За один присест мы валили пятнадцать - двадцать деревьев. Мы всегда выжидали, чтобы Федор дал нам отмашку, чем он обыкновенно пренебрегал. Но не сегодня. Едва первый подотряд бухался в снег, как Федор рыкал на нас, чтоб мы заводили лошадей, это было самой опасной частью всей процедуры, поскольку невозможно вести под уздцы огромных, насмерть перепуганных животных, а самим двигаться ползком. Правда, загнав лошадей на место, мы могли прятаться за ними. Лошадей косило нещадно, потому что отряд дровосеков давно уже превратился - наряду с полевыми кухнями - в излюбленную мишень финнов, гораздо более привлекательную, если судить по силе огня, чем собственно укрепления. Да я и сам поступил бы так же: не давать врагам дров, они и вымерзнут. Любой идиот прибег бы к такой нехитрой стратегии, мороз в этот день был за сорок, и продолжало холодать.
Меня с самого начала безумно злило, что нас заставляют работать при свете дня, хотя почти круглые сутки темно. Ни Шавка, ни Илюшин не желали слушать возражений, да они были и бессмысленны, потому что выгнать рубщиков на улицу в потемках было еще труднее.
Но я из кожи лез, чтобы днем мы работали как можно меньше: придумывал разные отговорки, ломал то, что нельзя было починить на месте, а только в городе, из-за этого постоянно вспыхивали скандалы с Федором.
В это утро мы в первый же заход потеряли двух лошадей, Суслов выбыл из строя, одного из пехотинцев ранили в гортань. Сержант отправился с ним в лазарет, и я тут же в небольшой ложбинке сложил костер из пяти-шести деревьев с еще не обрубленными ветками, так что самые изможденные смогли погреться и поспать на еловых лапах, пока мы с Михаилом делали вид, что работаем. До возвращения Федора мы с места не двигались, а появился он уже ближе к вечеру, когда стемнело.
Мы покончили с костром, попросту взорвав его, к дикой ярости Федора, которую он и не старался скрыть. Но, вспомнив предостережение толмача, он вынужден был отдать своим людям приказ оцепить для нас новую делянку.
Под редкие разрывы снарядов где-то вдалеке мы безо всяких проблем проделали весь трюк еще раз, следом еще, наступила уже глухая ночь, и Федор сказал: хватит, не то он сейчас окоченеет.
Мы постарались ничем не выдать своего облегчения: пусть ни у него, ни, если что, у его командиров не будет оснований сомневаться в том, кто свернул эти столь важные работы; мы разыгрывали подобную сценку каждый день; не считая мелкого вредительства, она была первое, что мы здесь взяли на вооружение.
Мы вернулись в город, к бревнам, сваленным горой наподобие гигантского, покрытого льдом муравейника. Федор окинул его взглядом, кивнул: и вправду довольно для этого чертова дня, и строем повел своих солдат в бункер: получить новые приказы или смотаться, откуда мне знать, может, даже поспать; пока мы будем колоть дрова под присмотром двоих прихвостней Шавки, они грелись у костра, глушили водку и издевались над нами; особенно доставалось Суслову, полуслепому учителю, он, кстати, сегодня гораздо дольше продержался на ногах, поскольку днем отоспался.
5
Так прошла неделя. Лесорубов изводили потрескавшиеся раны на обморожениях и жестокий голод; они все больше походили на живых мертвецов, среди завалов из смерзшихся заиндевелых веток, сучьев и оструганных бревен, падая, плача и теряя сознание, копошились ссохшиеся дребезжащие стручки, обтянутые человеческой кожей. Сперва я старался помочь бедолагам, но терпение быстро лопнуло, меня одолевали гнев и раздражение, наконец, я наловчился не видеть и не слышать их. Однако однажды ночью мы остались без присмотра, и я тут же, наплевав на Федора и Шавку, привел лесорубов в дом Луукаса и Роозы, обработал самые страшные раны, уложил всех на голые кровати, и рубщики уснули, не успев ни раздеться, ни дождаться еды, а мы с Михаилом сидели по углам печки и вслушивались в тишину, пока кухня медленно, но верно согревалась.
- Кофе? - спросил я.
Он кивнул, и я дал ему самому похлопотать и сварить кофе, у Михаила дрожали руки и дергалось лицо - как будто кран с водой, кофейник, печь, дрова, огонь, кофе, чашки были чем-то, что человек может получить только на небесах. Мы ели, пили, изредка обменивались жестами и всё понимали, нам не нужно было слов, на вопрос, синим пламенем горевший между этим странным пареньком и мной, на вопрос: что это все такое? - у меня все равно не было ответа. Где-то во мгле полярной ночи тарахтел самолетик, надежда русских, где-то стрелял гранатомет, видимо, финнам удалось выдвинуть вперед свою артиллерию. До всего этого нам не было никакого дела. Мы сидели сытые у раскаленной печки и улыбались друг дружке поверх пара над чашками с кофе.
Проснулись лесорубы, я кормил их тем, что было, затирухой из муки с крупой, вареньем, салом, остатками хлеба, и смотрел, как они пихают в себя еду, боясь, что она исчезнет, превратится в ничто прямо в их покореженных пальцах. Они жевали всем телом, медленно и тщательно, иногда бросая быстрые взгляды на остальных, словно впервые обнаружив, в какую компанию угодили, и кивали задумчиво, словно спросонья, в знак того, что узнали остальных, или это было вроде как безмолвное спасибо судьбе, и так медленно, так медленно насыщались они и кивали своими вшивыми головами… И когда я все же прервал эту кормежку, они взглянули на меня как-то по-собачьи и послушно разбрелись по кроватям, спать дальше, опешив, что их не гонят на улицу, за окном ведь развиднелось, да?
Но я собрался подержать их сегодня в тепле.
Днем мы с Михаилом выбрались из дома, от Илюшина мы прятались, но остальным нарочно мозолили глаза, пристроившись рубить дрова для полевой кухни, которой командовал Шавка. Ему было не до нас: готовился новый прорыв, народ метался туда-сюда, хаос, шум - и копоть. Мы убрались восвояси, едва стемнело.
А дома Михаил бухнулся на колени и стал меня благодарить, потом снова залез в теплую кровать Роозы и провалился в беспамятство; он занял половину супружеской кровати, рядом спал Суслов. Глядя на храпящего учителя, я вдруг вспомнил, что несколько лет назад после болезни у Роозы начались проблемы с глазами. Я принялся обшаривать дом, залез в те комоды и шкафчики, куда прежде не совался, и нашел в гостиной то, что искал: расшитый очешник, а в нем очки с такими сильными стеклами, что, надев их, я чуть сознание не потерял.
Я вернулся с ними к Суслову, разбудил его. Не сразу, но он открыл глаза, и я попросил его надеть очки. Он подчинился, захлопал глазами, улыбнулся и снова уснул, прямо в очках. Я осторожно снял их с него и положил на ночной столик сбоку от очешника.
Такие дни выпадали нам нечасто. Но были и другие чудеса. После упомянутого прорыва времянку рубщиков эвакуировали, ночь они проспали на улице, а когда наутро я предложил Шавке отправить их в дом Луукаса и Роозы, он лишь повернул ко мне свое квадратное лицо, посмотрел и ответил как и в прошлый раз: если мы хотим погибнуть, то он здесь ни при чем. И с той поры мы завели правило при всяком удобном случае оставлять плаксу-учителя и другого слабака, Родиона, спать дома, пока мы уходим на работы.
Ровесник Суслова, Родион работал механиком на бойне и был, пока не дошел до нынешней хилости, гораздо крепче учителя. Его в начале кампании забрил в Красную Армию лично Илюшин, вдруг обнаруживший посреди толпы снующих на перроне в Лиетмаярви солдат и грохочущих машин человека в штатском, оторопело взирающего на это светопреставление на Богом забытом полустанке. Не подозревавший о том, что эпицентр истории сместился на их станцию, Родион зашел туда забрать посылку с туфлями для жены, и ему не дали ни сходить домой проститься, ни хоть формы, так что он работал, голодал и спал в том, в чем вышел из дому двадцать третьего ноября, но женины туфли он всегда, и днем, и ночью, хранил за пазухой тонкого пальтеца, как последнюю память о своей прежней жизни, упакованную в замурзанную розовую бумагу, заляпанную копотью, как и все вокруг, за исключением этих туфелек алого цвета.
Среди нас были два родных брата, редкое для фронта дело, киевляне Лев и Надар тридцати с небольшим лет, которые между собой говорили на нерусском языке, не понятном никому из нас. Лев прежде работал вахтером на заводе швейных машин, а Надар выращивал капусту в колхозе, оба хромали на правую ногу и были негодны к строевой службе.
Еще нам достался невысокого росточка крепенький мужичок из Калевалы в русской Карелии, крестьянин средних лет, немного понимавший по-фински. Его призвали из запаса, и он был самым выносливым из всех. Родион-с-туфлями, Михаил-куница и этот крестьянин - его звали Антонов - были привычные к холодам, а вот братья и учитель нисколько, хотя ходили слухи, что Суслов в молодости несколько лет жил на Ладоге, но без толку, более несуразного солдата не было во всей дивизии, да и вообще на той войне, потому что менее военного человека я никогда не встречал.
После трех ночевок в доме мне удалось сподвигнуть рубщиков снять все с себя, потравить парафином вшей, вымыться и переодеться в чистое, в одежду Луукаса и его сыновей. Еще они за эти дни поели и отоспались, все, кроме разве что Михаила, спавшего не больше моего, но ему вроде бы хватало.
Однако перемены к лучшему странно подействовали на рубщиков, сон и еда вернули им не только надежду и силы, но еще и смятение, владевшее ими, пока они не отчаялись. На четвертое утро они вдруг отказались выходить на работу, мне пришлось выгонять их из дома угрозами и грубой силой, точно как Шавке с его сержантами. А вечером уже и речи не было о том, чтобы ночевать в доме, стоящем - как он все время и стоял - на линии огня. И вдобавок - когда я все же затолкал их в дом, - они принялись собачиться из-за еды, которой осталось мало, а Суслову вдруг перестали подходить очки Роозы.
Я сказал, что если он попробует снять очки сейчас вечером или завтра, то я отправлю его назад в окопы к Шавке. Антонов с ухмылкой и удовольствием пересказал мои слова Суслову, он нехотя нацепил очки на нос, проносил еще день, а потом вдруг пришел и стал благодарить на коленях, - к нему вернулось не только зрение, но и силы. А вечером того же дня Михаил сцепился с братьями. Я не видел выхода, пришлось пойти к Николаю и попросить дать мне оружие.
Толмач вместе с еще тремя офицерами гонял в одной из палаток чаи у самовара; увидев меня, он вскочил и решительно увлек меня в сторону, как сообщника. От него разило перегаром. Лукаво ухмыляясь, он спросил, скольких я потерял за последние дни.
- Никого, - ответил я. - А Федор двоих.
Я так и не мог понять, чего он ухмыляется.
- А мы потеряли сотню с лишним только на переходе до Юнтусранта…
Ответить мне на это было нечего, на его лице появилось новое выражение, но оно было столь же недоступно моему пониманию, как недавняя ухмылка.
- Говорят, ты снюхался с финнами? - заявил он внезапно и, шатаясь, отошел на пару шагов в сторону.
Мы стояли у дома бабки Пабшу. Вдоль стены тянулась низкая поленница. Я предложил ему присесть. Он стал отказываться.
- Зябко, - произнес он отрешенно и безучастно, трясясь от холода, но все-таки сел на заснеженные поленья и, видимо, даже собрался с мыслями, прежде чем повторил свое обвинение.
- О чем ты? Не понимаю, - ответил я.
- Ты поддерживаешь контакт с финскими войсками?
Я изобразил недоумение.
- Нет.
- А тогда почему твоих людей не убивают?
- По-твоему, я сговорился с финнами, чтобы они не стреляли в рубщиков?
Он вскинулся, в бешенстве и разочаровании, и тут я понял, что он рассчитывал пугать меня этой тайной, чтобы получить надо мной власть. Но для чего? Спрашивать я не стал. Николай же, клацая зубами, принялся рассказывать о своей жизни в Ленинграде, о двоих сыновьях-дошкольниках и об отце, до революции имевшем и капитал, и доходную прядильню, но потерявшем из-за большевиков все подчистую, так что Николаю с братьями не досталось в наследство ничего, кроме предвзятого отношения новой власти; это была исповедь озлобленного человека.
Выслушав, я в ответ рассказал, что родни у меня нет, но есть хутор…
- Там у меня есть все, что мне нужно.
- Надеешься снова его увидеть? - желчно перебил меня Николай и встал, качаясь и размахивая указательным пальцем, который то и дело вяло опускался. - Надеешься снова его увидеть!
А потом его вдруг снова как подменили, он сник и совсем раскис.
- Я ведь добровольно! - рыдал он. - Никто меня не принуждал, я сам это выбрал, а мог бы читать лекции в Ленинграде!
Он обтер рот и посмотрел на меня маслеными глазами, перед которыми проплывали, видимо, картины теплых университетских аудиторий.
- Тебе никогда не страшно? - спросил он.
- Нет, - ответил я.
- Так не бывает.
Он рассматривал свои ладони, потом безвольно опустил руки по швам. Несколько минут мы стояли, не шевелясь, слушая войну, - неумолчные разрывы гранат, шум невидимых самолетов и врага, тоже невидимого. Меня подмывало спросить о судьбе танкового батальона, который должен был пробиться к городу, но я сдержался.
- Лед толстый, - вдруг выпалил он, - мы проложим дорогу на север по озеру, он выдержит и грузовики, и бронетехнику.
Он сделал паузу.
- Это хотя бы путь к отступлению, - вырвалось у него внезапно от чистого сердца. Думаю, его расстреляли бы за такой крик души, сболтни он такое не мне, а кому-то еще.
Я взялся объяснять, что местные жители всегда прокладывали дорогу через Киантаярви по льду и финские командиры знают об этом, так что русские не могут придумать ничего глупее, чем двинуться по открытой белой равнине, их не расстреляют, их в труху изрешетят огнем со всех сторон.
Он посмотрел на меня потухшим взглядом и кивнул.
- А чего я с тобой разговариваю? Потому что у тебя не все дома, да?
- Наверно, - ответил я, надеясь, что он не спросит, зачем я приходил, тем более что проблемы с рубщиками выглядели сейчас смехотворными - я нажарил им свинину на ужин, они ели руками, настоящие поросята, хотя я положил каждому прибор, и вытирали руки о чистую одежду, особенно изгваздался Родион-с-туфлями, так что я взял его руку и стукнул ею о край стола, и все загоготали, кроме Антонова, заголосившего на своем непостижимом финском, что не мое собачье дело, как они едят. Я спокойно ответил ему, что если они не будут блюсти себя в чистоте, то погибнут от холода. Это их совсем развеселило. И только когда я силой заставил Родиона взять нож и вилку, пригрозив, что убью, если будет артачиться, его примеру последовали остальные - сперва Михаил, потом учитель, затем Антонов… обычным чередом, в этом и состояло превосходство Михаила: он первым чуял, куда ветер дует, а братья-киевляне всегда сдавались последними, они вообще ничего не понимали, для меня оставалось загадкой, как они дожили до сих пор, но я тогда вообще еще мало соображал.
А в ту минуту меня больше всего беспокоили слова Николая о дороге по льду, вот ведь угораздило его сказать мне, чего никак нельзя было, - вспомнит ли он об этом, когда протрезвеет, и что он сделает со мной, чтобы я не смог донести на него?
Я взглянул на него и спокойно сказал, что он может рассчитывать на меня, что бы ни случилось, что сейчас я провожу его назад в палатку, потом попросил его достать нам немного еды… мы не ели со вчерашнего дня. Так я продолжал болтать и клянчить, пока все не переросло в новую свару, теперь насчет еды, и я ушел от него, убежденный, что дорога забыта, и унося под мышкой всего один батон, остальные он в последнюю секунду передумал отдавать, пожадничал: и так обойдешься, морда финская, от голода не помрешь.
6
Когда я вернулся, рубщики спали. Несколько дней назад мы подобрали кота, он тоже дрых, устроившись на моем стуле у печки. Но тут проснулся, спрыгнул на пол, подождал, пока я усядусь, и забрался мне на колени, он был серый и бесхвостый - то ли отрубили ему, то ли взрывом оторвало. Я сроду не был кошатником, но этот приспособился и к нам, и к войне, и смотреть, как он лежит, свернувшись калачиком, и вылизывает шерстку или подбирает языком капли молока, которые мы ему давали, было все равно что увидеть мир таким, каким он был прежде; вот и рубщики обращались с котом с куда большей нежностью, чем с лошадьми, крупными, громко ржущими, делавшими убогость нашего прозябания еще непригляднее, еще больше, - в лошади столько сил, мощи, кровищи, и все это идет прахом и хлещет из убитой животины наружу, я обожаю лошадей, я и помыслить не мог…
Очнулся я от жуткого грохота. Отшвырнул кота, так пригревшегося у меня на коленях, вскочил, выбежал на улицу и обнаружил в нескольких шагах от дома огромную воронку; стены посекло осколками, но, удивительное дело, окна уцелели. Я кинулся было назад в дом, но меня оттеснили солдаты. Двое схватили меня за руки, а остальные с ором и топотом ворвались в дом, они вытаскивали сонных рубщиков из постелей и выпихивали их на мороз - жуткое зрелище: шесть полуодетых мужиков стоят, задрав кверху руки, в кольце солдат, лежащих или сидящих на снегу из страха быть подстреленными невидимым врагом из непроглядной темноты.
Офицера, командовавшего операцией, я видел и раньше, он жил вместе с Николаем в доме бабки Пабшу. Он тоже распластался на снегу. Ну а мы должны были стоять и ждать, пока дюжина солдатиков переворошит весь дом в поисках, видимо, шпионского инвентаря.
Что они могли найти? Наконец офицер прорычал что-то, и рубщики развернулись, вытянулись в подобие вереницы, и их, по-прежнему с поднятыми руками, погнали к штабу Илюшина; я пошел следом.
Там нас ждал толмач.
Какой-нибудь час назад я оставил его в самом плачевном состоянии, теперь он был бодр и собран, почти весел. Сперва он отчитал офицера, тот сделал донесение, принятое тоже с недовольством. Николай сквозь зубы отдал новый приказ, встреченный рубщиками с облегчением, - им разрешили вернуться назад, нужен был только я.
Я вмешался и попросил сказать им пару слов, пока они не ушли.
- Что еще? - хмуро буркнул Николай.
Обратившись к Антонову, я велел им навести в доме полнейший порядок: или все будет выглядеть ровно как до учиненного солдатами кавардака, или они меня больше не увидят, даю слово.
Он выслушал меня, кивнул и был таков.
- Это что за спектакль такой? - спросил Николай, когда мы вошли в палатку.
Я не ответил. Он велел мне сесть на стул. Я сел. Давешний офицер связал меня по рукам и ногам. Почти сразу пришел Илюшин, мельком взглянул на меня, отдал приказ по-русски и вновь исчез. Офицер стал бить меня по лицу кулаками и оружейным прикладом. Николай закурил, давая офицеру время.
- Больно небось? - спросил он.
- Да, - ответил я. - Но я сильный.
Он засмеялся, хрюкнув с издевкой.
- Мне попросить его продолжить?
- Зачем?
- Чтобы заставить тебя говорить.
- Меня достаточно спросить. Я отвечу.
- Почему подпаленный дом, где ты живешь, остался цел? Как ты это объяснишь? - завопил он, как ненормальный, точно как тогда у поленницы.
- Никак, я не знаю, - ответил я. - Но есть и другие дома, которые как стояли целые к вашему приходу, так и стоят.
- Они сожгли весь город! - заорал он в ответ. - А несколько домов, понимаешь ли, оставили, хотя могли разнести их в щепки. Ты это пытаешься мне втрюхать?
- Вероятно, они думают, что дома пусты, - сказал я и вспомнил финского солдата, у которого не поднялась рука сжечь дом бабки Пабшу.
- А как бы они узнали, что дома пусты, - сказал Николай с торжеством, - если бы никто им об этом не рассказал?