Над Кубанью. Книга третья - Первенцев Аркадий Алексеевич 7 стр.


- Ну как, ниже спины не колет? - пошутил Огийченко, наклоняясь к Мише.

- Нет, - ответно покричал ему Миша.

- Натуральный герой - так и запишем, - похвалил Огийченко. - Гляди, как снаряд кладет. Не жалеет…

Бурые дымки шрапнелей фланкирующих батарей вспыхивали со слабым рокотом, очевидно заглушенным резкими взрывами гранат и отчетливым визгом разлетающихся осколков. На местах разрывов взлетали черные конусные облачка густого дыма. В ушах звенело, и почему-то пересыхало во рту. Миша завидовал Лучке, который, сидя на земле, спокойно ел редиску. Он отрывал красные головки от пучка, солил и бросал в рот, как семечки. У пояса его висела обшитая шинельным сукном фляжка, к которой он изредка прикладывался. Лучка был сторонником выхода в степь и флангового удара, но предложение его провалили, и теперь, оставшись в резерве, он томился бездействием.

Батурин, пришедший с командного пункта, приказал рыть вдоль гребня, с маскировкой, опорные ямы для станковых пулеметов, сгруженных с тачанок. Он выполнял распоряжение Егора, предвидевшего последствия прорыва первой линии. Павло неохотно укреплял в глубину боевой участок - не только потому, что это было приказано Мостовым, а и потому, что он считал недостойным конницы зарываться в землю.

Пронесли первого раненого. Санитары передвигались трусцой и боязливо. Только перевалив гребень, приостановились передохнуть. Раненый, рыбак из-под Херсона, приподнялся и заорал, взмахнув разлохмаченным рукавом. Санитары схватили носилки и побежали вниз, где слабо развевался санитарный флат и в ожидании работы прохаживался доктор, ежесекундно оправляя наручные тесьмы халата.

- Вот тебе и пасха святая, - сказал Огийченко, - один уже разговелся.

Прибежал Шкурка, дежуривший связным от первой сотни.

- Пехота на нас поперла. Германская…

- Много?

- Полка два пустил.

Артиллерия смолкла.

Дым поднялся и рассеялся в светло-голубом небе.

Батурин вслушался, криво улыбнулся.

- Подходят.

Справа, у расположения второй сотни, появился Мостовой. Пробежала команда "садись". Сотни кинулись в седла, волной прихлынули к взгорью и остановились. Миша ожидающе глянул на Павла. Потом на Сеньку. Тот торопливо обматывал шею башлыком. На лице его появилось новое, отчужденное выражение. Трагически опустились уголки губ, и мелкие росинки пота высыпали на носу и лбу. Перехватив взгляд друга, сказал, подрагивая челюстью:

- Чтобы шею не перерубили.

По бугру быстро бежали и падали люди. Они поворачивались, стреляли и, заметив спасительную балку, соскальзывали вниз, закрывая цель опорным пулеметам. Мостовой выхватил клинок и вынесся на гребень. Он вздыбил коня и исчез. За ним с криком ринулись гала-гановцы, сразу же поломав строй и ¦ оттеснив первую сотню. Батурин придержал своих. Галатановцы проскочили. Павло усилил аллюр, и сотня, прогудев по склону, вылетела на гребень. Миша видел спины, крупы и двигающиеся навстречу серые чужие мундиры, осветленные полосками плоских штыков. Люди в мундирах накоротке бежали навстречу, не осознавая еще всего ужаса конной казачьей атаки. Мостовой стремительно загнул фланг, нацелившись на специально оставленные траншейные пролеты. Он провел вторую сотню по этим пролетам, как по мостам, и сразу же вклинился в серую толпу, которая будто растаяла под ногами.

- Бегут! - торжествующе заорал Сенька.

- Бегут! - радостно закричали позади.

- Бегут! - хрипло заорал Миша. - Бегут! - Кукла, опустив голову, мчалась, увлеченная общим потоком. Остановись, споткнись - и всадник погиб. Тревожно мелькала мысль: как проскочить окопы, не поломав лошадь, и как рубить? - его стиснули, и размахнуться было невозможно. Окопы промелькнули под ним и показались ничтожно мелкими, будто вырытые, шутки ради, игрушечными жестяными лопатками.

За брустверным валом стало просторнее, и сотни разошлись. Пехотинцы противника убегали. Кукла вильнула, и Миша еле удержался в седле. Она проскочила мимо только что рассеченного Лучкой длинного, в Запыленных сапогах, немецкого солдата. Совсем близко серые спины, скатки, подковами свернутые на спине…

Сенька вырвался вперед. Он мчался, как заправский рубака, и мелькнувшее его лицо было похоже на бледное лицо Батурина и на лица Лучки, Огийченко, Шкурки… И в этом застывшем бледном лице, в жестоком изгибе бровей, в уголках губ, трагически упавших книзу, Миша впервые увидел печать войны, страшную маску солдата, подчинившего себя единственной, сосредоточенной мысли: убить врага раньше, чем он успеет это сделать. Вот кубарем покатился немецкий офицер, очевидно сшибленный копытами Сенькиного Баварца. Убит? Нет. Офицер быстро оправился, вскинул винтовку. Сенька на высоком коне отличная цель. "Неужели успеет?" - мелькнула горячая мысль.

Миша подлетел к офицеру и уже видел в нем только человека, думающего убить его друга, его щербатого Сеньку. Миша нагнулся, сделал упор на правое стремя и из всех сил взмахнул шашкой. Клинок врезался в твердое. Больно рвануло плечо…

ГЛАВА VIII

И вот они снова в той же Темерницкой балке, изъязвленной, точно оспой, коваными копытами. Галагановцы сидели в кружках, покачиваясь длинными корпусами, и вполголоса пели свои унылые степные песни. Кузнецы, постукивая молотками и покрикивая, вхолодную пришивали отлетевшие подковы.

Раненые отдирали от ножен шашек индивидуальные пакеты, перевязывали раны. Делая это, они матерно ругали докторов, фельдшеров и всех прочих "помощников смерти", к которым почему-то все питали жгучую неприязнь. Шкурка сидел на корточках и сокрушенно рассматривал разрубленную в двух местах офицерскую лакированную каску, которую ему хотелось привезти в станицу как трофей. Не участвовавший в атаке Писаренко всячески хулил каску, имея в мыслях заполучить ее от владельца именно в таком виде, чтобы похвалиться в станице своим "немыслимым ударом".

Огийченко растирал деревянным маслом Мишино плечо, вспухшее как после вывиха.

- Рубать человека трудно, - говорил он, быстро перебирая по коже намасленными пальцами, - привычка нужна. По человеку удар тяжелый, не то что по лозинке, на учебном плацу. Лозу - раз, и перехватил без никакой тебе задержки, а тут кость, мясо, а поверху всякая сбруя нацеплена.

- Да, именно сбруя, - покряхтывая, согласился Миша.

- Как же не сбруя. Каска аль картуз - раз, ремни наплечные - два, ранец - три, скатка - четыре, да и мундир не сразу прошибешь. Потому тебе в плечо и рвануло.

- Это у солдатов скатки, а я - офицера.

- Офицера? Поспешил небось, без расчета?

- Поспешил.

- Чего ж ты спешил?

- Вижу, Сеньке худо, целится в него.

- Ага. Тогда все правильно, - похвалил Огийченко. - Видать, глубоко ты шашку засадил. Кабы мелко - плюнуть выдернуть.

- А вообще, мелкая вражина прет, - сказал Шкурка, - рыжая, староватая. Небось у каждого дома, в Германии, ребят куча.

- Мелкий, а до Ростова-гор ода дотопал, - вмешался Писаренко, - мал, да удал.

Шкурка отказался отдать каску, и Писаренко хотел ему насолить.

- Чем дальше дотопал, тем дальше убегать придется, - сказал Шкурка, - не завидуй ему, Писаренко. Русский человек завсегда на глубину запускал. А лезло всякой твари по паре. И всем жабры повыдирали. - Шкурка замолк, прислушался. - Кажись, опять в атаку пошли?

Миша, надевая гимнастерку, испытывал ноющую боль в плече. Огийченко вытирал руки о голенища.

- Рубали их, рубали, аж с шашки дым… И откуда их столько?

- Корпус целый подкинули, - авторитетно заявил Шкурка, - от Таганрога немец идет, от Шахт идет. Слухи были, Новый Черкасск дубу дал. Краснов, генерал-майор, старается. По фронту еще его помню. Тогда Красновым донцы хвалились. Вроде сразу два чина имел - и генерал и писатель.

Шкурка поднялся, потянулся так, что затрещали кости. Писаренко, завидовавший Шкуркиным росту и красоте, решил подкусить его.

- Ишь какой. Только семафором быть на Дунькиной ветке. Пригнись, заметят…

Шкурка нахмурился.

- Робкий ты, заметят! Что-то я тебя в бою не приметил, а?

- Пакет возил в гостиницу "Палас", - отозвался кто-то, - аллюр два креста. Батурин посылал.

- На пакет надо хлопчиков, - сурово произнес Шкурка, - вот Мишку аль Сеньку, они резвее Писаренко смотаются. А на смертоубийство их грешно ставить.

- С каких это пор конокрады греха стали бояться? - съязвил Писаренко и сразу посерел: Шкурка сделал шаг к нему.

- Дурень, - Огийченко толкнул Писаренко, - он с тебя котлет сделает.

Но Шкурка, переменив решение, подошел к лошади, скрутил жгут и принялся растирать ей бабки, подбрю-шину и задние скаковые суставы, покрытые грязью и солеными подпалинами пота.

- Тоже мне хозяин, - буркнул Писаренко, искоса наблюдавший за Шкуркой, - вроде ему лошадь дорогая.

Шкурка протер коня, подвернул ногой сена, выбрал репехи, неизвестно откуда попавшие в челку, и вернулся. Присел на корточки. Писаренко опасливо отодвинулся. Шкурка укоризненно качнул головой.

- Не трону, Писаренко, не бойся.

- Да я и не боюсь. Не страшный.

Шкурка поглядел на дымное взгорье, облокотясь на Мишино колено.

- Кажись, штыковой отбивают, - сказал он. Сурово поглядел на Писаренко: - Конокрадством зря меня попрекаешь. Любил лошадь, через то и воровал. Не мог со спокойным сердцем глядеть, как достанется дураку конь на диво, на загляденье, а он его в хомут да кну-тятой: глядишь, через месяц, через другой - спина побитая, на холке черви, на шее желваки. Так и нудилось хозяину тому кубышку когтями отодрать. Часто до убийства минута оставалась. А коней распределял я по задумчивым хозяевам, тем, кто толк в животном понимали, а после следил, чтоб уход правильный обеспечивали. Если начнет баловать - по-честному предупреждаю; не послухает - снова уведу. Одну полуарабку урусовского конного завода пришлось в пять рук передать в каких-нибудь шесть месяцев. Замучился. А когда один калмыцкий князек начал над ней изгнушаться, - горячая была, а он ее в треножном путе в линейке гонял, - не утерпел я… Выпряг у него средь бела дня возле Развильного села и перегнал вот сюда, в Ростов-город. В цирк продал.

- Все ж продал, - укорил Писаренко.

- Даром не отдавал, труды-то не малые - но степям мотаться. - Шкурка улыбнулся. - Боками помню, как мне жилейцы "рафоломеевскую ночь" сделали. Не обижаюсь. Думаешь, Писаренко, за коней это? Нет. За то же, что теперь Дроздовский да Краснов со всякой нечистью на нас кидаются. Понял? Спасли тогда меня Мостовой и Павло Батурин. А теперь один - полковник мой, а второй - сотник. Жизнь, - Шкурка вслушался в частый винтовочный огонь, ветром проносившийся из края в край. - Пехота пока отдувается, а мы немцу на закуску. Тоже и мне вот чуть ли не пришлось в пехоту угодить. В первый раз в Кущевке, когда комплектование проводили. Прибыл-то я на коне, на общественном, а у самого в душе мутит. Знаю, на войне коней убивают. А если к лошади привыкнешь, да подвалют ее - трудно перенести. Пошел я тогда к Барташу, говорю ему: "Переведите меня из сотни в роту". Знал, что формируют пластунов до Ваньки Хомутова в Каялу. Опросил меня Барташ: "Почему же это так? Вдруг наклонности меняешь?" Объяснил я - почему. Добавил, что, если оставишь в кавалерии, все едино коня буду где-сь прятать, а пеши в атаку бегать. "Так зачем нам такая раздвоенная личность", - сказал Барташ и… оставил меня в сотне. "Убьют, мол, тебя в пехоте, приметный ты, а такие вроде нужны будут…" И вот прошлой ночью, когда тронул на Ростов полки товарищ Орджоникидзе, моего коня, как вы все знаете, убили под Каменоломнею… Запросился я снова в пехоту у Егора. Тоже не пустил.

- Почему же Егор не уважил? - спросил Огийченко, внимательно слушавший рассказ Шкурки.

- Пополняться негде. От Кубани ж забор. Дон-река…

- Служить, выходит, тебе в кавалерии до отрыва башки, - сказал Сенька. - На чужой шее завсегда лучше.

- Ну, это как сказать, - ухмыльнулся Шкурка, - вон на нашу шею лезут. Навряд на ней ладно умостишься. Колкая чужая шея, своя глаже…

Шрапнель, лопнувшая с привычным негромким звуком, покрыла бульбами черную воду.

- Нащупывают, - сказал Огийченко, - надо отсюда мотать.

Солнце спустилось, выбросив на небо корону золотых лучей. Бой разгорался. Мостовой приказал перевести весь конский состав на городскую окраину, а всадникам влиться в окопы. Ожидали четвертой атаки. Ребят выделили в группу коноводов. Сенька запротестовал, но Батурин сердито цыкнул па него, и тот сразу смолк. Расположившись в предместье, Сенька расстелил шинелишку и заснул, поручив другу трех доверенных ему лошадей.

За ночь с большими для противника потерями было отбито две атаки. Ночью приходила Донька проведать. Она принесла ребятам суп, пахнувший лавровым листом и корицей, и банку фруктовых консервов. Донька сообщила, что немцы повели наступление на Нахичевань со стороны селения Салы, с расчетом отрезать составы поездов, подходивших из оставленного Новочеркасска. Она передавала, что, по приказу Орджоникидзе, отступать пока не велено, выводят эшелоны.

Седьмого мая, прохладным, чуть прозрачным утром, появились аэропланы. Гул моторов действовал на нервы своей угрожающей новизной больше, чем артиллерия, к которой уже привыкли. Кони тревожно топтались, перестали есть. Дневальные окрикивали их, замахивались. Сенька, томимый любопытством, ловко вскарабкался на крышу небольшого облупленного домишки. Он снял шапку, начал махать ею и кричать, точно прогоняя непрошеных гостей.

- Слезь, черт щербатый, - закричали снизу красноармейцы, - расположение выдаешь.

- Мишка, давай сюда! - кричал Сенька.

- Нельзя.

- Что ты их слухаешь, кацапов.

Миша взлез с противоположной стороны, чтобы не раздражать бойцов резерва. Три самолета прошли над недалекими коричневыми буграми. Самолеты напоминали прозрачнокрылых стрекоз, летавших у ближней протоки, и их не хотелось бояться. Но вдруг взметнулись быстрые косые столбы, докатилось несколько громовых разрядов. "Стрекозы" уходили на Гниловскую, покачивая блестящими крыльями и задирая носы.

- Ушли, гады, - возмутился Сенька. - Я бы их с винта достал.

- Так только кажется, - тихо сказал Миша, пораженный впервые виденной им воздушной атакой, - нам бы таких.

- А ты думаешь, у нас нету? Еще сколько.

- Видел, что ли?

Сенька смутился, но потом быстро оправился.

- Я вот и Москву не видел, и Аршаву не видал, а есть же они на свете.

Прибегавшие за патронами подносчики сообщили новость: убит Лучка, ранен Барташ; называли еще десяток фамилий. У Миши дрогнуло сердце. Смерть подхватила людей ему хорошо знакомых. Неужели убит Лучка? Он вспомнил Лучку, вернувшегося с германского фронта с простреленной у локтевого сгиба рукой, заключенной в лубок. Лучка любил воевать, и смерть всегда оставляла его. Под Ростовом Миша видел его в трех атаках бесшабашно храбрым и увертливым. В полдень слух опровергли те же самые подносчики. Лучка, оказывается, приполз к Темернику, зажимая рукой живот, разорванный крупным осколком. Приполз, когда его взвод уже разделил сахар и хлеб вместо тридцати двух на тридцать одного человека. Обрадованные бойцы, не скупясь, отделили от своих порций, но взводный не мог есть. Тут же Лучку отвезли в Ростов на операцию.

На мотоцикле проехал связной из штаба армии. Ему было известно содержание приказа.

Держаться!

К предместью шли и тащились раненые. Многие из них умирали на полпути от потери крови и от огня противника. Сообщение с передовой линией стало опасным. Кругами, вперебежку добрался к резерву Огийченко. По приказу Мостового он собрал почти всех коноводов, в том числе и ребят, и увлек их за собой. Снова появился мотоциклист из штаба.

- Держаться! - крикнул он.

Он метался по боевым участкам, видел, как кипел бой, как в огненное кольцо охватывался город, и он повторял единственное слово приказа, продиктованное худощавым черноватым человеком - чрезвычайным комиссаром высшей власти молодой героической Республики:

- Держаться!

В этот день было отражено десять штыковых атак. В этот день, впервые в истории войн, жил ейский казак и председатель Совета Батурин водил для контрудара свою сотню, 'вооруженную только кинжалами. Казаки дрались своим страшным оружием остервенело и жестоко. Кинжальная атака на два часа затушила повторные попытки штурма. Люди Батурина после атаки жадно ели хлеб, беря его окровавленными руками. Наевшись, ровно пятнадцать минут спали вповалку за взгорьем.

Весь день шел бой, и это было как бы продолжение тяжелого крестьянского труда. На один упруг приходилось три рукопашных. К атакам привыкли, и без них было непонятно тоскливо. Весь день по плану командования выводили поезда, не считаясь с ураганным артиллерийским огнем, который беспрерывно вели немецкие и белогвардейские батареи. На всех участках фронта появлялся человек в штатском костюме, с шапкой курчавых волос. Он вносил успокоение в сердце даже профессионалов воинов, издерганных беспрерывной канонадой и многочасовым напряжением. Начиная с полудня и до глубокой тревожной ночи вместе со взрослыми дрались и ожесточались два жилейских мальчишки, и в души их не закрадывалось сомнение. Цель борьбы была ясна и определенна. С самоотвержением юности они шли в атаки; зажмурив глаза, убивали людей, и ночью их не мучили кошмары убийства. В короткий час отдыха они засыпали, как после тяжелого и нужного труда.

Перед утром, проверяя оставшийся запас патронов, Барташ наткнулся на коричневую тетрадь, дневник Дроздовского, по забывчивости не сданный ему, комиссару… Он прочитал эти жестокие манерные записи. Из тетради выпал конверт с адресом, написанным ученическим почерком Ивги.

- Ты должен написать домой письмо, - сказал Барташ проснувшемуся Мише, - а в сумах у тебя я обнаружил пять патронов.

Миша вспыхнул, будто уличенный в краже.

- Я оставил их на крайний случай.

- Сегодня этот случай настал.

Миша писал второе письмо в Жилейскую станицу, которое тоже будет опущено за подкладку кубанской курпейчатой шапки. Барташ с любовью наблюдал за ним. Мальчик шевелил губами, хмурил брови, долго сидел в глубоком раздумье и, мельком бросив взгляд на комиссара, спешно черкал по бумаге куцым огрызком карандаша. Барташ, удобнее устроив раненую руку, раскрыл полевую книжку, испещренную синими буквами-копиями отданных распоряжений. Он нашел чистый листок.

Назад Дальше