Но как он ухаживает за животными на своем участке, наш папаша, просто посмотреть приятно… Каждый день, в любую погоду, хоть бы снег был по пояс, но непременно пойдет проверить, приготовлена ли еда, все ли как надо сделали помощники. И как он строго следит за тем, чтобы для охоты из стада серн выбирали лишь самых слабых!.. Это не то, что прежде, когда охотники били всех подряд. Когда же фазаньи самки сидят на яйцах, честное слово, папаша сам ходит вокруг, как наседка, - все тревожится, чтобы не подобралась какая-нибудь бродячая кошка или куница… Но я все отвлекаюсь и отвлекаюсь от главного… Почему же все-таки нашего папашу называют Хоура-знаменосец?
Дело в том, что долгие годы папаша был знаменосцем. Сначала в рабочем кружке, а позже в организации социал-демократов, когда такая появилась у нас. Все это было еще до первой мировой войны. И каждый, кто видывал тогда нашего папашу, рассказывает, что не встречал более представительного знаменосца: флаг в руках - это ведь не палка, с которой идут в лес за орехами, и не церковная хоругвь, что свободно колышется над головами. "Наш красный флаг, - частенько говаривал папаша, - это вещь дорогая, священная. Его красный цвет - это пролитая рабочая кровь. С красным флагом, голубчик, ты должен держаться так, словно идешь в бой, чтобы зажечь сердца тех, кто шагает вслед за тобой. Ты должен быть, как живое изваяние: голова поднята, взгляд устремлен вперед, шаг твердый и четкий, хотя бы жандармы стояли перед тобой. И руки твои должны чувствовать, что они держат именно флаг. Нельзя допустить, чтобы он висел безжизненно и нескладно, словно пиджак на вешалке. Не-е-т! Он должен свободно развеваться по ветру, так, чтобы сами собой образовались красивые складки, так, чтобы красный шелк казался живым, как огонь, как кровь…
Так вот, в продолжение двадцати лет папаша на демонстрациях, на праздновании Первого мая шел впереди с красным рабочим флагом в руках. Сколько раз гонялись за ним жандармы, сколько раз упрятывали его в тюрьму!.. Но никому не удавалось выхватить из его рук красный флаг. И сейчас еще, например, вспоминают ребята, как в восемнадцатом году, когда шахтеры провозгласили в нашем городке республику, папаша прошел с флагом сквозь целый кордон солдат (одни чужаки, говорят, были эти солдаты) и увлек за собой всех, кто струсил было при виде винтовок. А в двадцать первом году, после того как мы, Хоуры, пошли за Третьим Интернационалом и порвали с социал-демократами, у папаши пытались отнять флаг…
Двадцать лет этот флаг находился в нашем доме. Папаша ни за что не соглашался оставлять его в помещении союза - в трактире.
"Не место рабочему флагу в трактире, где гуляют да пьют. Под крышей дома рабочего - вот где он должен храниться", - так говорил папаша. И товарищи согласились с ним. Дома папаша специально оборудовал небольшую каморку для флага. И как оборудовал! Она была чисто убрана, побелена, на стенах висели портреты Маркса и Энгельса и еще одна картина - не помню уж чья! - изображавшая, как Свобода ведет народ на баррикады. Не знаю, поверите ли вы, но в эту каморку папаша никогда не входил в шапке. На полочках у него лежали старые газеты - "Заря", "Право", "Сентябрь", рабочие календари, брошюры, песенники. Но если, сохрани бог, мать пробовала припрятать в каморке что-нибудь из домашних вещей, тут начиналась гроза… Настоящая гроза, должен вам сказать, хотя вообще-то наш папаша - большой добряк.
И вот, представьте себе, появляются однажды двое - некий Филка и молодой Бургр, который стал чиновником в больничной кассе потому, что умел хорошо выслуживаться перед хозяевами. "Товарищ Хоура, ты порвал с социал-демократами. Наша организация послала нас за флагом…" Папаша покраснел, сжал зубы, а потом как крикнет матери: "Марьянка! Открой двери!.."
Мать, конечно, послушалась. Папаша шагнул к своим гостям, схватил каждого за воротник, пронес их через комнату, через коридор до порога - и сбросил с крыльца. Я как раз собирался идти в шахту в послеобеденную смену. Я сказал папаше: "Смотри, это может плохо кончиться. Тебе следует посоветоваться с товарищами на тот случай, если эти снова вздумают прийти к нам…" Но куда там! Папаша накричал на меня. Он, дескать, сам сумеет справиться, и пусть я держу свои разумные советы при себе.
Не следовало мне идти в тот вечер в шахту, но что поделаешь, так уж случилось…
Домой я вернулся поздно - примерял в половине одиннадцатого. И едва доработал до конца смены, все валилось из рук. Товарищи опрашивали, чем это я так расстроен, а я чуть было не рассказал им все да вовремя удержался. Подумал, что папаша сильно рассердится, если пойдут об этом разговоры, и что после полученного урока, быть может, к нему не сунутся больше за флагом. Но, подходя к дому, я понял, что стряслось что-то нехорошее. Обычно у нас укладывались спать вместе с курами, потому что вставали до рассвета (отец ту неделю работал в утренней смене), а тут вдруг в окнах свет. Я бросился бегом к крыльцу, ворвался в комнату и вижу: у стола сидит заплаканная мать, Всхлипывают сестры Аида и Марука, словно на похоронах. А папаши нет…
- Где папаша?!
Из-за слез мать так и не смогла мне ничего ответить. Лишь спустя несколько минут удалось выпросить у девушек, что случилось… Представьте себе, что эти подлецы прислали за флагом - за красным рабочим флагом… жандарма! И как раз этого рыжего Зунта, австрияка, который во время войны отнимал у наших женщин все до последнего зернышка и которого люди после переворота хотели повесить… Его; вынуждены были тогда перебросить на два года в другое место. А потом, после двадцатого года, когда кое-кто решил, что у рабочего класса уже выбиты зубы, этот милейший Зунт как ни в чем не бывало опять объявился у нас.
Да, так вот этот самый Зунт пришел к нам и - именем закона! - начал орать на папашу. Нужно сказать, что папаша вовсе не великан, но силы у него в ту пору было достаточно. Зунт понадеялся на винтовку да на закон, но не успел он взяться за ремень и прицелиться, как папаша вскочил и прыгнул… От стола к двери… Хороших три метра… Оба они упали затем на землю. Кто кого! У винтовки оторвался ремень, от плаща Зунта отлетели пуговицы, шапка его покатилась в сторону. Папаша одержал верх. Он схватил Зунта, как мешок ячменя. На этот раз он не требовал, чтобы мать открыла дверь, сам распахнул ее одним ударом ноги. И швырнул жандарма с крыльца прямо в навозную кучу. Зунт убежал без шапки. Как видно, кинулся прямо за помощью. Папаша вернулся в комнату молчаливый и только тяжело дышал. Мать принялась плакать: "Что теперь с нами будет!" Но папаша прикрикнул: "Что будет, что будет!.. Посадят меня - и больше ничего! Не в первый раз и не в последний…"
Вдруг, славно вспомнив что-то, он бросился из комнаты в каморку с флагом. Мать сквозь закрытые двери услышала, как там что-то затрещало, будто разрывали крепкую материю. Потом тяжелые шахтерские ботинки папаши протопали по лестнице, ведущей на чердак. Мать задрожала: она подумала, что папаша принял все случившееся слишком близко к сердцу и хочет теперь повеситься. Она бросилась к двери - та оказалась запертой. В отчаянии билась мать воем телом о неподатливое дерево. Но тут шахтерские ботинки опять протопали по лестнице: папаша спускался вниз. Он отпер ключом дверь: "Что ты дуришь, Марьянка!.. Думала, руки на себя наложу? Разве ты не знаешь, как сильно я люблю жизнь и как хочу дождаться вместе с вами лучших времен!.."
Только мать немного успокоилась - опять жандармы явились. На этот раз трое. Папаша, разумеется, уже не стал сопротивляться. Они наставили на него винтовки и потребовали "Именем закона выдайте флаг законным владельцам". Папаша пошел в каморку, и один из жандармов последовал за ним. Через минуту отец вынес голое древко от флага. Только около гвоздиков остались красные ниточки. "Вот вам палка, - сказал папаша жандармам. - Для ваших "законных" владельцев красный флаг не подходит. Пусть прибьют себе желтый, когда пойдут на парад".
Жандармы надели папаше наручники. Один караулил его с винтовкой в комнате, двое других перевернули вверх дном весь дом до самой крыши. Надеялись отыскать флаг. Чего только не обнаружилось в старом хламе во время этих поисков! И капканы, и проволочные ловушки для зайцев… А флага нет как нет!
На следующий день отвезли папашу в областной суд. В районе побоялись оставить: как бы шахтеры не вздумали освободить его. Еще до суда на допросах приставали к нему: "Скажите, где флаг. Это смягчит вину". Но папаша был нем, как дуб, молчал. Три раза обыскивали наш дом, но как найти иголку в копне сена? Не нашли… В конце концов папашу обвинили в краже флага и присудили к двум годам.
Дома было очень плохо. Мать не переставала плакать, меня выгнали с шахты, несмотря на протесты шахтеров. Одно время дело чуть не дошло до забастовки, но затем "пожарники" из профессиональной организации ловко все потушили. Они, разумеется, тоже признавали, что со мной поступили скверно, но доказывали, что нельзя, мол, из-за одного человека рисковать всем. И обещали: "Как только утихнет шум по поводу отца, устроим, чтобы тебя взяли обратно". Шахтеры в конце концов устали от всей этой возни и замолчали. Только несколько человек в знак протеста вышли из партии социал-демократов. На этом все и кончилось. Коммунистическая партия у нас тогда только-только разворачивала работу, да и понимания в голове у нашего брата не хватало… Грустное это было время. Я наконец устроился на поденную работу и трудился от зари до зари. Сколько часов - столько крон…
Через два года папаша вернулся домой - желтый, худой, состарившийся. Я сильно боялся за него. Он первые дни почти не разговаривал: отвык, видимо, там, в тюрьме. И только в лесу, куда начал ходить со мной, становился таким, каким мы его знали раньше. Однажды мы возвращаемся вечером с работы, и вдруг папаша говорит: "Йозеф, ты, наверно, считаешь, что я глупостей натворил тогда с этим флагом?" "Что вы, папаша, - отвечаю ему. - Да я и сам поступил бы так же…" "Нет, подожди, не спеши… Я об этом много думал в тюрьме… И мне вот что кажется: настоящую глупость мы сделали раньше… Тогда, в восемнадцатом году, мы должны были идти до конца, как Россия. Все сложилось бы по-иному. История с флагом - результат нашей тогдашней глупости".
На этом разговор и закончился. Но как-то в воскресенье, кажется в июне, женщины наши ушли в лес, а мы с папашей вдвоем остались дома. Солнце склонялось к западу, красное, как кровь. Полнеба полыхало пожаром, честное слово! Как будто бы там, за горами, стоял великан-знаменосец и поднимал над страной красный рабочий флаг. Я смотрел на небо и думал: "Сколько крови еще прольется, прежде чем завоюет наш рабочий класс новую жизнь на земле…" Возможно, что и у папаши были такие же мысли. Он вдруг встал, на несколько минут вышел из комнаты и вернулся… с красным флагом. С тем самым, который носил двадцать лет и за который отсидел два года в тюрьме. Кто его знает, где он его спрятал, - этого он не сказал мне и по сей день. Он разостлал старый шелк на столе и указал на золотую надпись: "Через просвещение - к свободе!"
"Как ты думаешь, Йозеф, это ведь уже не наш флаг!"- спросил он, как будто ища у меня объяснений. Я засмеялся, но в горле у меня почему-то остановился комок. А папаша продолжал: "Через просвещение, через просвещение… И через тысячу лет мы не придем к свободе этим путем! Ты сам видишь, Йозеф, как обстоят сейчас дела. Погляди-ка, кто ходит у нас в министрах. А свобода… свобода осталась там же, где и была, - у господ. Нет, для нашего флага годится только один лозунг - "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!"
И вот, когда я задумываюсь сейчас над прошлым, над тем, как мы с папашей стали настоящими коммунистами, я всякий раз вспоминаю этот июньский вечер. Да, потом мы нашли верный путь… Но тут уж начинается совсем другая история, а ведь я хотел рассказать вам только о флате.
В годы войны мы были разлучены с папашей: он находился в концлагере в Бухенвальде, а я в Саксенгаузене. Что ж, мы выдержали и это… Выдержали благодаря нашим крепким хоуровским корням. А потом, в 1946 году, мы впервые в жизни свободно славили победный Май… И к папаше пришли товарищи: "Товарищ Хоура! Наш районный комитет партии решил, что именно ты, старый боец рабочего класса, должен нести знамя на первомайской демонстрации".
Не впервые оказывали такую честь папаше. Не раз на торжественных собраниях занимал он место в президиуме, приветствовал от имени шахтеров товарищей из Центрального комитета, выступал на митингах. И все таки никогда еще не был он так счастлив, как в это первомайское утро! И как ему было не радоваться!.. На всех копрах козьегорских шахт горели алые звезды, на всех трубах развевались наши победные флаги.
Папаша не спал всю ночь. Он ходил по комнате, бормотал что-то себе в усы. То повторял несколько тактов старых рабочих песен, которые пелись сорок лет тому назад, то задумывался. Поздно ночью Барча, моя жена, сказала ему: "Вам нужно отдохнуть, папаша. Вспомните, что вам уже семьдесят два года, а завтра предстоит не легкий день…" - "Какие там семьдесят два года! - Папаша обиделся так, словно ему прибавили, по крайней мере, лет двадцать. Но потом засмеялся и махнул рукой. - Ну тебя! Все вы, женщины, одинаковы. Вот и моя Марьянка такая же…"
Ведь вы знаете, что я не слабонервный. Но когда утром наш старик выступил во главе демонстрации с новым большим флагом в руках, ярко-красным, как живая кровь, на высоком бамбуковом древке, и майский ветерок заиграл алым шелком, глаза у меня стали мокрыми. Я так ясно представил себе, какими они были эти пятьдесят отцовских лет в рядах рабочего класса… Пожалуй, мы не всегда отдаем себе полностью отчет в том, какое великое дело совершили для нас советские товарищи в сорок пятом году. И сколько дорогой крови - их крови и нашей - пролилось, прежде чем мы дождались нынешнего дня…
И вот что я еще скажу вам: когда весной я иду на свою шахту в первую смену, часов в пять утра, я подолгу смотрю на алую зарю на востоке. И мне кажется: далеко-далеко за реками стоит великан-знаменосец, высоко поднимая древко нашего священного рабочего знамени. Все ярче и ярче разгорается красный свет, и вот уже он горит, пламенеет над половиной мира. Придет время - он будет гореть над всем миром! Я думаю об этом, и такая радость охватывает меня, что отбойный молоток так и поет в моих руках.
Ангелы пана Громека
- Ну да, - вздохнул пан Громек, сидя в трактире у Роуса, - сколько у добрых людей позади всякой нелегальщины, которой они занимались в эту войну! Конечно, как ному повезло. Наши места, я бы сказал, не располагают к подпольной работе. Радио у нас было только, в жандармерии, за все эти шесть лет мне ни разу не попала в руки ни одна подпольная листовка, а саботировать в нашей проклятой дыре нечего. Хотел бы я знать, как может саботировать лесник, живущий в таком медвежьем углу, как наш. Приказать деревьям, чтобы они росли помедленнее, я не могу, а бурелом мы всегда делили между своими, чтобы в руки нацистов и сучка не попало.
Рыжий пан Винценц Громек, судя по его словам, - лесник. Родом он из Горной Стршилки и приехал на несколько дней к сестре в Прагу. Инстинктом старого лесовика, который разнюхает любой скрытый ручеек и тайный родник, он сразу нашел прямую дорогу в трактир старика Роуса. Этот старик Роус - трактирщик, как все трактирщики: чуточку грубоват - таково свойство его профессии, но и вместе с тем добродушен, как всякий толстяк. Он наливает пану Громеку кружку, пан Громек окунает могучие рыжие усы в пену и заводит непринужденную беседу о том, что делается на белом свете.
- Итак, значит, у нас этой нелегальщины вовсе не было. Не то, чтобы мы не хотели. Нет, мы были готовы учинить фашистам любую пакость. Но все случая подходящего не встречалось. Зато всяких приключений в последнее время было вдоволь - что правда, то правда. И больше всего с этими ангелами! Это было в сорок четвертом году, перед самым рождеством, значит. Близилось полнолуние, ночи стояли тихие, ясные. "Чорт возьми, - говорю я себе, - Громек Винценц, иди погляди в Черных болотах - знаешь ведь, что эти ребята-браконьеры непременно захотят ухлопать какого-нибудь зайца для пирушки". Не то, чтобы мне было жаль для них куска мяса, а для порядка должен все-таки я знать, что у меня происходит в лесу и кто какую живность подстрелит. Так вот, иду я этак около половины двенадцатого через вырубку "у бродяги" (там замерз в прошлом году настоящий бродяга из Оубенца). Снег похрустывает под нотами, тишина, как в церкви. Тут так и подмывает закурить трубочку. Уминаю табак пальцем, чиркаю, пускаю дым, сплевываю и уже собираюсь прошмыгнуть мимо перелеска к вершине, да вдруг вздумалось мне поглядеть в другую сторону. А надо вам сказать, чтоб понятно было, когда мы вырубали на том участке деревья, то осталось там несколько сосен-семенников, таких красивых, высоких. И вдруг я вижу, чорт возьми, на одной из этих сосен лежит этакая великанская снеговая шапка, до того удивительная, что и сказать нельзя, и совсем она тут не к месту. И вдобавок, шевелится эта шапка, как живая. "Винценц, - говорю я, - а ведь это не может быть снег, если на всех остальных соснах ни единой снежинки". Бегу туда, гляжу, ну, вы не поверите: на сосне, на самой верхушке, висит живой человек, ну, точь-в-точь как кукла на рождественской елке.
- Чорт возьми, - кричу я ему, - ты кто такой?
- Я ангел небесный. Эй ты, деревенщина! - отвечает он, и я вижу, что он все с какими-то шнурочками возится и подтягивает к себе это белое над головой. Понятно, я, в ту же минуту смекнул, в чем дело.
- Ну, браток, ты перепутал малость, - говорю я, - ведь сочельник еще только через неделю!
- Конечно, - отвечает он мне на это, - но должен я подарки приготовить, как ты полагаешь?
- Так слезай вниз, я проверю, что это за подарки!
- Да я не могу. Пришло же кому-то в голову оставить посреди вырубки эти проклятые высоченные шесты!
Что же тут долго рассказывать? Мы еще минуту-другую вот так-то зубоскалили и переругивались, но скоро это занятие перестало развлекать того, кто был наверху, он и говорит:
- Чорт возьми, дядя, ты чех?
- Ну а кем другим мне быть?
- Я имею в виду: порядочный и честный чех?!
И когда я ему сказал, что у меня на этот счет все в порядке, он мне вдруг и говорит:
- Ну, так вот, лесник, слушай. Я парашютист, зовут меня Лойза, с тебя этого хватит. Я запутался здесь, на этой сосне, уже добрый час вишу и не могу двинуться ни туда ни сюда. Я сейчас, значит, перережу эти шпагаты и свалюсь вниз. Если поломаю себе руки-ноги, а это почти непременно случится, так тебе придется взвалить меня на спину и тащить домой. Или ты можешь также передать меня жандармам, но денька через два-три сюда придут мои товарищи, и тебе тогда несдобровать.
Я вышел из себя от таких дурацких слов. Болтун этакий! Точно я нехристь какой, или сволочь, или чорт его знает кто! За такую грубость самое правильное было бы оставить его повисеть еще часок-другой, но мороз трещал вовсю, не до шуток было. Вот я ему и говорю:
- Ты, парень, смотри, ничего не режь, побудь-ка тут еще немножко. Я сбегаю домой за лестницей, может, мне удастся снять тебя без поломки костей.