листками бумаги, среди которых выделялась не без игривости изготовленная афишка, извещающая о выступлении в местном театре "любимицы публики" Веры Одинцовой.
Вот таким, стоящим у старой тумбы и читающим нелепую в своем веселеньком оформлении афишку, вывешенную рядом с приказами и извещениями о казнях людей, напечатанными на двух языках под длиннокрылым орлом со свастикой в когтях, и увидел Шумова невысокий человек, одетый в стеганый ватник.
Человек этот, с раздражительным неприветливым лицом, поросшим клочковатой рыжей с сединой щетиной, был заметно хром и передвигался как бы рывками, при этом умудряясь ставить ноги так, что шаги его не нарушали тишину малолюдного города. Сначала он остановился, разглядывая Шумова со стороны и наклоняя с этой целью голову то вправо, то влево, а потом медленно двинулся к нему, с каждым шагом убеждаясь, что не ошибся, что видит именно того, кого узнал, хоть и не ожидал здесь увидеть.
Приблизившись к Шумову, человек вновь остановился, на этот раз почти рядом, но несколько сзади, и сказал ни к чему не обязывающие слова, сказал, чтобы услышать ответ, голос и убедиться окончательно:
- Господин хороший театром интересуется?
Шумов повернулся неторопливо, и хотя подошедший человек внешне не имел почти ничего общего с тем Максимом Пряхиным, которого видел он в последний раз два десятка лет назад, ошибиться было невозможно - слишком хорошо знали они друг друга в свое время. И потому именно изо всех, кого мог он встретить в этом городе, Андрей Шумов меньше всего хотел встретить Максима Пряхина.
В жизни нередко происходит такое, что показалось бы неправдоподобным в сценарии. Искусство - пленник типического; в жизни закономерности пробиваются через хаос случайностей, и далеко не всегда мы знаем, что сулит случай. Но в данном случае Шумов не сомневался: ему не повезло.
- Здравствуй, Максим, - сказал он, готовясь к худшему.
- Угадал? - усмехнулся Пряхин.
- Как не узнать старого друга! - ответил Шумов, удивляясь, однако, переменам, происшедшим во внешности Максима.
Пряхина помнил он красивым той народной простой красотой, что обращает на себя внимание не правильностью и законченностью черт, а сочетанием здоровья и мужественности. Андрей хранил в памяти серые, с неустрашимым блеском глаза, русый вьющийся чуб над покатым чистым лбом, нос с горбинкой и обтянутые матовой кожей скулы… Теперь же перед ним стоял рано постаревший человек, которому можно дать все шестьдесят, хотя был он лишь на пять лет старше Андрея. Лихого чуба нет и в помине, короткие полуседые волосы заметно поредели, щеки и лоб покрылись сеткой глубоко врезавшихся в кожу морщин, а нос обострился и отвис. И только в прищуренных колючих глазах угадывались не оставившие этого человека былые страсти, как ни глушили их годы, ни размывала желчь жизненных разочарований.
- Друга? - переспросил Максим.
Серебристая паутинка кружилась на ветру. Пряхин протянул руку, поймал паутинку, сдул с ладони.
- Видал? Так и дружба наша…
В этом жесте и в этих словах был он весь. Всегда обожал он такие эффекты, доискиваясь смысла вещей в поверхностных их отражениях. Но хорошо уже то, что сравнил он эту мелькнувшую и исчезнувшую паутинку с прошедшей дружбой, а не с его, Шумова, жизнью, которую сейчас, как и паутинку, держал Максим в руке, и от него зависело, оборвать ее или выпустить в прозрачный осенний воздух. Ибо Пряхин был, пожалуй, единственным сейчас в городе человеком, кто звал не биографию Шумова - биографии-то последних лет он как раз и не знал, - а самую суть его, единственным, кого нельзя обмануть ни легендой, ни документами с настоящими немецкими печатями и штампами.
Дорого дал бы Шумов, чтобы избежать встречи с Максимом, но она состоялась, и нельзя было этого изменить. Смерть положила руку на плечо, и, словно стараясь стряхнуть ее, он поправил лямку вещмешка и провел ладонью по шинели.
Движение показалось Максиму угрожающим.
- Думаешь пальнуть в меня? Из кармана?… Звук, конечно, приглушит, а шинель попортишь, продырявишь. Хотя, с другой стороны, жизнь, она дороже…
Говорил он серьезно, будто в самом деле прикидывал, стоит ли стрелять Андрею.
- Зачем мне убивать тебя?
- А по глупости, - охотно пояснил Пряхин. - По глупости люди, между прочим, много зла делают. Особенно когда за идею стараются.
- Сколько мы не виделись, Максим?
- Давненько.
- Время меняет людей.
- Бывает, - согласился Пряхин. - Да не нас с тобой.
- Переубедить тебя, сам знаешь, трудно. Ты всегда отличался ослиным упрямством, - сказал Шухов резко, понимая, что мягкостью Пряхина не проймешь.
И тот не обиделся.
- Это точно. Против вашей демагогии стоял твердо… Так зачем, Андрюша, в город пожаловал? Давно в театрах не бывал?
- Я попал в плен, и меня отпустили…
- Отпустили? Тебя? Немцы? Неважно, выходит, у них с бдительностью… Совсем неважно. Просто поверить не могу. Думаю, врешь…
Встречу эту, во многом определившую дальнейшую судьбу Шумова, автор сценария представлял себе совсем по-другому, как, впрочем, и Лаврентьев, который сидел теперь в удобном, но захламленном номере гостиницы.
Лаврентьев сидел и смотрел на ходившего по комнате режиссера. Он мало чем напоминал описанного молодой актрисой "самодовольного меланхолика", выглядел человеком явно эмоциональным и (этого Лаврентьев не знал) как по характеру, так и вследствие определенных жизненных обстоятельств вовсе не был склонен к самодовольству.
Если говорить коротко, у режиссера не складывалась жизнь - ни личная, ни профессиональная. Обычно людей делят на счастливчиков и неудачников. Сергея Константиновича нельзя было приписать ни к той, ни к другой группе. У него сначала все шло очень хорошо, а потом пошло из рук вон плохо.
Он родился в благополучной семье, глава которой занимал высокое положение в промышленности, а мать была скромным участковым врачом и вырастила трех сыновей. Младший, Сергей, рано обрел собственное призвание, влюбившись в кино, и поступил во ВГИК, нарушив семейную мужскую традицию - отец и оба старших брата окончили МВТУ. Учился он легко, сразу попал в число подававших надежды, дипломная работа его была отмечена похвалами авторитетов и показана по первой программе телевидения. На последнем курсе он женился на девушке, которую полюбил. Казалось, удачно складывается интересная и обеспеченная жизнь. Но вдруг небосвод стали затягивать тучи.
Он работал над первой самостоятельной картиной, возлагал на нее большие надежды… Работал увлеченно, не прислушиваясь к советам и предостережениям. Хотел сделать то, что хотелось ему, и так, как он это видел. Речь шла о судьбе доброго и порядочного сельского парня, который, поддавшись общему поветрию, отправляется искать счастье не туда, куда звало его сердце, и испытывает неизбежную горечь разочарования и поздно осознанных ошибок.
Сама история была простой, но картина получилась излишне усложненной. От подчеркнутых контрастов бетонных переплетений городских строек и кружевных наличников на сельских избах, бездушного грохота магистралей и умиротворенного покоя тихих проселков веяло нарочитостью, ненужной претенциозностью. Это не значит, конечно, что в картине не было ничего свежего и оригинального. Многие кадры впечатляли и вызывали доверие, но в целом она не получилась и, как понял это Сергей много позже, не получилась оттого, что ставил ее человек, которому самому только предстояло пройти невзгоды и разочарования; во время же съемок все эти жизненные сложности, казавшиеся ему понятными, были на самом деле за семью печатями, и он наивно подменял их горькую простоту умозрительной холодной усложненностью.
А тут еще в разгар работы у режиссера завязался роман с актрисой, игравшей роль очень положительной девушки. Актрису взяли в картину исключительно по внешним данным, и характером она ничуть не напоминала свою героиню.
Этот мучительный роман буквально лихорадил съемочную группу, и результатом его стал развод режиссера с женой, которая только что родила ему дочь. А вскоре после нового брака у Сергея появился и сын. Одним из неприятных последствий всех этих событий было открытие сложной роли, которую играют в жизни человека деньги. Средства потребовались позарез. Полученную в свое время комнату Сергей оставил первой жене с ребенком, а сам вступил в хороший кооператив, рассчитывая на постановочные и отцовскую субсидию. Постановочные, однако, оказались ничтожными, а так как невзгоды не приходят в одиночку, последовало несчастье и гораздо более тяжелое - прямо в министерстве, в кабинете, умер от, инфаркта отец, и казавшееся само собой разумеющимся материальное благополучие семьи нарушилось.
Все это, вместе взятое, выбило режиссера из привычного состояния спокойствия и уверенности и повергло в смятение. Стремясь поправить дела, он взялся, а вернее, ухватился за постановку, которая в общем-то была ему не по душе. Однако фильму прочили конъюнктурный успех - в нем ставилась модная производственная проблема, и решалась она на экране с размахом, в двух цветных широкоформатных сериях. Снимали на огромном, известном заводе и снимали долго, а когда наконец закончили, случилась очередная неудача - производственная проблема в жизни решилась совсем не так, как в кино.
Тем временем бывшие сокурсники Сергея успешно завоевывали позиции, кто громко и уверенно, а кто потише, но без провалов, благополучно. Все это тоже действовало. Середнячки стали поглядывать свысока, а с удачливыми друзьями самому не хотелось видеться. Режиссер впал в жестокую ипохондрию. Не принесла радости и новая семья. Жена ждала от него совсем иного. Произошел очередной разрыв. Впрочем, еще до развода он сошелся с женщиной, не имевшей никакого отношения к кино, но сумевшей пожалеть его, утешить.
Утешало и вино, которое незаметно обрело в жизни незнакомый прежде смысл. Однажды он не выдержал, купил бутылку и выпил один, чего раньше никогда с ним не случалось, но потом стало случаться нередко и со значительным перебором. Произошли я скандальные эпизоды, повлекшие административные последствия… Короче, был кризис, затянувшийся почти на два года. А потом во всей этой горькой мути что-то прояснилось, и пришла нестерпимая боль стыда за собственную слабость, за непростительно растраченное время. Захотелось снова работать, доказать, что он может работать, доказать прежде всего себе, а не тем, от кого зависит успех и заработок. Но привычной уверенности как не бывало. Наоборот, мучил страх и масса сомнений. В одном только он не сомневался - третий провал будет профессиональным крахом. О его последствиях думать было невыносимо. И, может быть, именно потому, что сам он считал свое положение критическим, он выбрал сценарий, рассказывающий о человеке, сильном духом, пошедшем на смерть за дело, которое было для него дороже жизни.
Сценарий, правда, был не самым лучшим; написал его провинциальный краевед, человек скромных литературных способностей, но сам фактический материал, до которого автор докапывался несколько лет с добросовестной педантичностью историка, нес в себе то, что принято называть правдой жизни и духом времени, того героического времени, когда человек постоянно проверялся на подлинную ценность.