21
Утром мы увидели Наро-Фоминск. Первый же косматый старичок, встретивший нас у самого выхода дороги на окраину города, увидев нас, замер от испуга, и когда мы попросили у него воды, вынес нам целое ведро. Он долго глядел на нас и наконец сказал хрипло и натужливо:
- Вы откуль вышли-то, ребята?
- Из Щёткина, - сказал Байсеитов.
- Вона, - сказал дед. - Как же вы из Щёткина? Из Щёткина много народу пришло ещё ночью.
Мы переглянулись с Байсеитовым.
Я сказал:
- Где же они выходили?
- Да вона, - дед показал рукой, - у вокзала - во-она!
- А мы отсюда выходили, вот здесь, за вашим домом, - сказал я.
- Вот что, - дед показал два зуба на голых деснах, - это, милые, старая дорога, по ней никто не ходит, это вы крюку дали верстов двадцать, а то и двадцать пять!
И он засмеялся добродушно так, сердечно.
И мы пошли с Байсеитовым через весь город и увидели, правда, другую дорогу, по которой шло множество всякого народа, двигались машины и крестьяне на телегах, и скотина, и весь этот живой поток вливался в широкую улицу, ведущую к вокзалу. Мы шли вдвоём, опираясь на суковатые палки - на рассвете Байсеитов оснастил нас этими чудовищными полупосохами-полукостылями. Мы шли и чувствовали на себе внимательные взгляды встречных, идти было невыносимо трудно и больно, и хотя я знал, что скоро конец этому моему походу, но я всё равно каждую минуту думал, что умру. Нас догнала телега, рядом с ней шла высокая костистая старуха в мужском пальто и шляпе поверх платка.
- Садись, - сказала старуха зычно. - Подвезу.
Мы еле всползли на телегу, и старуха подсаживала нас.
Она была громогласная и разговорчивая. Мы неудобно пристроились с самого края. Телега была завалена маленькими полосатыми, как арбузы, мандолинами и крутобёдрыми гитарами. Наверху лежала гигантская балалайка. Весь этот странный товар позванивал и потренькивал от тесноты, и когда Байсеитов неловко шевельнулся, жалобно зазвенела какая-то басовая струна.
- Полегче, полегче, - сказала старуха трубным своим голосом. - Смотри не раздави мне музыку - она государственная. Оркестр народных инструментов колхоза "Восход"…
Она шевельнула вожжами, и мы заскрипели по улице. Старуха шагала рядом с нами. У неё были удивительно крупные шаги.
- Спасаю музыку от фрица, - сказала старуха. - Ему на ней не играть… Одна я в клубу-то - все на войну ушли. И заведующий, значит, и библиотекарь, все побегли душить проклятого. Ну а я гляжу, этак он ненароком до нас дорвётся, шалавый чёрт, - запрягла да всю музыку-то и навалила валом. Пережду где-нибудь, пока его отобьют, а потом в обрат. Не играть ему в нашу музыку, лешему, нет! Так, что ли, ребята?
- Вы правильно делаете, бабушка, - сказал я.
Старуха удовлетворённо хмыкнула. Лошадь двигалась медленно, улица была запружена народом, забита транспортом, глаза мои слипались, но я не спал, не мог спать, наверное, от голода. Я смотрел на дорогу, на людей, которых обгонял, и видел, как в толпе мелькнули Киселёв и, кажется, Ванька Фролов, и ещё кто-то, не Хомяков ли? Не узнал, не успел догнать взглядом, а окликнуть просто не было сил. Только я видел многих наших и видел, что они были такие же слабые, как мы, если не слабее.
Байсеитов тоже не спал, он растирал свои набитые ноги, налитые кровью пятипудовые ноги.
Старуха остановила лошадь.
- Стой, тпрр, - сказала она. - Вам куда?
- На вокзал, - сказал я.
- Слезайте тогда - вот он, вокзал!
Перед нами была маленькая площадь. В центре стояло здание вокзала. Мы слезли с телеги. Не успел я встать на ноги, как меня резанула по пояснице резкая боль. Байсеитов вскрикнул тоже.
- Ослабли мы, - сказал он и смущённо улыбнулся.
Старуха всё не отъезжала. Я спохватился.
- Спасибо, - сказал я.
Байсеитов тоже сказал:
- Большое спасибо!
Старуха взмахнула кнутом, свистнула и, пробежав за телегой несколько шагов, вскочила по-мужицки на бочок. Телега скрылась. Перед нами был вокзал. За невысоким его палисад ничком был виден небольшой ладный паровоз, он пыхтел, выпуская плотные клубы дыма. Зелёные вагончики пристроились к нему длинной очередью. Было до них рукой подать. Но Байсеитов не двигался. Он показывал пальцем за угол.
- Смотри, - сказал Байсеитов странным прерывающимся голосом. - Скорее смотри!
Я глянул туда, куда указывал Байсеитов, и чуть не закричал. Это была армия! Да, это шла наша армия! Был слышен её мерный, твёрдый, уверенный шаг. Может быть, это была одна только рота, но мне показалось, что я вижу необозримую массу солдат, полки, дивизии, корпуса. И главное чудо было в том, что они шли нам навстречу. Они шли туда, откуда мы ушли. Они спешили, они торопились, они двигались на ускоренном марше, они бежали вперёд на выручку, на помощь к своим, на бой кровавый, святой и правый.
Они шли, придерживая автоматы на груди, шагали упругими, здоровыми, молодыми ногами. Здесь не было плохо навёрнутых портянок, здесь всё было пригнано удобно, точно, наилучшим образом, и земля хрустела под сапогами, как кочерыжка на молодых зубах, и для меня не было ничего слаще этого звука, любимого ещё с детских лет, звука, с которым была неразрывно связана в моей душе память об отце, звука похода, неотвратимой поступи приближающейся Победы, идущей с развевающимися алыми знамёнами впереди. Да, наверно, всё было не так красиво на самом деле, и солдат было мало, и много грязи налипло на их сапоги, но всё равно наша Победа шла сейчас нам навстречу, это наша Победа собирала свои войска в подмосковных лесах, и это было наше светлое будущее, и мне сжало горло…
Солдаты проходили мимо нас. Лица их были чисты и строги. Мне хотелось побежать с ними рядом и показать им дорогу на Щёткино, и сказать на ходу каждому из них, чтобы они шли скорее, и дрались беспощадно, и спасли бы мою Дуню, перед которой я виноват без вины, и спасли бы всех наших, которые ждут их сейчас, призывают и кличут. Солдаты шли мимо нас, и я не успел побежать за ними, потому что вдруг понял, что не нужно мне делать этого, солдаты всё знают сами. Они сделают своё дело во что бы то ни стало, у них такое же сердце, как моё, и бедное сельцо Щёткино для них Родина, и Дуня для них тоже Сестра и Любовь.
Байсеитов негромко крикнул:
- Бей фрица, ребята, бей!
И в колонне блеснули ответные горячие взгляды, и замыкающий солдат, проходя мимо, метнул на нас быстрые огневые свои глаза и негромко и страстно сказал Байсеитову:
- Будь спок!
Он улыбнулся краем рта и прошёл вперёд. И мы долго ещё смотрели им вслед, как они идут быстро и согласно, и Байсеитов сказал по-восточному напевно:
- Сердце мое идёт с ними рядом…
Мы двинулись. Паровоз всё дымил.
На вагонных окнах белели чистенькие занавески. Это было странно. Просто невероятно.
- Чудно, - сказал Байсеитов, словно не понимая и не веря, что после прожитой ночи в мире могут существовать такие белые занавески…
- Скорее, - прокричал на ходу какой-то парень, - скорее, поезд отходит в десять!
Мы заторопились, вдруг смертельно испугавшись, что опоздаем.
На площадке последнего вагона стояли две рослые девушки в шинелях, краснощёкие грудастые девушки с наведёнными бровями. Они протягивали нам руки, и мы, стыдясь, протягивали им свои, и девушки втащили нас в вагон. Когда поднимали Байсеитова, его ноги стучали о ступеньки, как деревянные.
- Этот полегше будет, - сказали девушки про меня, и, когда втащили, одна шлёпнула меня пониже спины, - давай, хромай веселее!
Я вошёл в вагон. Он был набит до отказа. На чистых сверкающих скамейках и на чистом сверкающем полу, под чистыми сверкающими занавесками сидел измазанный наш, усталый, измученный и голодный народ. Странно было знать, что это те же самые люди, которые так недавно ехали сюда такие чистые, сытые и здоровые. Но это были они, те же самые, и вид у них был отработанный, они смахивали на отходы, на второй сорт, потому что горе и обида иссушили их за одни сутки. Но я-то хорошо знал, что этот народ не сдался, нет, не сдался! Просто мы все ехали перезаряжаться.
Байсеитов нашёл мне место в дальнем углу вагона, рядом с собой, и я опустился на пол. Было тепло и, несмотря на большое количество людей, очень тихо. Народу всё прибывало. Потом больше уже никто не входил, - видно, грудастые проводницы никого не пускали; люди шли вперёд, к голове состава, я слышал голоса за окнами. Вдруг дверь открылась, и к нам в вагон вошёл слепой старик. Лысая его голова была обнажена, водянистые серые глаза смотрели строго. Старик всё время что-то неслышно шептал, губы его непрерывно шевелились. Впереди него пробиралась крохотная девочка-поводырь. Она была в ладненьком, перевязанном верёвочкой зипунчике, головка повязана платочком. В больших, наморщенных, синеватых своих руках старик держал каравай хлеба. Он прижимал его к груди. Войдя в вагон, старик остановился и строго сказал что-то шедшей за ним проводнице. Она скрылась и быстро вернулась, протянув старику длинный и острый нож. Тонким и осторожным движением старик отрезал от буханки небольшую горбушечку. Он отдал её девочке, и та подошла к первому из нас и протянула ему хлеб. Человек взял, а девочка тотчас вернулась к старику. Он уже ждал её с новым небольшим ломотком чёрного хлеба. Девочка взяла ломоток и отдала следующему. Так шли они по вагону, старик и девочка, и оделяли голодных людей, и мы принимали этот хлеб с благодарностью, и грудастые проводницы стояли и плакали.
22
Совершенно не помню, сколько я спал и сколько мы ехали, какие места проезжали, ничего не помню. Вскочил я, когда поезд стоял у перрона Киевского вокзала и половина наших людей уже покинула вагон. Надо мной стоял Байсеитов, он трогал сапогом мои ноги.
- Вставай, - говорил Байсеитов, - вставай же. Москва!
Не передать того, что я почувствовал, когда услышал это слово. Не стоит об этом. Я жадно, до исступления жадно вбирал глазами Киевский вокзал, его грязный, немытый стеклянный купол, нехитрые киоски вокруг и большой разлёт площади. Мы стояли на ступеньках вокзального здания, на площади было пустынно, знакомые с детства камни лежали передо мной. Да, это была Москва, в этом было всё дело, и сердце билось тяжело и сильно, как язык многопудового колокола.
Слева, с Бородинского моста, четыре девочки вели аэростат. Четыре ладные девочки с узенькими талийками вели под уздцы допотопное чудище. Девочки знали, как с ним обращаться, и чудище безропотно подчинялось им. Байсеитов не смотрел на девочек.
- Мне на Можайку, - сказал Байсеитов и переступил с ноги на ногу, - прощаться надо.
- Напиши адрес, - сказал я.
Мы пошли к перронной кассе, попросили карандаш и кусочек бумажки и обменялись адресами.
Я сказал:
- Я написал тебе адрес, Байсеитов, не просто так. Байсеитов, слышишь, приходи ко мне. Мой ключ лежит всегда в почтовом ящике, и если меня не будет дома, ты входи и обожди. Я тоже к тебе приду.
Мы протянули друг другу руки, и Байсеитов раскрыл глаза. Я увидел глаза Байсеитова. Оказывается, это были прекрасные глаза, не маленькие, не узкие, нет. Это были огромные человеческие глаза, наполненные нежностью и грустью. Я долго смотрел в эти глаза. Мы обнялись. Он спустился по ступеням и быстро пошёл, не оглядываясь. Он шёл, а я смотрел ему вслед. Без него тоже никогда не будет совсем хорошо.
И я пошёл домой. Быстро идти я не мог, да и не хотел. Коряга-костыль был теперь моим спутником. Он постукивал слева, и ноги саднили, но сердце оживало, - дело было в Москве, идти было легко.
Над городом висел странный и неприятный запах гари, чёрный дым вываливался из многих труб, людей было мало, изредка проносились машины, гружёные узлами и разной рухлядью. На узлах сидели насупленные люди. Окна магазинов были завалены мешками. Мрачно было и строго. Москва была сжатая, подобранная, и мне показалось, что я вижу её лицо, подлинное лицо, без гари и машин с узлами. Многое в ней изменилось за время моего отсутствия, в самом воздухе изменилось, и я чувствовал, что это неспроста, что ещё серьёзнее дело стало. Москва напоминала мне сейчас бойца, что стоит вот так же сумрачно и тихо, широко расставив ноги, и глядит исподлобья, прежде чем одним разом, одним ударом смыть с себя позорное оскорбление, скверное надругательство врага, которому если не отомстить, то и жить уж нельзя на свете. Я вспомнил строки и сказал вслух:
Изловчился он,
Приготовился…
И ударил!!!
Своего ненавистника!
Прямо в левый висок!
Со всего!!!
Плеча!!!
Это было у Смоленского. А на Арбате мимо меня проскакал конный. Лошадь стлалась по центральной улице Москвы, всадник свистел плетью и жёг коня, он гнал его как безумный, стоя в стременах и качая поводьями, чтобы ещё ускорить этот дикий бег. Бледные искры взлетали из-под конских копыт. Да, наверняка дело серьёзное.
В нашем дворе никого не было, и никто не видел, что я пришёл домой бородатый, с костылём, и я долго стоял у своего почтового ящика, не в силах побороть волненье. Потом я наконец решился и пошарил в нём рукой. Он был пуст, в нём не было ни одного письма, и ключа от моей комнаты тоже не было. Я нашарил в полутьме свою дверь и толкнул её. Она была открыта.
Вот он, гвоздик на стене, где висел плащ девочки Лины.
Я шагнул в комнату. За столом, на стульях и на кровати сидели женщины. Много женщин. Старые и молодые, разные. Они повернули ко мне головы. Все молчали. Первой заговорила стриженая курчавая женщина, стоявшая у стены. Она сказала требовательно и сухо:
- Вам кого, товарищ?
- Никого.
- Не понимаю вас, - сказала она и прищурилась.
- Я пришёл домой, - сказал я. - Я здесь живу.
Женщина ещё не понимала.
- Чёрт знает что, - воскликнула она. - Райсовет предоставил нам это помещение для занятий медсестёр.
- И прекрасно, - сказал я, - молодец райсовет.
- Но нас уверили, что помещение совершенно свободно!
- Я не помешаю вам, - сказал я. - Занимайтесь, сестрички, меня действительно не было, но я пришёл. Я из ополчения, - добавил я. - Я спать хочу. Занимайтесь, сестрички.
Те из них, кто сидел на кровати, вскочили. Я прошёл к кровати и снял сапоги. В комнате сразу запахло портянками. Я лёг в чём был и повернулся к стене.
- Занимайтесь, - сказал я. - Занимайтесь, сестрички.
23
Было совсем темно. Я вскочил и начал лихорадочно одеваться, мне показалось, что это побудка и нужно растолкать Лёшку, но рядом никого не было, рука моя ткнулась в подушку, соломы не было, воздух был чист, не слышно было храпа. Я вспомнил, что я дома. Медленно, ощупью пробрался и проверил затемнение. Оно было в полном порядке, можно зажигать свет. Я щёлкнул выключателем. В комнате всё было чисто прибрано, всё было как всегда, только на стенах не было Валиных фотографий - на стенах висели прибитые большими гвоздями плакаты, объясняющие, как лучше переносить раненых, как накладывать повязки, делать уколы и так далее. На столе лежало несколько кусков хлеба, куски эти имели разные оттенки и даже разные цвета, ещё там лежал небольшой кусок колбасы, конфетка "прозрачная" и кусок сахара. Я вспомнил женщин с курсов медсестёр и понял, что это они оставили мне поесть, позаботились обо мне и собрали между собой кто что может. Я налил в огромную кастрюлю воды и поставил её на керосинку. Пока вода грелась, я нашёл чистую рубашку, трусы, носки и снял с полки красивый плотный кусок мыла. Потом я подождал у керосинки и водил пальцем в воде, пока она не согрелась.
Я налил немного воды в таз и вымыл голову. Нельзя сказать, что вода была грязная. Просто невероятно грязная, чудовищно грязная - тогда, может быть, будет верно. Потом, в новой воде, я мыл ноги, они тоже были ужасающе грязные. Но главное было в том, что там, где у меня были язвы, теперь была новая розовая кожа.
Потом я разделся весь донага и развёл оставшуюся воду холодной и кое-как вымыл тело. Живот у меня так ввалился, что я удивился даже. А грязи на мне было столько, что когда вода стекала в корыто, я смотрел на неё и только приговаривал сто раз подряд:
- Ну-ну! Ну и ну!
Я вымылся начерно, чтобы потом не стыдно было идти в баню, убрался, подтёр пол и надел чистое бельё. Потом я встал у стола и поел оставленного мне медицинскими сестрами разнокалиберного и разноцветного хлеба: чёрного, серого и коричневого. Я съел сахар, конфету, маленький кусок колбасы и запил всё это холодной водой. Потом потушил свет и, отодвинув штору из чёрной бумаги, глянул в окно. На дворе было светло. Значит, был день и я проспал часов шестнадцать. Нужно было идти…
24
Войдя в театр, я почувствовал странную атмосферу безлюдья. Никто не встретил меня в служебном проходе, и я, опираясь на байсеитовский костыль, прошёл через внутренний коридор, не встретив ни одного человека. В коридоре, загораживая проход, стоял ящик. На нём было написано: "аппаратура". Он был перевязан толстыми верёвками. Протиснувшись боком, я прошёл дальше и увидел сквозь неплотно закрытую дверь следующей комнаты Зубкина. Он был похож на лягушку больше, чем когда-либо. Воровато озираясь, он вытащил какую-то папку и разорвал её в клочки. Я смотрел на него. Я не понимал, что он делает, но во всей его повадке в эту минуту было что-то такое мерзкое, подлое и даже предательское, что у меня просто почки заболели от отвращения, и я ушёл.
Пройдя налево, я услышал голоса в буфете.
"Вот и еда", - подумал я и толкнул дверь.
Валя шла через комнату на подламывающихся каблучках. Она шла, обходя голые мраморные столики, прямо к стойке. Там стоял человек. Он был в узких брюках, мне показалось, что это лосины, - так туго они облегали его. Валя шла, протягивая к нему руки. Он подал ей стакан. Валя взяла его и пошла за свой столик. Она меня не видела. Я шагнул к ней навстречу.
Я сказал:
- Почему ты не ответила на письмо?
Она взглянула на меня и выронила стакан. Он упал на каменный пол, и кисель разлился розовой лужицей.
А Валя смотрела на меня, и вдруг я увидел, что её глаза до краёв переполнены злостью. Она сказала негромко и внятно:
- Как вы изменились. Вы что, с того света, что ли? Я получила вашу записку, она патетична. Меня тошнит от патетики!
Она подошла ко мне близко, и никто не мог слышать её слов. Я ожидал чего угодно, но она всегда была полна неожиданностей. И тут она сказала мне, глядя в глаза очень откровенно:
- Письмо - это документ, братец… - И пошла мимо.
Значит так: я получу твоё письмо и потом буду показывать его каждому встречному и поперечному и буду похваляться?!
Сука.
Я спустился вниз, в кладовую, кладовщик сидел и барабанил пальцами по столу. Увидев меня, он сказал:
- Вернулся?
Я сказал:
- Да. Примите.
Я снял с себя ватник и, привалившись к стене, стянул сапоги. Старик долго и сокрушённо осматривал прожжённый истёршийся ватник. Он поворачивал его и так и этак, поближе к свету, и всё поглядывал неодобрительно на меня, качал головой и цокал.