До последней капли крови - Збигнев Сафьян 9 стр.


- Нет, спасибо.

- А может, съешь чего-нибудь?

- Съем.

Мужчина вынул из шкафа буханку хлеба, завернутую в бумагу колбасу и две кружки. Себе налил побольше, а Збышеку - чуть меньше.

- Выпей и расскажи о себе, Збигнев Зигмунтович.

- Зачем?

- Ну и суровый же ты парень! Хочу знать, как уполномоченный, с кем имею дело. Меня всегда, - добавил, отставляя кружку, - интересовали люди.

- Как будто бы не знаете, не имеете документов. О чем я должен рассказывать?

- О матери, об отце. Ты же здесь один. Лицо Збышека словно окаменело.

- По вашей милости, а не по своей воле я здесь один. Нас вывезли в июне сорок первого года, за несколько дней до начала войны. Мать была учительницей в Калише, но в сентябре тридцать девятого мы выехали к деду, лесничему, под Пинск. Дед умер, а нас вывезли… как семью лесничего.

Уполномоченный снова молча плеснул самогона в кружки.

- Мать заболела в эшелоне, и я остался один.

- Война, - заметил уполномоченный.

- Война! - воскликнул Трепко. - Тогда отпустите меня в армию. И скажите, что с матерью.

- Постараемся.

- Все стараются.

- Не веришь нам, Збигнев Зигмунтович?

- Не верю, - бросил парень. - Сколько я проработал в леспромхозе… Сколько раз просился!

- Дам теперь тебе работу полегче, в смолокурне.

- Я не ищу, чтобы была полегче.

- Хочешь еще выпить?

- Хочу.

- А что с отцом? - продолжал допытываться уполномоченный, но Трепко молчал. - Не хочешь говорить?

- Отца я почти не знаю, - ответил он наконец резко. - Собственно, даже не помню его. Родители разошлись, когда мне было шесть лет. Не подходили они друг к другу. Отец сидел.

- За что?

- За коммунизм.

- И где он теперь?

- Откуда я могу знать? - пожал плечами парень.

- Пойдешь работать на дегтярно-скипидарный завод, - решил уполномоченный поселка.

- Мне все равно куда, - ответил Трепко. - Если не пошлете в армию - все равно отсюда сбегу.

* * *

Это были пустые дни. Павлику впервые за многие годы нечем было заняться, и он чувствовал себя бесполезным человеком. По утрам - а просыпался он обычно очень рано - садился у окна в комнатенке Ани и видел спешащих на работу людей, стоящих в очередях за хлебом и газетами женщин, бегущих с портфелями в школу детей. Война определяла ритм жизни, придавала смысл работе на заводе, в госпитале, а он все сильнее ощущал свое одиночество и ненужность, как будто у него не было здесь ни друзей, ни сестры, как будто ему не предлагали работать в польской редакции радиокомитета. "Считаешь нашу работу бесполезной?" - спросил его однажды Тадеуш, "Я не гожусь для нее, - повторял Павлик, - я должен иметь конкретную работу, меня бесит ожидание". Ну чего в самом деле ждать? Победы, которая будет завоевана без их участия, которую они получат как подарок, чтобы вернуться обратно в Польшу? В какую? Его угнетали вопросы, на которые он не мог найти ответа, а рассуждения Тадеуша казались чересчур теоретическими, далекими от действительности, он назвал их когда-то политической фантазией, не свойственной коммунистам. Польша времен Кривоустого ? Демократия? Единство в борьбе с немцами? Какое это имеет значение теперь, когда враг стоит по-прежнему под Москвой и Ленинградом, а Польшу представляет буржуазное правительство Сикорского, признанное Советским Союзом? Где место Зигмунта Павлика?

Пробился на прием к одному из секретарей Куйбышевского комитета партии. Это был пожилой мужчина с неторопливыми жестами, тщательно взвешивающий свои слова. Он принял Павлика без демонстрации своей занятости, но и без особой теплоты.

- Я хочу от вас, товарищ Фролин, самого простого, - говорил Павлик, - чтобы мне дали какую-нибудь конкретную работу. Разве люди в тылу вам не нужны?

- Нужны, - подтвердил Фролин.

- В армию меня уже не возьмут. Не знаю, правы ли врачи, думаю, что нет; речь идет не только о здоровье.

- Этого вы не должны говорить, - буркнул секретарь раздраженным тоном.

- Так направите меня на работу?

- Нет, - сказал Фролин, - не направим. Вам предлагали работу в польской редакции радиокомитета.

- Это не для меня.

Фролин пожал плечами.

- Во время войны люди не выбирают своей судьбы.

- Вы же все обо мне знаете. - Павлик повысил голос. - Не доверяете мне?

Секретарь усмехнулся. Он был одет, как Сталин на портрете, в серый френч с отложным воротником, застегнутым под самой шеей.

- А что значит - доверять? - спросил он.

- Хотели послать меня в стройбат, но я добился направления в армию, хотя польских коммунистов посылали чаще всего именно в стройбаты.

- Люди везде нужны, товарищ Павлик.

- А если я вступлю в армию Сикорского?

- Воля ваша, - снова усмехнулся секретарь.

- А что вы, собственно, думаете о польских коммунистах, что это какой-то резерв?

- Если резерв, - сказал серьезно Фролин, - то ваш, а не наш.

После этого разговора Зигмунт понял, что ничего не добьется.

Зашел в ближайшую чайную выпить рюмку водки. Пил он редко. Артеменко, львовский партийный деятель, с которым он когда-то немного дружил, считал даже воздержанность Павлика свидетельством его неискренности или особой осторожности: "Ну и хитрец ты, хочешь оставаться трезвым, когда у меня шумит в голове. Ух, лях проклятый".

Входя в заполненный людьми зал, он вспомнил Артеменко. "Лях проклятый", - подумал и почувствовал, что эти сто граммов водки сейчас ему очень нужны. Он ничем не отличался от стоящих у стойки мужчин. Большинство, как и он, были в солдатских шинелях; терпеливо ждали своей очереди, вынимали из карманов шинелей измятые банкноты и зорко следили за буфетчицей, наполняющей стаканчики. За Павликом стоял красноармеец, опирающийся на костыли.

- Ты откуда? - спросил он, но Павлик не понял. - Где тебя ранили?

- Под Яхромой.

Тот покачал головой.

- А меня под Волоколамском. Паскудная жизнь! Два дня жду поезда, чтобы уехать домой, хотя, собственно, спешить мне некуда. Зачем бабе такой мужик? Но мне баба нужна. - Протянул руку за своими ста граммами и скрупулезно отсчитал деньги. - Водку можно, - продолжал, - только закуски нет. Для таких, как я, война закончилась, а другие умирают, даже страшно подумать, как долго будут еще умирать.

Павлик взял свой стаканчик и, ища место, направился в глубину зала.

- Зигмунт! - услышал он вдруг.

За столиком в самом темном уголке чайной Павлик увидел Тадеуша в обществе мужчины, который показался ему знакомым.

- Присаживайся, - сказал Тадеуш. - Товарищ Вирский, - представил он мужчину. - Знакомы, наверное, еще по Львову.

Теперь он вспомнил. Они встречались осенью тридцать девятого года у Войцеха; Вирский приходил в польской военной шинели. "Я должен вернуться в Варшаву", - повторял он все время. Он был учителем, его направили работать в одну из школ под Львовом, но долго он там не пробыл. Потом Павлик видел его в редакции "Новых виднокренгов" .

Выпил свои сто граммов, Тадеуш налил ему еще из стоящей на столе бутылки, водка шла хорошо. Подумал, что пойдет в конце концов работать в польскую редакцию радиокомитета. Как это сказал Фролин? "Во время войны люди не выбирают своей судьбы". И все же выбирают и потом, глядя с перспективы нескольких лет или даже месяцев, оценивают собственные решения, и хорошо, если могут себе сказать: "Иначе было нельзя" или "Именно так надо было".

- Не дали мне направления на работу, - обратился он к Тадеушу.

- Я так и предполагал.

- Предполагал?

Тадеуш не ответил.

- Товарищ Вирский, - сказал спустя минуту, - приехал сюда из колхоза, решил вступить в армию.

- И правильно делает, - констатировал Павлик.

- В польскую армию, - закончил Тадеуш.

Павлик разглядывал Вирского. Бывший колхозник казался значительно старше и его и Тадеуша - уже начал седеть, лицо в морщинах, в больших, глубоко посаженных глазах затаились беспокойство и, так по крайней мере считал Павлик, неуверенность.

- И что ты на это скажешь? - обратился Зигмунт к Тадеушу, - Может, действительно там наше место? А знаете, что с вами сделают у Андерса? - обратился он к Вирскому. - Посадят. Вынесут приговор за коммунистическую агитацию, и, может, даже еще посидите в советской тюрьме.

- Пускай посадят, - заметил невозмутимо Вирский. - До войны тоже сажали, но я все равно не выезжал из Силезии. Есть армия? Есть. Есть там коммунисты среди солдат? Наверняка есть.

- Ну и что ты на это скажешь? - повторил Павлик, глядя на Тадеуша. Он уже немного успокоился.

Тадеуш пожал плечами.

- Ты нужен здесь. Надо доказать, что забота о судьбах поляков в Советском Союзе - дело не только посольства.

- Судьба поляков, - рассмеялся вдруг Зигмунт, - судьба поляков!

Ани дома не было. Должна была уже несколько часов назад вернуться с дежурства, но он уже не мог злиться на нее так искренне и несдержанно, как недавно. Даже с каким-то равнодушием, которое его удивило и которое он тотчас же сурово осудил, подумал, что Аня сейчас с Радваном. Нет, не может он одобрить ее выбора, она слишком честная, чтобы вести двойную жизнь, он не мог себе представить, что она может отречься от самого главного: от борьбы, от убеждений, в которые верила с ранней молодости. "Отречься", - повторил он и показался сам себе беспомощным и смешным.

Екатерина Павловна была на кухне: переставляла конфорки на плите, двигала кастрюли, потом остановилась на пороге их комнатенки и не терпящим возражений тоном заявила:

- Съешьте тарелку супа.

Поглядывала на него подозрительно, когда он приступил к еде, бережно, маленькими кусочками, отламывая хлеб.

- А вы, Зигмунт Янович, пошли бы вечером к товарищам… вместо того чтобы ждать Аню и переживать.

- Я не переживаю, - буркнул он.

- Тогда зачем кричите на нее, когда она поздно возвращается? - Уселась напротив него за стол и сама отрезала ему солидный ломоть хлеба. - Зачем? - повторила. - Аня - умная и порядочная девушка. Не верите ей? А таким надо верить. А если ей на роду написано страдать - все равно ничем не поможете.

Павлик подумал, что в России значительно чаще, чем где-либо на свете, говорят откровенно, с участливой бесцеремонностью обсуждая самые интимные дела близких.

- Ибо Аня, - продолжала Екатерина Павловна, - если кого-то себе выбрала, не отступит, хотя бы он думал иначе, чем она. До каждого дойдет правда. А вам, Зигмунт Янович, видимо, чего-то не хватает, думаю, что как раз сердечности, теплоты…

Павлик встал и отодвинул пустую тарелку.

- Что я такой черствый, - сказал он, - суровый… такая, видите ли, была у меня веселая жизнь, что меня не научили сердечности. Не время теперь думать о себе.

Взглянул на Екатерину Павловну, и ему показалось, что он увидел в ее глазах неприязнь. Она умолкла, сложила тарелки в раковину и начала энергично мыть их.

* * *

Радван чувствовал, что связь с Аней все сильнее отражается на его положении в посольстве, и не только потому, что он избегал товарищеских попоек и ни с кем, кроме Евы Кашельской, не подружился, но также потому, что все более недоверчиво и неохотно слушал рассуждения Высоконьского, остроты Данецкого или потрясающие рассказы приезжающих с периферии руководителей представительств. Думал: "Что сказала бы Аня?" Но Ане также не верил, точнее, не верил ее словам, которые были ведь не ее собственные, а как бы принесенные из иного мира. Поэтому чаще всего молчал. Чувствовал, что его молчание раздражает Высоконьского, что официальная холодность, с которой к нему относится майор, становится с каждым днем все более демонстративной, что даже секретарши в атташате не скрывают своей неприязни к нему. Только Ева…

В один из своих свободных вечеров, когда у Ани было дежурство в госпитале, он пил с Кашельской в ее комнатушке, но уже без Данецкого. Они перешли на "ты", и когда он поцеловал ее после брудершафта, почувствовал, что мог бы остаться у нее, что достаточно одного слова, жеста… Нет, даже этот поцелуй после нескольких рюмок показался ему изменой.

Когда у Ани был свободный вечер, она приходила к нему. Но не оставалась на ночь; раз только, когда в госпитале кто-то ее заменил… "Относишься к брату как к ревнивому мужу", - упрекал он ее. "Ничего ты не понимаешь", - отвечала она. Он действительно не понимал. Их любовь имела привкус запрещенных, грешных, осуждаемых отношений. Подумал однажды, что Высоконьский скорее понял бы Зигмунта Павлика, легче бы с ним договорился, чем он. Сказал это Ане. Обиделась, как будто бы само сопоставление - Павлик - Высоконьский - было недопустимым. "Высоконьский осудил бы тебя, Зигмунт осуждает меня, но это не одно и то же".

Плотно зашторивал окно, включал свет, мечтая об абажуре, лучше всего цветном: его раздражала обнаженность лампочки, висевшей над столом. Эта лампочка нарушала любой уют. Железная кровать и простые деревянные стулья напоминали казарму. Он понимал, почему Аня говорила: "Погаси свет", прежде чем начинала раздеваться. Он не видел ее, когда она подходила к кровати, думая в это время, что абсолютная темнота хуже, чем слишком яркий свет, но он не осмелился бы протянуть руку к выключателю, все время боялся вспугнуть ее, а пугал ее каждый его дерзкий жест, она замирала, когда он касался пальцами ее груди: "Изучаю тебя". И только когда осталась на ночь, она не попросила его погасить свет.

- А что будет с нами? - вдруг спросила она, когда он подал ей сигарету.

- Как это что? - удивился Радван, хотя, собственно, никогда не задумывался о будущем. - Будем вместе, ты станешь моей женой, - добавил он и хотел крикнуть: "Это так просто, естественно, обычно, как я мог до сих пор…"

Она засмеялась:

- Просишь моей руки?

- Я должен сделать это официально?

- Не надо шутить. Как ты думаешь, есть на свете место, где мог бы быть наш дом?

- Есть. Это Польша, - сказал Радван.

- И что же мы там будем делать?

Он пожал плечами. Слишком уж далеким, даже нереальным, казалось ему будущее, которое трудно было даже представить себе. Для него существовали только война, Куйбышев, посольство и те и другие поляки, русская зима, лицо охранявшего посольство бойца. Почему он вспомнил это лицо, широкое, монгольского типа, безразличное, почти застывшее? Сколько таких ежедневно гибнет на фронте?!

- Что же мы будем делать? - повторила она свой вопрос.

- Тысячу разных дел! - вдруг воскликнул он. - Работать, обставлять квартиру, воспитывать детей, готовить обед, ходить в кино…

- А самое главное?

- Самое главное - быть вместе.

- Я боюсь, - прошептала она.

- Чего?

- Не знаю. До этого не боялась, а теперь боюсь. Подумала: да разве это зависит от нас? Ни ты, ни я не хотим расставаться друг с другом. От чего ты можешь отказаться ради меня, а я - ради тебя?

Утром, прощаясь, она впервые пригласила его к себе домой. "Познакомишься с моими друзьями и увидишь, как мы тут живем".

Радван тщательно готовился к этому визиту, понимая, какое значение придает ему Аня. Он слегка побаивался: сумеет ли найти общий язык с ее товарищами? И стоит ли вообще встречаться с ними? "Боже мой, - убеждал он самого себя, - ведь мы с Зигмунтом Павликом старые друзья по оружию".

Сложил в кучу подарки, испытывая, правда, чувство стыда, что ему не составило особого труда достать консервы и спиртное. Как они примут их? Может, стоило спросить Аню? Та, конечно, скажет: нет, не надо. Но ведь…

Нечасто попадались ему такие коммунальные квартиры в старых домах Куйбышева. Сначала он шел по длинному, темному коридору, затем остановился на пороге огромной кухни и увидел Зигмунта Павлика в шинели, Аню с покрасневшим лицом и накрывавшую на стол полную, симпатичную русскую женщину. Через некоторое время заметил двух подруг Ани - Янку и Хелену.

Радван сразу понял, что к чему. "Значит, Зигмунт хотел уйти, - подумал он, - не желает даже со мной разговаривать".

Демонстративно поцеловал подошедшую к нему Аню, склонился над рукой воскликнувшей "Ой!" дородной хозяйки дома, поздоровался за руку с Янкой. и Хеленой.

- А ты что, уходишь? - спросил он Зигмунта.

- Нет, только что пришел, - буркнул Павлик.

Стараясь не глядеть Ане в глаза, Радван передал Екатерине Павловне большую коробку.

- Это мне? - удивилась она. - А что в ней? - Ее певучий русский говор показался ему весьма приятным.

- Всякая мелочь, - сказал он.

Это была действительно мелочь, которую, однако, не часто можно было увидеть в то время: ветчина, сухая колбаса, шоколад, кофе, сгущенное молоко, сахар, ну и, конечно, виски. Екатерина Павловна осторожно выкладывала продукты на стол, поглядывая то на Зигмунта и Аню, то на Янку и Хелену, не зная, что делать с таким богатством. Принять? Или гордо отказаться? Но разве можно от всего от этого отказаться? Все молчали, и она сама приняла решение.

- Это отдадим детям, - сказала она, складывая в коробку большую часть продуктов, - кофе и ветчину - вам, а на стол поставим виски, - с трудом выговорила она это слово.

- Не думаю, что это паек отправляющихся на фронт солдат, - проворчал Павлик.

Радван не ответил. Он решил не реагировать на недружелюбное к себе отношение, не сводя, однако, глаз с Ани, чувствуя на себе и ее взгляд, - они впервые оказались на людях вместе. Екатерина Павловна пригласила всех к столу. Аня сказала: "Садись со мной рядом", и он увидел, как она покраснела, когда назвала его по имени. Зигмунт разлил виски по стаканам, разложил по тарелкам картошку. Выпили, затем опять налили… Радван, обычно застенчивый и неразговорчивый, вдруг почувствовал, что говорит слишком много. Ведь он был не из их среды, но они слушали его, Янка или Хелена иногда прерывали, задавая вопросы. А он рассказывал им о Коеткидане и французской кампании, о воздушных боях над Лондоном, о пребывании в Соединенных Штатах Америки и, конечно, о Верховном, сумевшем развязать самый трудный для Польши гордиев узел. Едва он произнес: "Это была торжественная минута, когда Сикорский выступал перед стоявшей на морозе Пятой дивизией", - наступила тишина.

- Вы, пан, - произнесла Хелена, подчеркивая слово "пан", - влюблены в Верховного. Это неплохо. - Голос у нее был хрипловатый, насмешливый.

Назад Дальше