Знамя - Ян Дрда 3 стр.


- Разрешите на минутку… - и котелок старается идти в ногу с Лойзой, крепко держа его за локоть. Лойза легкомысленно упускает последнюю возможность к бегству, не наносит удара заложенной в карман правой рукой, не прыгает в толпу. Он, как ягненок, идет с этим субъектом к выходу, скрывается с глаз своих зрителей, словно нарочно лезет в неведомую ловушку. Останавливаются они, только очутившись наедине.

- Вы хорошо стреляли…

- Ну и дальше?

- У вас, наверное… воинская выучка…

- Вы шпик? - Лойза решил вести дело начистоту. Глаза человека расширяются от удивления. Потом он приподнимает котелок.

- Бухгалтер Бабанек. Я, знаете, хотел вас просить, не будете ли вы так любезны… теория стрельбы проста. Она сводится на практике к трем вещам: правильному глазомеру, правильному прицелу и попаданию… в цель. Я уже все продумал… но, конечно, на практике… я бы никогда в жизни…

На следующий вечер они стреляли вместе в тире и истратили пятьдесят крон.

Я как живого вижу перед собой господина бухгалтера Бабанека, печального, точно птица, вещающая смерть. Он бродит по Праге с рынка на рынок, от тира к тиру. Зимой, когда трещит мороз и Прага занесена снегом, он трется в пассажах у спортивных тиров, поглядывает своими холодными серыми глазами на витрины, впивается взглядом в черно-белые мишени. Уже прошло то время, когда он искал одиночества, когда предпочитал стрелять без зрителей, застенчиво кладя свой котелок на пустой прилавок. Теперь он ждет, ждет…

В пассажах шляются гитлеровские солдаты. Они топают по каменным плитам сапогами, лезут к каждой витрине, тратят свои марки, жадно раскупая дрянные гипсовые фигурки, такие безвкусные, словно мастер, сделавший их, сознательно мстил покупателю. Увидев спортивный тир, они не могут пройти мимо. Может быть, они хотят упражняться в убийстве здесь, в тепле и покое, а может быть, они жаждут стать собственниками уродливых кукол и грошовых изделий из стекла, которые достаются выигравшему. Вчетвером, впятером, вшестером валят они в тир, опытным глазом оглядывают ружья, стреляют в цель цветными стрелками. Бухгалтер Бабанек прилипает к оконному стеклу, оно оттаивает под его дыханием. Бабанек готовится к тому, в чем он столько раз упражнялся. В самый разгар забавы он входит в тир с уверенностью комика, умеющего с первой же минуты развеселить публику.

Бараны всегда попадают впросак. Они хохочут при мысли о том, как этот паршивый штатский, эта канцелярская крыса возьмет ружье в руки. Они думают, что он по глупости ошибся дверью, созывают дружков к барьеру, принуждают бухгалтера взять в руки ружье, обещают заплатить за выстрел. Но Бабанек, твердый и холодный, как сталь на морозе, делает отрицательный жест: он сам за себя заплатит. С уверенностью специалиста берет он ружье и точно, без промаха, как машина, не волнуясь и не колеблясь, всаживает все стрелы в черные центры мишеней. Затем кладет разряженное ружье, берет с прилавка свой котелок и уходит. Его колючие, холодные, серые глаза, не моргая, оглядывают лица потрясенных солдат. Представление окончено. О чем думает при этом бухгалтер Бабанек?

Десятого мая, в то радостное утро, когда русские танки положили конец пражской драме и не дали ей вырасти в трагедию подавленного восстания, я снова увидел бухгалтера Бабанека.

Он сидел на маленькой школьной парте у одной из баррикад предместья, где смерть косила людей без передышки в течение трех дней. Глядел куда-то в пространство своими серыми, слегка утомленными глазами. На темно-зеленой доске школьной парты лежала немецкая винтовка.

И здесь к нему подошел один из тех свежеиспеченных защитников баррикады, только теперь пришедших сюда, чтобы забрать отсюда оружие, как свидетельство своей храбрости. Он увидел Бабанека в помятом котелке, смешную фигуру беспомощного чинуши, который попал сюда по какому-то глупому недоразумению.

- Поглядите-ка на этого хрыча, очень ему нужно оружие! - закричал новоявленный защитник баррикады. Желая доказать свою силу и превосходство, он схватил ружье Бабанека и с видом знатока щелкнул курком.

Высокий худощавый трамвайщик, сидевший на мостовой, медленно поднялся, будто недовольный тем, что его обеспокоили, и стукнул парня прикладом по руке.

- Убирайся отсюда, паршивец! - крикнул он. - Это наш лучший стрелок!

Он показал на черную крышку опрокинутого трамвая. На ней мелом был нанесен ряд черточек, какие ставят трактирщики на доске должников. Там значилось:

"Баб.: 111111111111111".

Кто-то из зрителей с завистью крикнул: "Пятнадцать!"

Бухгалтер Бабанек с трудом нагнулся за винтовкой, поднял ее с земли, обтер рукой дерево и металл и, все так же тоскливо глядя в пространство, тихо сказал:

- Пятнадцать, - что такое пятнадцать! Мальчика моего застрелили из-за Гейдриха… И пятнадцати тысяч было бы мало!

И его страшные от неудовлетворенной ненависти, измученные глаза - две льдинки на поблекшем лице - остановились на пятнадцати грязно-белых полосках.

Фауст-патрон

Было еще далеко до полудня, но отец уже нетерпеливо ерзал и почесывался, сидя за рабочим столам. "Наверно, весна ему покоя не дает", - думает Пепик, но не в осуждение отцу, и как ни в чем не бывало продолжает орудовать напильником.

В Праге стало весело. Вчера вечером гестаповцы стреляли, а народ срывал немецкие вывески, кричал "Ура!", "Долой фашизм!", бросая в Влтаву немецкие маршрутные дощечки с трамваев. Пепик был на улице до самой ночи. А когда, наконец, пошел спать, то боялся, что прозевает самое главное, что "ура" загремит по-настоящему прежде, чем он проснется. Но субботнее утро было душное и спокойное, и отец загнал Пепика в мастерскую, словно ничего и не случилось.

Ах, какое несносное, медлительное утро!

Улица Старого Города, где находится слесарная мастерская отца Пепика, живет не торопясь. Только здесь и там бакалейщик или портной стоит на скамеечке перед витриной своей лавочки и смывает немецкую надпись со стекла. Прохожие издеваются над ними: что, проспали вчерашний день? Давно уж пора было смыть, вчера стирали, сегодня, говорят, будут только писать новые. Бакалейщик, повернувшись лицом к стеклу, свирепо крутит толстым задом.

Уй, уй, - свистит по железу напильник Пепика. Скоро ли? Скоро? Этот вопрос сверлит кудлатую голову Пепика, и он пуще всего боится прийти слишком поздно. Вдруг на отцовском столе, где среди напильников, французских ключей и других измазанных инструментов валяются письма и заказы, дребезжит телефон.

- Мастерская Гашека, - привычно отвечает отец, но вдруг замолкает, глотает от волнения слюну и совсем другим голосом кричит:

- Да? Сейчас иду!

Он кладет телефонную трубку, ищет шапку, бросается к стене, обшитой досками, с трудом просовывает в узкую щель свои короткие толстые пальцы, дергает доску так, что вся хибарка трясется, и, отодрав ее, швыряет на пол; затем одним рывком он вытаскивает винтовку из глубокого тайника между стеной и досками. Побагровев от натуги, еще глубже всовывает руку в тайник, нащупывает что-то кончиками пальцев и вынимает пакет, завернутый в вощеную бумагу. Когда раскрывает его, слышно, как звякают патроны. Один, другой, пятый, шестой… отец набивает ими карманы, щелкает блестящим от вазелина затвором. И уже спешит к дверям, держа винтовку обеими руками, готовый к бою. Только на пороге отец вспоминает о присутствии Пепика. Оборачивается немного растерянно, словно его застигли с поличным. Чтобы скрыть свое смущение перед этим сопливым мальчишкой, отец кричит:

- Беги к маме и ни шагу из дома, не то руки и ноги тебе переломаю!

Потом сразу исчезает в каком-то закоулке, в боковой улице, чорт знает где. У Пепика трясутся колени. Он выбегает из мастерской. На башнях Старого Города часы бьют полдень. Узкая улица полна народу, у всех трехцветные ленточки, откуда-то сверху из окон выбрасывают портреты Гитлера. Люди с наслаждением топчут на ходу изображение этой сволочи. Все они, как Пепик, опьянены радостью, взволнованы, шумят и целуются с девушками, все спешат, сами не зная куда, без определенной цели. Молоденькие швеи, взявшись под руки, весело запевают "Колинечку, Колине…"

Нет, чорт возьми, что-то тут не так! У Пепика все еще стоит перед глазами образ отца с винтовкой в руках. Будет драка, ничего не поделаешь, гитлеровцы не котята. Пепик таращит глаза и бежит с толпой, вливающейся в Народную улицу. На перекрестке стоит эсэсовец. Увидев его, девушки разлетаются по сторонам, как стайка воробьев от выстрела, толстый господин с виноватой улыбкой прячет трехцветную ленточку. Один автомат, опущенный дулом к мостовой, останавливает целую толпу.

- Остановит ли?

По тротуару черный, весь в саже, идет угольщик, за плечами у него мешок с коксом. Он весь погружен в мысли о своей работе, на груди у него не видно трехцветной ленточки, его не интересует, что делается кругом. Эсэсовец подпускает его на пять шагов, не препятствует ему перейти улицу и даже отворачивается, чтобы наблюдать за противоположным тротуаром.

Бац! - мешок летит на тротуар. Прыжок. Широкоплечий верзила эсэсовец падает вместе с автоматом. Угольщик лежит на нем, вцепившись руками в его горло. Каска с изображением черепа валяется на тротуаре, глаза на потемневшем лице эсэсовца вылезают из орбит. Все это - дело нескольких секунд. Потом угольщик встает, держа в правой руке автомат, и кричит:

- Ребята, живей! За оружием!

Кто-то снимает пальто и отдает его жене. Другой бросает портфель на мостовую. Ну его! Только помешает! Бегут шесть человек, десять, группа, толпа. Пепик бежит с ними. Они мчатся обратно в Старый Город, как поток, увлекая за собой людей, им что-то кричат из окон.

- Радиостанция призывает на помощь. Там убивают наших! - Но угольщик, бегущий во главе толпы, ничего не слышит; он знает, куда бежит; он бежит, сжимая автомат в огромных руках. И его уверенность увлекает за собой даже тех, кто, может быть, хотел бы остановиться, повернуть назад.

Ворота. Угольщик мчится прямо в их черную пасть, взлетает вверх но широким ступеням, в темноте прыгает как попало через ступеньку, через две, наконец впереди просвет, люди видят трех эсэсовцев с револьверами. Автоматная очередь. Она оглушает, в ноздри набивается пыль и известь. А ноги стремятся дальше к цели, ступают по чему-то мягкому, бесформенному, окровавленному.

Придя в себя, Пепик увидел тридцать солдат и офицеров. Они стоят у стены с поднятыми руками, охваченные страхом смерти, их лица выражают животный ужас, глаза блуждают по черной враждебной толпе. Почти никто не обращает на них внимания. Угольщик с автоматом ломает замки канцелярских шкафов. Револьверы. А где же винтовки? Их только шесть. К каждой протягиваются десятки рук. Сколько народу - не пробиться. Патроны переходят из рук в руки, как медяки, как грошовый заработок поденщика. Никто не спрашивает о калибре.

Руки Пепика все еще пусты.

В последнем шкафу обнаруживаются длинные серые дубины с головкой, как у гусистских палиц. Они знакомы по кинофильмам - это фауст-патроны. Люди озадаченно переглядываются: никто не знает, как обращаться с ними. Руки Пепика все еще пусты.

Ему необходимо удовлетворить свое страстное желание - иметь хоть какое-нибудь оружие. Он подает пример другим, первым протягивая руку к фауст-патрону. С такой же охотой взял бы он штык. Что угодно. Только бы не быть безоружным. Он бежит со своей добычей на улицу, задыхаясь от счастья.

- Ура! - кричат люди на улице при их появлении. - Наконец-то мы разделаемся с гитлеровскими танками, да еще их же оружием!

Танковый пулемет около университета уже поливает улицу. С Клементина сыпется известка. Пепик под огнем перебегает на другую сторону. Ничего, это пустое! Вон и товарищ с деревянной ногой ковыляет через дорогу, да еще так медленно. А все же остается цел. Гитлеровцы пытаются идти в атаку. Парашютисты - чудовища в пятнистых халатах - перебегают с тротуара на тротуар. Наши обстреливают их спокойно и методически из окон, из подъездов, из-за углов. На шесте у казарм, на котором в течение шести лет торчала свастика, развевается красно-сине-белый флаг. С крыши из-за водосточного желоба стреляет эсэсовский убийца. Он плохо целится, три пули щелкают об стену, никого не задев.

- Дай-ка винтовку! - кричит безоружный трамвайщик. И молодецки сдвинув фуражку набекрень, ждет, чтобы убийца подставил под пулю лоб. А потом попадает ему прямо в переносицу, спокойно, словно ставит карандашом точку. Бандит, раскинув руки, кружась и кувыркаясь, летит на тротуар.

- Тоже парашютист! - ухмыляются ребята.

И все время танки, танки, танки.

В субботу, в воскресенье, в понедельник танки ломают зубы о баррикады, сооруженные из камней мостовой. Пепик Гашек все еще таскает с собой свой фауст-патрон, никому не дает его в руки, разве что выслушает наставление, как с ним обращаться.

А потом…

У защитников баррикады есть три бойца с фауст-патронами. Танк подходит на сорок метров. Первый боец закрывает глаза, спускает крючок. Никакого результата. Боец бросает этот ненужный хлам, в безумном страхе бежит прочь от баррикады, не обращая внимания на пулеметный огонь.

Потом стреляет второй защитник. На расстоянии тридцати метров. Стреляет, прислонясь к стене. Когда отзвучал выстрел, оказалось, что боец разорван на куски. Вспышка патрона требует простора. А танк в двадцати метрах.

Пепик трясется от ужаса. Ему только семнадцать лет. "Ноги, руки тебе переломаю, если вылезешь из дома", - сказал ему отец. Будь отец здесь, он крикнул бы Пепику: ноги тебе переломаю, если не выстрелишь. Пепик сам знает - и без отца, без приказа, - он должен стрелять. Под Берлином бьются красноармейцы, среди них есть и семнадцатилетние добровольцы. В семнадцать лет человек уже взрослый. Пепик целится, целится. Зубы лязгают от страха. Гады, гады, фашистские гады! Язык твердит эти слова машинально, но Пепик чувствует их всем телом.

Танк в пятнадцати метрах.

Пулемет прямой наводкой бьет в баррикаду, гранитные осколки разлетаются во все стороны. Пепик скорчился внизу у щели, словно нарочно сделанной для его фауст-патрона. Есть здесь еще стрелки? Есть здесь еще хоть кто-нибудь? Он чувствует себя совсем одиноким, чувствует страшную ответственность за это мгновение. Он нажимает кнопку и сразу же глохнет, слепнет, ничего не сознает, не ощущает, не обоняет.

К нему выбегают из домов, его целуют и обнимают, и только тогда он приходит в себя. Что он, стоит? Или лежит? И не разорван на тысячи кусков? Ах нет, он сидит на корточках, как ребенок, крадущий фасоль с грядки. Рукоятка патрона все еще торчит у него подмышкой.

Его поднимают, ставят на ноги, кто-то восторженно треплет Пепика по плечу. Гляди-ка, какой молодец! А?

Только теперь он видит стального зверя. Брюхо танка разворочено и дымится, легкое пламя горящего бензина лижет его пятки. Прилив счастья воскрешает Пепика, он оживает в дружеских мужских объятиях. Его чуть не душат от восторга.

Пепик отбрасывает пустую рукоятку. Еще раз глядит на подбитое чудовище. Потом сплевывает, таращит голубые телячьи глаза и говорит, задыхаясь от счастья:

- Вот это да!.. Вот это… здорово!

Немая баррикада

Вздувшиеся от дождя зеленые воды Влтавы бурлят под мостом. На побережье ютятся избушки бедняков, похожие на прогнившие и перевернутые вверх дном лодки, поросшие на гребне плесенью. Позади них на насыпи стоит ряд трехэтажных домов, построенных городом. Еще вчера кто-то сорвал немецкую табличку с моста, и мост теперь такой же безыменный, как и те, кто в середине и по обоим концам его построили три баррикады из опрокинутых трамваев, ящиков, наполненных винтами, огромных рулонов бумаги, беззвучно поглощающих пули, и гранитных плиток панели. Асфальт блестит, омытый дождем.

- Вот проклятый асфальт, - ворчат мужчины.

- Если фашисты и покажут нам тут, так только из-за этого дурацкого асфальта.

- У наших из магистратуры ни на грош воображения, им и в голову не пришло, на что могут пригодиться добротные гранитные плитки!

Гитлеровцы на другой стороне реки. Они скрыты в кудрявых рощицах на склонах холмов, в зелени садов, окружающих виллы. Они начали обстреливать из пулеметов ближайший конец моста в субботу после обеда. Звенят разбитые окна брошенных трамвайных вагонов, стекла фонарей на мосту разлетаются, как пушинки одуванчиков.

- Без баррикад нам крышка! - решили мужчины в субботу, еще до того как радио заговорило о баррикадах.

В воскресенье к рассвету на мосту уже были готовы три баррикады, а длинная вереница невыспавшихся, дрожащих от холода, насквозь промокших женщин с черными, в земле, руками возвращалась домой, к кухонным плитам, готовить завтрак.

- Кто будет защищать первую баррикаду?

- Прежде всего те, кто был солдатом.

- Ерунда, прежде всего те, что не струсят!

И вот на баррикаде остались кудрявый черноволосый тридцатилетний взводный командир, десять юношей не старше двадцати лет, которые в один голос лгали, что служили в армии, а при них два автомата, отобранных вчера у гитлеровцев, пять винтовок и ящик ручных гранат с деревянными рукоятками.

- Когда придется туго, отойдем к вам. А вы прикрывайте наше отступление! Только нас не подстрелите.

- Ишь ты, какой умник! - ухмыльнулся трамвайщик, который застрял здесь с вагоном, а теперь взял на себя защиту средней баррикады. Но тут же, словно испугавшись, что оскорбил взводного своей насмешкой, примирительно добавил:

- Все равно долго не выдержите, они на вас там здорово насядут. Подержите их, а потом отходите к нам. Все равно этим мерзавцам солоно придется на мосту. А захотят нас навестить - пусть идут прямо по асфальту!

Итак, те десятеро залегли за первой баррикадой. Об ее доски то и дело щелкали летевшие из зеленых зарослей пули. Воскресенье, шесть утра. Ребята на средней баррикаде присели отдохнуть в укрытии. Трамвайщик в молодецки сдвинутой на левое ухо фуражке, полицейский Бручек, семеро молодых рабочих с соседней бумажной фабрики, затем матросы с речных судов и рабочие с боен. Среди них молчаливый, улыбающийся, широкоплечий парень, притащивший с собой два автомата. Его оглядывали с недоверием. А вдруг это предатель?

- Недерланд, Недерланд, Холланд! - нетерпеливо повторял он, пока они не поняли. Куртки на всех промокли насквозь, но стволы винтовок были заботливо укрыты непромокаемыми плащами. Ребята разделили между собой краюху черного хлеба. Кто-то, наперекор дождю, скрутил цыгарку из вонючего самосада. Она пошла вкруговую, и все затягивались с жадностью. С мужчинами остались здесь я три женщины; они сидели съежившись, сложа руки на коленях, словно просительницы.

- Пошли бы вы по домам, нечего вам болтаться здесь! - накинулся на них худой черный парень.

- Не тронь их, пусть остаются, это же наши бабы! - прикрикнули на него сразу трое. Черный засмеялся и сплюнул, но потом сказал с тоской:

- В такой постели жена ни к чему!

Назад Дальше