– Вы хорошо знаете, что это невозможно. Лично я никому не могу доверять в городе. Малейшая оплошность, и мы погубим себя, вашу семью и вообще все дело!
– Не горячитесь так. Вы знаете, что я разделяю вашу точку зрения. Но поймите чувства отца. Я не могу представить, чтобы по моей вине расстреляли моих дочерей. Это слишком больно.
Всеволод встал, набросил на плечи шинель и вплотную подошел к Самсонову.
– Вы можете отказаться, – в упор, смотря сверху вниз, стальным голосом произнес Всеволод. – Я вас не виню.
– Нет, я не откажусь. Я все для себя решил, – Самсонов вынул из-за подкладки конверт и протянул его Всеволоду. – Вот, прочитайте.
Поднеся бумагу ближе к огню, Всеволод стал читать:
"Начальнику штаба Донской армии генералу Кельчевскому. Ваше превосходительство! Пусть эта записка родит у вас сомнения. Вы лично сможете разрешить их, проверив факты. Моя фамилия Самсонов, я капитан Генерального штаба Императорской России. На данный момент я занимаю должность начальника штаба 8-й армии красных, стоящей против Вас.
Сущность моего обращения состоит в следующем. Я служу в Красной армии по принуждению, под угрозой расстрела моей семьи. Командующий 8-й армией Фомин тяжело болен, вследствие чего в моих руках сосредоточены все нити управления войсками. Я нахожусь под пристальным контролем органов ЧК, но обладаю должным авторитетом и опытом штабной работы, в связи с чем имею большую долю самостоятельности в принятии тактических решений. Всецело ратуя за победу Белого движения и желая помочь освобождению России от большевиков, я посылаю к Вам гвардии подполковника князя Всеволода Мещерского для координации наших усилий…"
– Донская армия перешла границу бывшей Воронежской губернии и медленно продвигается на север.
– То есть части донцов находятся в непосредственном соприкосновении с вашей 8-й армией?
– Да.
– И как они? Боеспособные? – с надеждой в голосе спросил Мещерский.
– По данным ЧК, донцы отказываются идти на север, есть признаки разложения. Командование ждет подкрепления добровольцев и кубанцев, а также восстания крестьян в Тамбовской и Воронежской губерниях.
– Есть надежда на такие восстания?
– Мне доносили, что крестьяне боятся возвращения помещиков и скептически относятся к белым. Скорее всего население будет нейтральным. На поддержку белые могут рассчитывать лишь в крупных городах…
– Все то же… Плохо… плохо! Но мы сломаем им хребет, сломаем! – сжав кулаки, Мещерский большими шагами дошел до стены. – Сломаем! Вы уверены, что сможете так организовать действия своей армии, чтобы привести ее к скорейшему разгрому?
– Поверьте, это нетрудно. Боевой дух наших частей не на высоте, вооружение плохое. Приказом Троцкого оружие и обмундирование со складов выдается лишь кавалерии, отрядам курсантов и коммунистам. Основная часть личного состава – это силою мобилизованные крестьяне из близлежащих областей. Они вооружены чем попало и при первой возможности готовы бежать домой делить барскую землю. У меня нет данных о дезертирах, но масштабы этого явления огромны. Так что стоит мне выдвинуть несколько частей вперед, а донцам отрезать их, как фронт будет разорван и побежит сам собой. Только поспевай гнать.
– Но тогда к вам должны будут подойти подкрепления.
– Вряд ли. Основная часть наших сил задействована против Колчака. Седьмая армия на Украине ведет тяжелые бои за Донецкий бассейн, в тылу у нее Махно и Петлюра. А на севере, до самой Коломны, крупных соединений нет.
– Но в Москве довольно промышленных предприятий и в случае приближения белых будет проведена мобилизация.
– На это потребуется время. В Москве голод, и реакция пролетариата непредсказуема. А вот те тысячи офицеров, юнкеров, студентов, служащих, что сейчас как в капкане, совершенно точно поднимутся.
– Вы правы, – Мещерский сел на диван и залпом допил холодный чай. – Вы понимаете, что сейчас здесь решается судьба всей нашей страны? Здесь и нами двумя, а не тысячами этих бестолковых генералов и политиков! Блестяще!
Князь Всеволод Мещерский был отпрыском древнего знатного рода. Он был беден и горд и, вполне естественно, чувствовал себя обиженным. Будучи человеком отважным и авантюристом, князь жил мечтою о подвиге, открывающем путь к признанию. Огромные карточные долги, загубленная репутация, изгнание из Конногвардейского полка, казалось, поставили крест на тщеславных устремлениях князя. Но грянула революция, за нею Гражданская война, и князь решил, что пробил его час.
Самсонов не увлекался доверием к Мещерскому. Капитан был человеком сдержанным и осмотрительным. Ему импонировали удаль и доблесть бряцающего своими достоинствами князя. Но Самсонов имел мало надежд на него. Посылая Мещерского к белым, капитан рассчитывал не столько координировать действия, полагая такую связь через линию фронта чрезмерно опасной, сколько предупредить и воодушевить командование белых. А там, думал Самсонов, как Бог даст.
С огромными трудностями князю в конце марта удалось покинуть Воронеж. Долгий его путь короткими переходами, с многодневными сидениями в лесных землянках, закончился плачевно. Случайно наткнувшись на конный разъезд, князь сумел бежать, но был ранен. Его приютил сердобольный крестьянин и ухаживал за больным, пока не нагрянул отряд Аваддона.
Самсонов не знал о судьбе Мещерского. Время шло. Донская армия, разлагаясь изнутри, вместо решительного наступления на приготовленные к разгрому части большевиков, откатывалась на юг, в глубь степей. Самсоновым овладел страх. Он клял себя за мальчишество, за то, что опрометчиво дал Мещерскому письмо и тем самым обрек себя на гибель.
"Бежать?!" – временами восклицал внутренний голос капитана.
Но вспоминалась семья. Младшая дочь, надрывно кашляющая и жалостливо смотрящая на измученного отца голодными глазами. Жена, пусть не любящая. Самсонов знал, что ему изменяют. Знал, с кем. Но ни разу не сказал слова упрека.
"Пусть, – думал он. – Коли не любит, какой смысл душу рвать? За дочками смотрит, и ладно. А мне все одно, что так, что иначе. Если б любила – другое дело – было бы счастье. Но нет счастья, и боли нет, и радости. Только мука и бесполезность".
Время тянулось медленно. Воронеж оттаял и расплылся вязкой жижей. За зиму съели всю живность, которая была в городе. Редкие бродячие собаки, должно привлеченные запахом жизни из пожженных войной деревень, поодиночке бродили в поисках пропитания. Многие дома так и остались стоять с заколоченными ставнями. Людей стало меньше, а те, что встречались на улицах, были серые и злые. В их глазах Самсонов читал ненависть. Но чувство это было не тем, что бросает в бой и разжигает страсти. Нет. Это были страх или обреченность.
Матросы освоились в городе, обжились. Они теперь вели себя тише, целиком поглощенные устройством оборонительных линий да забавами со своими игрушками – броневиками. В конце марта в Воронеже был Троцкий и, заметив в рядах гарнизона разложение, приказал занять людей сооружением оборонительных укреплений. Первое время матросы и курсанты были озадачены, но скоро сообразили и согнали на работы крестьян из окрестных деревень да городских забулдыг. Дело пошло споро.
Временами капитан думал, что жизнь налаживается, и даже забывал о войне, о своем неосторожном письме и князе Мещерском. Но, выглядывая в окно своего кабинета, всматриваясь в черные проваленные крыши и редкие фигуры на опустевших дворах и улицах, понимал, что налаживается, но на какой-то свой, злой и голодный, лад. Самсонов писал приказы, неохотно повинуясь необъяснимому отступлению донцов, передвигал части на юг к казачьим станицам. На совещаниях с Троцким и в Реввоенсовете он настаивал на сугубо оборонительном предназначении 8-й армии и невозможности немедленного наступления на Новочеркасск. Самсонова слушали.
Весна девятнадцатого года принесла первые серьезные успехи добровольцам. Белый юг вырвался за пределы казачьих областей. Пали большевистские Харьков, Полтава, Екатеринославль и Царицын. Донская армия вновь подошла вплотную к Воронежским пределам.
При каждом известии о поражениях на фронтах матросы озлоблялись и подозрительно зыркали на военспецов. Ночью они напивались, горлопанили песни и устраивали митинги, на которых требовали начисто вырезать всю белогвардейскую сволочь. Капитан их не боялся. Он знал: кто громко грозит, никогда не ударит. Самсонов боялся других людей. Они ходили в черных кожаных куртках, со сжатыми, подрагивающими от напряжения губами. Эти люди обыкновенно молчали, прохаживаясь по коридорам штаба. Им было дозволено заходить во все кабинеты и читать все бумаги. Их боялись даже матросы. Однажды, после падения Харькова, один из матросов в разгуле залез на броневик и матерно, спьяну коверкая слова, обругал Ленина и Троцкого. На другое утро его взяли, а к вечеру расстреляли.
Но Самсонову доверяли или нарочно выказывали расположение для усыпления бдительности. В сущности, ему было все равно. Встав на путь измены, капитан смирился с мыслью, что однажды в его дверь постучат и без лишних слов уведут под руки.
В дверь постучали.
– Войдите.
– Товарищ начштаба! – звонко воскликнул ординарец.
Это был юноша с веснушчатым лицом и большой круглой головой. Его фамилия была Петревский. Самсонов познакомился с ним на допросе в Петрограде. Петревский был юнкером Михайловского артиллерийского училища, и ему грозил расстрел за участие в вооруженном нападении на хлебные склады. Самсонов уже был принят на службу и сумел выгородить Петревского.
– Для вас телеграммы.
– Садитесь, юнкер.
– Первая от Троцкого с требованием активизировать действия против Донской армии.
– Непременно, – Самсонов злорадно усмехнулся. Пользуясь заслуженным авторитетом и непререкаемой репутацией, капитан нарочито пренебрежительно относился ко всякого рода указаниям сверху. Он даже не удосуживался сам читать их, вполне доверяясь Петревскому. – Что еще?
– Еще от начальника гарнизона Тамбова Шубина.
Самсонов скривил надменную гримасу. Он знал Шубина по Александровскому училищу в Москве. Этот лоснящийся тип рождал в душе капитана отвращение.
– Что ему?
– Жалуется на крестьянские восстания в Борисоглебском уезде. Некоторые отряды повстанцев были замечены в окрестностях Тамбова. Просит помощь.
– Славно. Коли просит, нужно дать. Распорядитесь, чтобы командир14-го полка Симонов перебросил в район Тамбова два батальона с батареей.
– Но, господин капитан! – Петревский покраснел. – В распоряжении Симонова всего два батальона! Если он перебросит их под Тамбов, то останется один со своим штабом на важнейшем участке фронта против целой Донской армии!
– Юнкер! Выполнять приказ, – Самсонов встал и, заложив руки за спину, нервно подошел к серванту, открыл стеклянную дверцу и наполнил бокал белым вином. – Что еще?
– Еще приказ от Кастырченко, письменный. Требует явиться сегодня к нему.
Самсонов вопросительно взглянул на Петревского. Кастырченко был, пожалуй, единственным человеком, внушавшим капитану страх. Ходили слухи, что до того, как возглавить Воронежскую ЧК, Кастырченко был мясником в лавке зажиточного еврея. В октябре семнадцатого, с приходом большевиков и началом беспорядков в городе, хозяин лавки пропал, а его жена, переписав все имущество на Кастырченко, с сыновьями перебралась на Западную Украину. В зиму 1918 года Кастырченко был единственным преуспевающим дельцом во всей округе. Он кутил и распутничал, носясь в лихой тройке по улицам, на обочинах которых лежали обмороженные трупы.
Но в марте Кастырченко взяли. Прошло время, о буйном временщике уже стали забывать, почитая его давно расстрелянным. Но произошло неожиданное. Главу чрезвычайки вызвали в Москву, а на освободившееся место назначили Кастырченко.
– Да, буду, – сказал Самсонов. – Телефонируй, что не позже трех. Еще что-нибудь?
– Так точно, – нерешительно ответил Петревский. – Сегодня утром пришло это. Конверт был голубой и без обратного адреса, – Петревский протянул Самсонову блокнотный лист.
Самсонов прищурился и поднял удивленные глаза на Петревского:
– Здесь, должно быть, ошибка. Откуда это?
– Не могу знать.
– Кто-нибудь видел?
– Кроме меня, нет.
– Ладно, идите, юнкер. Я только соберу документы и отправляюсь в ЧК.
– Так точно, – Петревский отдал честь, но в дверном проеме обернулся и, как показалось Самсонову, подмигнул. – Капитан, если понадобится моя помощь в случае особенных обстоятельств, можете рассчитывать.
Самсонов остался один. Перед ним на столе лежал клетчатый блокнотный лист с пятью печатными буквами: "Кн. Вс. М."
Глава вторая, в которой перед читателем предстают люди с холодными сердцами и чистыми руками
Иван Ефремович Кастырченко был из породы людей, неукоснительно блюдущих принцип "После нас хоть потоп!". Неожиданно для многих став главой чрезвычайки, он положил предел былой расхлябанности и произволу. Террор был возведен в систему, конвейер арестов, допросов, пыток, расстрелов заработал без сбоев.
Кастырченко не был садистом. В отличие от своих коллег из Харькова, Евпатории или Ставрополя, он не получал чувственного удовольствия от угнетения или убийства других людей. Нет. Вернее было бы сказать, что он был крайне требователен к упорядочиванию жизни, окрашиванию ее в единый цвет по однажды установленной и неизменной норме.
Своей способностью подчиняться и неукоснительно выполнять все требуемое Кастырченко снискал доверие московских начальников.
Помимо уже сказанного, личность главы воронежской чрезвычайки характеризовали еще две черты: глупость и ненависть. Кастырченко не был полным идиотом или неучем. Он владел грамотой, умел коротко изъясняться, но, в общем и целом, был глуп в той мере, в которой обыкновенно бывают все хорошие исполнители. Что до ненависти, то это чувство жило в сердце Ивана Ефремовича издавна. Родившись одновременно со страхом за свою обреченную жизнь, оно было полновесным недугом его души, то есть из рода тех недугов, что не лечатся и не удаляются, но служат основанием самой жизни и потому оставляют этот свет с самим человеком.
Здание ЧК занимало бывший продовольственный склад на окраине города. В верхних помещениях, обставленных с безвкусной роскошью награбленным добром, размещались кабинеты следователей и апартаменты самого Кастырченко. Последние месяцы Иван Ефремович без крайней надобности не покидал своего места. К кабинету примыкали еще две комнаты. Одна из них была спальней, а вторая столовой и одновременно гостиной. Комендант Воронежской ЧК любил комфорт. Дородная мебель, элитарные напитки в серванте, бронзовые статуэтки, даже книги в позолоченных переплетах – все было кошмарным смешением стилей и совершенной, но безумно дорогой безвкусицей.
В кабинете Кастырченко стояла полутьма. В дорогом кожаном кресле, укрытом леопардовой шкурой, сидел сухой юноша с бегающими глазками и жидкими усами.
– Так что? Вы открыли подвал? Он заговорил? – нервно и властно спросил стоящий у окна Кастырченко.
– Иван Ефремович, я подумал, что лучше будет, если вы сами пойдете, – следователь особого отдела Гранкин, сидевший в кабинете коменданта ЧК, был человеком трусливым и обиженным жизнью. Обиду свою он вымещал сполна.
– Вы без меня хоть на что-нибудь способны?
Руководящая роль Кастырченко с формальной точки зрения была более чем спорна. Но благодаря природным талантам и благорасположению московских начальников ему удалось в считанные дни привести к беспрекословному подчинению все городские судебные, следственные и советские органы. Перед Кастырченко трепетали.
– Иван Ефремович, дело крайне ответственное.
– Ладно, идем.
Кастырченко набросил на плечи шинель и, пропуская следователя вперед, закрыл за собой дверь кабинета на ключ.
Прямой и длинный коридор с блекло-лиловыми стенами свернул влево, в прямоугольную комнату с решетчатыми окнами во двор. Гулкая железная лестница вела вниз. Подвалы бывших продовольственных складов были огромны и витиеваты. Изгибающаяся лента тусклого света с капающих водой и нарастающих студнем стен терялась за поворотом.
Часовой у железной двери выпрямился и ударил прикладом о бетонный пол, от чего в потолке что-то вздрогнуло и захохотало. Гранкин со скрипом сдвинул стальную задвижку замка и заглянул внутрь.
– Жив? – равнодушно спросил Кастырченко.
– Вроде бы. Открывай, – приказал Гранкин.
Часовой снял с пояса связку ключей, поколебался и, выбрав в полутьме один, отворил дверь. Гранкин сделал шаг внутрь и остановился на пороге.
– Зажги свет.
Щелкнул переключатель. Высоко в стрельчатом потолке камеры загорелась лампочка, над дверью еще одна. Гранкин стоял на каменном уступе у порога, а по полу камеры высотой, должно, с локоть, разливалась вода, частью стекавшая по желобу во двор. В камере стоял обжигающий лицо холод.
– Встать! – заорал часовой.
Посередине камеры с корточек с огромным усилием поднялся человек.
– Фамилия! Звание!
Человек поднял на дверной проем разбухшие, налившиеся одутловатостью и синевой веки и едва выговорил:
– Барон Таубе. Гвардии полковник.
– Барон Таубе! – с задором воскликнул Гранкин. – Вы обвиняетесь в организации контрреволюционного заговора, борьбе с народной советской властью и отказе служить в Красной армии. Вы и ваша жена приговорены к расстрелу. Приговор будет приведен в исполнение немедленно!
Эхо ударилось о своды потолка и откатилось вниз, потонув в заливавшей пол камеры ледяной воде.
– Люба? – прошептал барон. – Ее за что?
– Выведи его, – приказал Гранкин.
Часовой бодро хлюпнул сапогами в воду, взял арестанта под локоть и вывел в коридор. Проходя мимо Кастырченко, барон поднял глаза, и впервые в них родилось ясное живое чувство. Эта была ненависть.
– Во двор, – приказал Гранкин.
Барон, часовой с занесенным для удара прикладом винтовки, важный Гранкин и безразличный Кастырченко прошли по коридору, свернули в боковое ответвление и по железной лестнице поднялись наружу. Стоявший у выхода часовой понимающе посмотрел на барона и ударил его прикладом в грудь. Барон упал со стоном. Его подняли и за руки поволокли по щебню двора.
Расположенное покоем здание бывших складов в дальней своей части было наглухо перекрыто каменной стеной высотой в два человеческих роста. За нею росли тополя и стояли нищие хибары городских окраин, а у самого подножия была черная окаменелая земля. Барона поволокли к стене и бросили.
– Распнем?
Кастырченко удивленно посмотрел на Гранкина и пожал плечами.
– Он все ж не священномученик. Так, я думаю, в расход.
– Как прикажете. О жене я уже распорядился.
– Вы ее обработали?
– Как водится-с, – злорадно заржал Гранкин. – Чуть не всем отделом уговаривали, а она все ж в никакую. Стерва попалась изрядная, до последнего упрямилась. Но потом, конечно, обмякла.
Гранкин открыл рот с червленными гноем зубами и оскалился.
– Но будет. Ваши подвиги мне неинтересны, – Кастырченко озабоченно оглянулся. – Вы ее одели хоть?
– Так, во что пришлось. Старое-то изорвалось все.