Мне остается слушать не возражая.
- Вместо того чтобы идти к нашему котлу, иду к их котлу. Все равно идти… Наши знают об этой моей привычке. В прошлом году месяца два нашего командира одними немецкими обедами кормил, да еще и шнапсом снабжал в придачу. Тогда мы вот также в окружении были. Знаешь, лейтенант, ты не думай, что я какой-нибудь отчаявшийся, которому начхать на жизнь и на все прочее. Нет, конечно. И не из тех я, что хотят непременно героями быть или героями себя считать. Я просто воюю. Здесь не место пахать и сеять - я и воюю. Вот уже два года я не вижу Назик, не обнимаю моих двойняшек. Вот уже два года в постель не ложусь. Вот уже два года я не тот, кем был раньше. Мне все кажется, что тот Каро, которого ты видишь, два года назад был совсем другим человеком.
Скорей бы кончилась эта война, чтобы я вернулся в свою деревню, занялся близким сердцу делом и стал прежним Каро. Но война есть война - и я воюю. И я должен воевать по-настоящему. Воевать кой-как - это вроде предательства. Чем больше вреда принесешь врагу, тем больше пользы принесешь себе… Все же, значит, хорошо, что я сумел у немцев бифштекс получить: голодный солдат - жидковат. Я, признаться, еще кое-что в мыслях имею, но тебе говорить не стану, чтобы ты не подумал: дескать, воды и не видать, а он уже разулся.
Каро умолкает, я лакомлюсь немецкой пищей. Дальнобойные пушки громят наш тыл. Где-то, далеко от нас, с глухим аханьем разрываются снаряды. Трассирующие пули словно прощупывают наши позиции, время от времени высоко в небо взлетают яркие осветительные ракеты.
Я смотрю в небо. Оно такое же, каким я видел его всегда. И все звезды на нем прежние, и расположены они так же, как в тот миг, когда я впервые в своей жизни взглянул на небеса. Вон Весы, вон Большая Медведица, Малая Медведица, а вот похожий на разметанную по полю золотистую солому Млечный Путь. Но в наших мирных горах, над моим селом в них какая-то другая тайна была, другое очарование виделось мне в них. Там они улыбались с такой теплотой! Бог мой, как равнодушно, как сурово и далеко-далеко сейчас это небо, фронтовое полночное небо! Какими блеклыми, тусклыми и робкими кажутся мне сейчас звезды!..
А Каро курит. Он курит почти беспрерывно. Меня клонит ко сну. Я сплю и не сплю. Через некоторое время просыпаюсь от голоса сержанта:
- Земляк, ну, я пошел, обо мне не беспокойся.
- Куда ты?
- Дела… Утром увидимся.
Сержант уходит. Однако уже рассветает: явственно доносятся отрывистые голоса просыпающихся солдат.
- На завтрак!
Я должен повести свою роту, стараясь делать это бесшумно, к полевой кухне, которая находится за соседним холмом.
Завтрак обычный: рисовая каша, уже приевшаяся, без масла и без хлеба, и конфеты - по две штуки на брата.
Едва мы отходим от нашей кухни, как из-за холма выметывается запряженная в повозку с кухонными котлами пара коней.
- Не расходитесь, ребята! - раздается спереди пронзительный окрик Каро.
Повозка с дымящейся кухней останавливается. Сержант спрыгивает с передка. Вслед за ним валится из-под сиденья повозки и растягивается на земле немецкий солдат.
- Что это значит? - подойдя к Каро, спрашивает у него командир батальона.
- Добавок, товарищ капитан! Первый - суп, второй - колбас, да еще - немецкий.
- Как - немецкий?.. - недоумевает капитан.
- Фрицы послали, товарищ капитан, - отвечает Каро.
- Не понимаю, - разводит руками комбат.
- Ребята, - обращается Каро к солдатам, - сперва поднимай, пожалуйста, этот немецкий повар, а потом поймем…
"Ага! вот на что намекал Каро, - вспоминаю я, - когда ночью, рассказывая мне о себе, будто между прочим сказал: я, признаться, еще кое-что в мыслях имею, но тебе говорить не стану, чтобы ты не подумал, дескать, воды и не видать, а он уже разулся…"
Ребята подхватывают опешившего повара за руки, помогают ему встать. Затем вынимают у него изо рта кляп, и вся эта история с немецкой кухней сразу проясняется. Капитан не верит тому, что слышит и видит.
- А как ты передовую их проскочил?
- Откуда сейчас передовая, товарищ капитан? Им тоже целый верст ходить надо строем, чтобы свой жратва получить. Пошли получить - в окопах пусто, а караулов мало, и все они спать хотят; я ждал, ждал, потом сообразил, что делать буду. Одним словом, проскочил я их передовая линия… Но давай лучше покушаем, после все расскажу.
Настроение у солдат приподнятое. Для находящихся в окружении полуголодных людей перспектива сытно поесть - приятная неожиданность.
- Ну, фриц, бери черпак! - приказывает Каро.
И вот покорный своей участи немецкий повар, ловко орудуя черпаком, раздает нам обед.
- Ай да сержант!
- Вот это герой!
- Герой и фокусник!
В окопах слышатся взрывы хохота: история похищения немецкой кухни уже облетела все наши позиции; переходя из уст в уста, обросла новыми подробностями и, чрезмерно раздутая солдатским воображением, превратилась в легенду. Каро и слушает и не слушает эту развеселую историю. Сейчас он сидит в окопе и, напевая под нос старинную армянскую песню, чинит свои сапоги. Тут же сидит и немецкий повар - толстенький человек с одутловатым красным лицом, мелкими зеленоватыми глазками и рыжими ресницами.
- Почему ты не отвел его в штаб? - обращаюсь к Каро.
- Не успел, рассветало… Ничего, пускай поежится под огнем своих соплеменников да чуть убавит в весе. Вон ведь как разъелся! Не человек, а боров убойный.
Сержант окидывает повара незлобным взглядом.
Тот смотрит на сержанта со страхом, с какой-то виноватой и покорной улыбкой.
Солнце тихонько сгоняет с полей и холмов голубую предутреннюю мглу и покрывает их своим розоватым светом. Единоборство между светом и тьмой уже закончилось. Немного погодя начнется единоборство человека с фашизмом. Немцы ровно в восемь утра принимаются обстреливать наши позиции. Когда неподалеку от нашего окопа взрываются первые крупнокалиберные снаряды, повар вскакивает и начинает креститься. Каро смеется.
- Да ты верующий, фриц!
- О, майн гот! - вскрикивает повар.
- Бога зовешь на помощь, да? - И Каро насмешливо смотрит на немца. - Не могу поверить, что эти немцы - набожные люди. Если они и вправду набожные, господь бог тоже, значит, фашист.
- О, майн гот!
- Ведь бог был христианином. Неужели же он вашу веру принял? Не было печали.
- О, майн гот!
Снаряд разрывается на бруствере окопа и засыпает нас землей. Острый запах пороха перехватывает мне дыхание. Я разгибаю спину и вижу стряхивающего с себя землю, озирающегося сержанта. Повар неподвижен, безжизнен. Он стоит подле сержанта, закрыв руками лицо и прижавшись к стенке окопа. Каро трясет его за плечо:
- Эй, умер, что ли? Слышишь?
Молчание. Каро откупоривает флягу и подносит ее ко рту немца. Глоток водки - и тот приходит в себя.
- Что, расклеился? Жрал бы поменьше, сердце бы не обмирало, болван ты этакий! Лакай водку, она одна тебе поможет, а на бога своего не надейся, не спасет он тебя, поганого…
Повар пьет водку. Каро дает ему выдуть всю флягу. Мелкие зеленоватые глазки немца вдруг разлепляются, и на его лице сквозь пятна грязи показывается широкая улыбка.
- Готов, захмелел. Еще выпьешь?
- Йа, йа!
Повар уже не обращает внимания на свистящие и взрывающиеся вокруг нас снаряды, осколки и мины. Он расплылся в бессмысленной улыбке и весь - сама беспечность.
И вдруг повар обнимает сержанта за плечи с явным намерением облобызать его в лицо. Сержант сразу откидывается корпусом назад и отталкивает его от себя так, что тот садится.
- Отравишь, сукин сын! Ваших поцелуев я боюсь больше, чем ваших пушек. Вот до чего дело дошло!.. Ты что же это, за добро злом платишь? Я с тобой по-человечески обошелся, а ты чуть было не поцеловал меня.
Каро возмущен настолько, что, кажется, готов пристрелить этого злосчастного повара. Я урезониваю его и отвожу немного в сторону. Немец весь сияет и смахивает на блаженненького. С водки его разобрало. Пока я успокаиваю Каро, тот начинает петь. Потом, запнувшись, достает из нагрудного кармана губную гармошку и прикладывает ее ко рту. Он старательно играет что-то невразумительное, мотая головой и понемногу сникая. Сержант скручивает цигарку.
- Сержант, давай допросим его.
- Ты думаешь, что этот хряк что-нибудь знает? Едва ли.
- Он же повар роты, верно?
- Верно.
- Тогда давай узнаем, сколько было человек в их роте и сколько осталось, чтобы составить себе хоть какое-то представление о потерях противника.
- Давай, лейтенант, мысль правильная.
Часа два кряду мучится сержант Каро со своим пленным. Часа два кряду мучится сам и изводит своего фрица. Он обращается к нему то на русском языке, то на армянском, иногда выкрикивает даже немецкие словечки, правда к делу не относящиеся, нет-нет да и прибегает к жестикуляции, ругани, угрозам - и наконец добивается-таки ответа на свой вопрос. Попросив у Каро карандаш, повар на клочке бумаги пишет: 150.
- Раньше вас столько было?
- Йа, йа, - подтверждает повар.
- Теперь напиши, сколько вас осталось? - Сержант повторяет вопрос, который уже понятен немцу, и тот выводит: 62. Каро весело подмигивает мне - это, мол, не так уж и плохо, затем оборачивается к повару: - Вы, немцы, - большие бахвалы, вот что я хотел сказать тебе, фриц. Каждый день пугаете нас по радио, а сами такую прорву народа потеряли. Про тех, кто бахвалится да куражится вроде вас, армяне говорят: "Живет впроголодь, а в нужник на фаэтоне отправляется". Хорошо сказано… Скоро у вас воевать некому будет, так не лучше ли об этом подумать, чем думать о том, как заставить нас сдаться? Мать вашу так с вашим "блицкригом", сукины вы сыны!
Но повару хоть бы что. Семьсот граммов водки сделали его самым счастливым человеком на свете. Он все еще играет на своей губной гармонике, и, надо отдать ему должное, играет неплохо. Он пританцовывает на месте под один и тот же плясовой мотив, тряся тяжелой головой и выпятив грудь. Иногда он вдруг обрывает свою музыку и выпаливает:
- Гитлер капут!
- Почему капуйт? . Черный он, черный, - поправляет его Каро.
Вечером повар трезвеет, успокаивается. Сидит понурый, тихий, смущенно улыбается, время от времени просит у нас прощения. Потом засыпает. Во сне посапывает носом, порой вздрагивает всем телом. Вблизи наших окопов по-прежнему разрываются и взметывают землю фашистские снаряды и мины. Зловеще посвистывают пули. Мы измотались вконец. Измотан и противник. Мы не в силах прорвать окружение, немцы - атаковать наши позиции и принудить нас сложить оружие. Но внушать друг другу страх мы еще в силах…
Повар спит. Он глава многочисленного семейства, отец пяти девочек и одного мальчика. Сегодня он весь день целовал их фотографии. Значит, он тоже все-таки человек, такой же, как мы, двуногий. Бог создал человека по образу и подобию своему, дабы человек был совершенен. Но вот нескольким политическим авантюристам удалось убить в миллионах немцев человека и превратить их всех в бездушные автоматы, в послушных исполнителей чужой воли, сжигающих, уничтожающих, искореняющих всех ненемцев. И великое множество народу - и ненемцев, и немцев - полегло в бескрайних русских степях. И деревянные могильные кресты множатся с быстротою сорных трав.
Повар спит. Может, сейчас ему снятся его маленькие Марты и Гретхен. А разве они, эти гитлеровские людоеды, не ведают, как нам дороги наши маленькие Кати и Валюши?
Взгляд сержанта Каро остановился на лице повара. Я знаю, сейчас он тоже думает обо всем этом: сколько раз уже он протягивал руку к своему автомату.
- Хочу согласиться, что они такие же, как мы, люди, но…
- Но не можешь?
- Нет, не могу. Кажется, будто кто-то вроде бы подшутил над ними, сделал из них зверей, но только так, что лица остались прежними - человеческими. И вот эти страшилища взяли да и бросились на все человечество… Нет, не люди они!
Вечером Каро будит своего пленника. Тот знаками дает понять, что он голоден.
- Еды нет, - говорит Каро. - Из-за вас уже сколько времени одной бурдой питаемся. Ну, шагай, боров! Если б у нас было что жрать, на твою кухню я б не позарился.
* * *
Мы спаслись. Мы вышли из окружения. Части нашего фронта, начав охват противника, продвинулись в глубь его флангов и взяли окружавшую нас группировку в клещи. Затем, атаковав вражескую группировку с тыла и одновременно в лоб, мы и пришедшие нам на помощь войска разбили ее наголову. Все оставшиеся в живых сдались в плен. Сдался и командующий группировкой.
Двое офицеров ведут командующего в наш штаб. Солдаты провожают его ненавидящими глазами. В отличие от немецких чиновных офицеров, которых нам довелось повидать, этот не высокомерен и героя из себя не изображает. Он идет, понурив голову, пряча лицо; отворачивается, когда фронтовые газетчики наводят на него фотоаппараты. Генерал высок ростом, жилист, седоволос, смотрит волком. Лицо страдальческое. Вот он останавливается и что-то говорит сопровождающим его офицерам. Те просят газетчиков не беспокоить генерала.
- А может, он и не думает сдаваться? - говорит корреспондент фронтовой газеты. - Здорово же вы нянчитесь, товарищи офицеры, с любимчиком Гитлера!
- Ему стыдно…
- А вчера он грозился уничтожить нас всех до единого… Мы хотим, чтобы весь мир увидел этого стыдливого пленного гитлеровца.
И корреспондент щелкает фотоаппаратом. Генерал надвигает фуражку на глаза и ускоряет шаг. Солдаты, наблюдающие за этой сценой, вдруг взрываются:
- Его бы пристрелить - подонка!
- Ух, гад!
- Вести себя не умеете, - укоряет солдат один из офицеров. - Он же пленный, понимаете, пленный! А жизнь каждого пленного, как известно, застрахована.
- А кто ее застраховал? Случаем, генерал-то не из клиентов нашего соцстраха? Довольно цацкаться-то с ними! Он небось не сказал бы, что мы застрахованы…
- Так он фашист! А мы?
Выражение "он фашист" оказывает на солдат магическое действие. Ибо превращаться в фашиста человеку никак нельзя. Фашист бесчестит, позорит его доброе имя. Одно только слово "фашист" звучит как самое страшное проклятие и как самое тяжкое оскорбление на свете.
Ребята молчат. Да, мы люди, мы не фашисты. И генерал идет - голова втянута в плечи, глаза прикрыты козырьком фуражки.
* * *
Ребята всполошились, забегали взад-вперед: за три недели, пока мы были в окружении, накопилось много почты, и сейчас к нам пришли почтальоны.
На фронте это такая огромная радость - обыкновенное письмо, посланное тебе близким человеком. Письмо - это заочная встреча солдата с дорогими ему людьми. Письмо - это писаный негатив любви, верности, нежности, радости, слез, сквозь строки которого в душе солдата, как на фотопленке, проступают чистые и незабвенные лики его родных и друзей.
Солдаты выхватывают у почтальона свои письма. Судьбы у этих писем разные: одни уже нашли своих адресатов, другие еще ищут, ищут и не находят… так и не находят.
Я читаю письмо, написанное мне матерью, и сквозь старательно выведенные слова вижу ее лицо.
- "Здравствуй, сын мой…" - доносится до меня голос моей матери.
- Здравствуй, мама.
- "Скажи, как ты, сын мой?"
- Ничего, жив-здоров, мама.
- "Будь осторожен, на войне недолго и до беды, сын мой. Береги себя ради меня".
- Ты не беспокойся обо мне, мама. Береги и ты себя - ради сына, - отвечаю я матери.
- "Каждую ночь вижу тебя во сне, сын мой. Вижу как наяву. Живу твоими весточками, думаю о тебе беспрестанно".
- Я вернусь. Верь, я вернусь, мама.
- "Да услышит бог твои слова…"
- Мне довольно, что их услышишь ты.
- "Пообещала я богородице барашка зарезать - в дар ей принести, когда домой возвратишься. Барашек тебя дожидается…"
- Лучше мы из него шашлык приготовим и сами своим шашлыком угостимся, - смеюсь я в ответ.
- "Да, вспомнила я, сынок, - дочь наших соседей, Сусан, поклон тебе посылает, хорошей девушкой стала Сусан", - как бы между прочим говорит мать.
- Передай ей привет, мама, да скажи, что хорошей девушке желаю хорошей невесткой стать… - как бы между прочим отвечаю я матери.
- "Чьей невесткой стать?" - встревоженно спрашивает она.
- Если хочешь - твоей, - говорю я прямо.
- "Благословляю вас, сын мой!" - радостно откликается мать.
- Аминь! - восклицаю я в шутку.
- "Сыночек мой, в конце хочу сказать, чтобы ты людей не убивал. Жалко их, они ведь тоже дети своих матерей… Не убивай, проклятье матери - что божья кара".
- Людей убивать не буду, мама, но убийц - буду, и за это мне только спасибо скажут.
- "Дитя мое, не простудись вдруг, не заболей…"
- Дорогая моя, на фронте не простужаются и не заболевают. На фронте или получают ранения, или… случается, конечно, что и гибнут.
- "Целую тебя, сынок, до свидания".
- До свидания, мама.
Письмо уже прочитано, но в моем сердце и в моих ушах еще звучит и переливается сладкий и ласковый голос матери, и я еще ощущаю прикосновение ее трепетных рук.
- Здравствуй, земляк, - будто откуда-то издалека доносится до меня надтреснутый басок. Я приподнимаю голову. Передо мной стоит сержант Каро, бледный, с искаженным мукой лицом.
- Здравствуй, Каро-джан, что это с тобой? - вскакиваю я с места.
Он молча протягивает мне письмо. Я пробегаю его глазами и, не дойдя до середины, начинаю читать снова.
"Дорогой дядя, - читаю я про себя, - пишет тебе твоя племянница Заро. В этом году я перешла в шестой класс. Учусь хорошо. Если бы хлеба у нас было вдоволь, могла бы и отличницей стать. Ты солдат, и мы знаем, что солдат переносит любые невзгоды… Дорогой дядя, знай, сообщаю: наша тетя Назик скончалась. Пролежала недолго, пошла по делу в соседнее село, под дождь попала, простудилась сильно. Пролежала в жару два дня и умерла. Дети у нас дома и все здоровы, но живется трудно, ртов много, а работает только одна моя мама. Едва концы с концами сводим. Вашу корову еще держим, хоть ты и писал, чтобы тетя Назик ее продала. Корова доится хорошо, зачем же продавать? А вашего ишака увели, и никаких известий о нем не имеем. Мама говорит, чтобы я спросила, можешь ли ты приехать на несколько дней домой - повидать детей, может, чем и помочь им… Жалко сирот.