Преобразилась и местность. Она, насколько хватает взгляда, усеяна теперь вдоль и поперек крошечными, продолговатыми, заснеженными бугорками. Это покоятся под снегом замерзшие сотни тысяч немцев и русских, которые теперь мирно лежат друг подле друга. В каждом бункере - мертвецы.
Дорожные столбы с привязанными к ним пучками соломы, служившие в степи ориентирами для водителей, повалены бураном; теперь зато замерзшие трупы, которых куда больше, чем было столбов на обочинах дорог, указывают направление на Сталинград.
Холмики еще укреплены орудиями, пулеметы стоят на позициях, танки выдвинулись вперед, но все это, искореженное, искромсанное на куски, вросло в степную землю. Оружие и боевое снаряжение немецкой армии, растерзанные в клочья, разбросаны по земле, превратились в рухлядь и уже начинают ржаветь. Грохот битвы утих. Ни из одного ствола больше не вылетит огонь, не раздастся выстрел.
Как и положено, царит мертвая тишина. Ибо расчеты и экипажи, которые расположились у своих орудий и пулеметов или еще находятся в разбитых танках, пехотинцы, иногда еще с карабинами на изготовку, были застигнуты смертью и отправились на вечный покой. Только время от времени вороны кружатся, каркая, в сером снежном небе над мертвым полем.
С завыванием швыряет буря охапки снежного порошка на высоты, где-то прикрывая следы разрушений, а где-то с яростью срывает саван, вновь обнажая весь ужас случившегося.
Разбитая колонна немецких машин. Груз, колеса, борта, оси, двигатели переплелись в какую-то дикую мешанину, в которую вмерзли оторванные руки и ноги, порванные униформы и смерзшиеся клочья окоченевшей человеческой плоти. У санитарной машины сорвана крыша, и двоих пассажиров в окровавленных бинтах швырнуло взрывной волной прямо на кожух мотора стоящей сзади подвижной радиостанции. Водитель грузовика, зависший в открытой дверце кабины; ноги, оторванные снарядом, стоят на подножке, ступни - отдельно на земле.
А теперь они проезжают мимо аэродрома у Питомника, превратившегося в могилу германского воздушного флота. Сотни самолетов, разрушенные и сгоревшие на земле, холодные и призрачные, как потопленные суда, словно еще тянут в воздух свои продырявленные, расстрелянные носовые кабины и скелеты хвостового оперения. Сломанные тела самолетов, оторванные крылья, разлохмаченные пропеллеры - все словно из картона, по которому ударили гигантским кулаком.
Меньше чем в сотне метров от шоссе лежит четырехмоторный "хейнкель", фюзеляж его разорван, и металл в местах разрыва скручен. И из вскрытого фюзеляжа вылезают в чудовищно гротескных позах перемешавшиеся и переплетенные части тел, головы, туловища, застывшие от мороза трупы.
Рядом стоит тягач с ранеными, привезенными для отправки в госпитали как раз тогда, когда русские танки и красноармейцы со всех сторон штурмовали аэродром, и в аду из пламени и гранатных взрывов было (уничтожено все, что еще не утратило жизнь и форму.
Тянущиеся слева и справа от дороги, ведущей к аэродрому, похожие на насыпи возвышения - это почти десять тысяч раненых, ползущих или опиравшихся на палки или товарищей, которые просто рухнули, застыли окоченевшие, потому что их было во сто раз больше, чем могла выдержать машина для спасительного полета на родину.
И снова грузовик качается из стороны в сторону и подпрыгивает то влево, то вправо, потому что водитель тормозит резко, но слишком поздно, когда колеса наезжают на эти насыпи. Дикий вскрик жестокого удовольствия, вырывающийся у водителя, и его возглас "вот тебе, Фриц!" заставляют всех приподняться и посмотреть назад на перекресток дорог.
Там лежит нечто, что они только что переехали и что еще совсем недавно было двумя немецкими солдатами. Гусеницы и колеса бесчисленных транспортных колонн раскатали смерзшиеся на морозе тела, туловища и раскинутые руки и ноги до длины, в три-четыре раза превышающей нормальные размеры. Голова одного из них с лицом, глядящим вверх, представляет собой огромную, овальную, разглаженную колесами шайбу, на которой еще различимы уши, раздавленный нос, рот и остекленевшие глаза, - все это превратилось в страшную маску, не забываемую для того, кто взглянет на нее.
Пленные снова натягивают одеяла на головы, вновь заползают в самих себя и еще теснее прижимаются друг к другу. Охваченные ужасом, они думают о том, что эти гротескные, раскатанные, смерзшиеся гигантские пироги из человеческого теста, совсем недавно были людьми из плоти и крови, живыми людьми, как и они сами, которые дышали, жили, любили, и их сопровождала судьба из надежд и разочарований, и у них были матери, отцы, жены и дети, которые тревожились за них и ждали их возвращения.
Над холмами в Городище еще пылает половина гигантского, кровавого солнечного диска.
"Там, за этими холмами, должен быть конец света, который я, мальчишкой, всегда предполагал за оградой нашего дома в Хитцинге, - думает Виссе. - Стоя на верхушке одного из этих холмов, вблизи от крутого, обрывающегося в бездну конца нашей планеты, можно заглянуть в космос и там, совсем близко, во всем его страшном величии, увидеть пылающее закатное солнце".
Приближаясь к холму, грузовик вдруг резко сворачивает влево - в Городище.
Капитан приподнимается еще немного и, протянув руку за борт грузовика, словно пытается схватить солнце.
- Стой! - бурчит красноармеец в кузове и нацеливает свой автомат на пустой желудок Виссе.
Окрасив свет последними лиловыми лучами, день по "гружается в заснеженную русскую степь. Они проезжают через какое-то местечко. Виссе знает его, часто здесь бывал. Еще две недели назад здесь географически считалась Россия, но, судя по указателям, надписям, машинам, оружию, униформам, людям, голосам и суете, здесь был немецкий островок, который в этом красном вихре, налетевшем на степь, вновь крошась, погрузился в небытие.
Трое суток они пробирались в сторону Дона, и вот за два часа русский грузовик доставил их обратно. Это было приключение. Возможно, последнее.
Только когда перед русским армейским штабом Виссе стаскивают с грузовика, русский плен становится для нею фактом.
И все же он с любопытством оглядывается вокруг. Его всегда интересовало, как все это выглядит у противника, за его линией. Теперь есть возможность это увидеть.
Быть пленным - это значит быть безоружным во власти настроений, коварства, жажды мести и произвола зловещего врага, в которого ты стрелял и которого хотел уничтожить. Право? Здесь оно утрачено, и вся надежда только на милость.
"Что они сделают со мной? - спрашивает себя капитан. - Будут пытать на допросах, унижать и мучить до смерти? Вдавят гусеницами танков в снег? Разделаются выстрелом в затылок? Изобьют до смерти, а тело вышвырнут на помойку или заставят медленно подыхать в Сибири?
Собственная пропаганда годами забивала нам, солдатам, головы этими страшными картинами.
Может, все же было бы лучше пустить пулю в лоб или подорвать себя хорошей связкой гранат?
А если какой-нибудь красноармеец поднимет свой карабин, чтобы прикладом размозжить мне голову? Что я сделаю? Буду защищаться?
Во всяком случае, это я твердо знаю, буду смотреть, как он это сделает, и, когда буду подыхать, все равно буду смотреть, чтобы знать, каково это".
- Карашо будет! - ободряюще кричит им красноармеец, который привез их сюда, потом он запрыгивает в кузов, и машина уезжает.
Обер-вахмистра, унтер-офицера и денщика командира отделяют от капитана Виссе и майора Гольца.
Низкая крестьянская глинобитная хата. В дверях капитану приходится пригнуться. Первое впечатление: в комнате натоплено. После многих дней - тепло, которое плывущими, подрагивающими волнами излучает раскаленная печь, и Виссе жадно вдыхает это тепло в промерзшие легкие.
Через полчаса растает даже превратившееся от мороза в жесть полевое обмундирование, и пальцы ног, которые еще должны быть где-то в сапогах, тоже потихоньку оживут.
Оба немецких офицера переданы русскому майору в роту пропаганды, которая здесь разместилась.
Стены хаты оклеены пропагандистскими плакатами, листовками, сообщениями с фронтов и красными полотнищами с лозунгами. Над столом, пышно задрапированным красным флагом, висят на стене портреты Ленина и Сталина.
Слишком кричаще, навязчиво, кажется капитану, невероятно примитивное все это убранство. "Словно на празднике!" - Виссе не может подавить улыбку. Русский майор поднимается, следит за взглядом Виссе, и нечто вроде улыбки появляется в уголках его губ.
Русский высок, строен, светловолос, ухожен и не лишен светскости. Возле него, еле умещаясь на стуле, сидит русский капитан, широкий, приземистый, с бычьей шеей. Он тоже проследил за тем, как Виссе осматривал убранство помещения, и, похоже, его злит, что украшение стен не вызвало у немецкого офицера серьезного отношения.
Под черной, неухоженной гривой волос у него толстое, загорелое лицо.
Фанатично поблескивающими глазами из-под густых бровей русский капитан с ненавистью разглядывает немецких офицеров.
"Похоже, он не замышляет в отношении нас ничего хорошего, - думает Виссе. - Известный сорт людей, таких и у нас хватает".
- Ваше имя?
- Имя вашего отца?
- Где родились?
Во время многих допросов капитана уже так часто спрашивали об этом, что он отвечает допрашивающему его комиссару на заданные по-русски вопросы (Фамилия? Имя? Отчество?) без перевода сразу по-немецки.
- Являлись ли членом национал-социалистской партии?
- Почему пошли в вермахт?
- Где воевали?
- Какие функции выполняли в окружении?
- Почему воевали до последнего и не приняли советское предложение сдаться?
Светловолосый майор задает эти вопросы доброжелательно, приятным голосом, он все время подбадривающе кивает Виссе, чтобы тот отвечал, чтобы понял, что за ответы смерть не грозит, и в его глазах и уголках губ ощущаются доброта и сочувствие. Человек! Он бегло говорит по-немецки, и Виссе делает вывод, что он еврей…
Советский капитан следит за допросом, сам не произнося ни слова.
Вдруг он вскакивает, одергивает китель и обрушивает на майора Гольца и капитана Виссе бурный поток русских слов.
По интонации Виссе решает, что речь, должно быть, идет о вопросах.
Снова молчание. Русский молчит какое-то время, пытливо рассматривает немецких офицеров и спрашивает с наигранным удивлением:
- Не понимай? - Жестом он показывает светловолосому майору, чтобы не переводил. Немцы подозревают ловушку и молчат.
- Если вы не понимать русский, - спрашивает капитан с трудом по-немецки, акцент у него жесткий, - что тогда здесь хотите, на Волга?
Он сжимает кулаки, выкидывает их вперед, и в его голосе и взгляде - упрек, ожесточение, вся боль русской души.
Часовой, с автоматом, висящим на шее, уводит Гольца и Виссе. Маленький, широкоплечий, угрюмый и неприступный, он шагает позади пленных и ведет их на свободную площадку за деревенскими домами. Снег там грязный от копоти печных труб и весь перепахан следами колес и ног.
- Стой! - орет часовой, и пленные мгновенно останавливаются.
"Что ж, теперь пули веером вонзятся в мою спину и швырнут лицом на землю?" - Виссе готов к этому, и ему это даже не кажется уже таким страшным. Он чувствует себя легким, словно парящим в воздухе. Он тихо молится. Бог так близко! Мысль о доме и о двухстах тысячах убитых: "Камрады, я иду к вам!"
А Иван просто скрутил самокрутку и толкает офицеров дальше, к щели, прикрытой зеленым брезентом, скрывающим вход в бункер.
Им приходится ползти в щель на четвереньках.
- Давай, давай! - кричит часовой и подталкивает офицеров в задницу, чтобы двигались побыстрее.
"Мой фюрер, два прусских офицера на четвереньках вползают в дыру и при этом простой большевистский солдат еще дает им хорошего пинка!.. Разве это не отличный пропагандистский кадр, способный поднять моральное состояние войск и проиллюстрировать неудержимое продвижение победоносного германского вермахта и на этом фронте?"
В окопе темнота, земляная сырость и холодный спертый воздух.
Виссе чувствует под собой руки, ноги, тела и, осторожно протягивая вперед руку, попадает прямо в чье-то лицо.
- Идиот, поосторожнее не можешь?
- Черт, моя обмороженная нога, ты коленом в нее уперся! - стонет кто-то.
- О, боже мой, больно! - вскрикивает другой.
Виссе самого толкают, пинают, поносят последними словами. В бункере яблоку негде упасть. Все так забито солдатскими телами, что капитану приходится ползти прямо по ним.
Откуда-то из темного угла раздается чей-то раскатистый, смягчающий, успокаивающе низкий голос.
- Камрады, надо нам еще немного потесниться! Юпп, можешь положить свою больную ногу мне на живот. Подождите, я вам посвечу!
В слабом свете вспыхнувшей спички Виссе видит чудовищную тесноту этого загона.
На земле клубок из тел. Прикрытые материей, в брюках и шинелях, они еще похожи на человеческие тела. А лица?
Человек, успокаивающий всех, чуть приподымает догорающий огарок свечи, и в дрожащем крошечном пламени с едва различимым дымком - голова к голове, как картины на стене, как иконы в русской церкви; клубки тел остаются в благодатной тьме, но сквозь щетину, покрывающую лица, сквозь грязь, борозды отчаяния, голод, безнадежность, боль и тоску просвечивает человеческий облик.
Замотанный в одеяло гигант, сидя на земляном полу, чуть наклоняет голову. Мощный череп, широкое, открытое крестьянское лицо и глаза, взгляд которых тверд и вызывает доверие.
- Я католический дивизионный священник из 76-й моторизованной пехотной.
Виссе тоже представляется; он рад, что удалось втиснуться между священником и дивизионным казначеем, которого трясет лихорадка.
Майор Гольц прислоняется к глиняной стене блиндажа.
Священник задувает огонек.
- Огарочек свечи и пять спичек подарила мне милосердная русская крестьянка! Это поможет нам не превратиться в этой дыре в троглодитов.
Даже в темноте ощущается успокоительная сила этого вестфальского священника. У него можно искать защиты и убежища, и те, кто рядом с ним, не покинуты - ни Богом, ни человеком.
Вместе с майором Гольцем и капитаном Виссе в эту жалкую дыру втиснуты двадцать солдат всех воинских званий.
- Нас должны были увезти отсюда уже сегодня! Опять отложили! Всю жизнь солдат ждет напрасно. Да вы и сами знаете!
Священник шепотом продолжает рассказывать Виссе:
- Пять человек так тяжело обморожены, что им придется остаться. Каждый день нам выдают кусок хлеба, а сегодня вечером должен быть гороховый суп с рыбой. Кому повезет и достанется погуще, тот, пожалуй, и дотянет до большого лагеря. Только бы не пришлось опять идти пешком! Парни так ослабли, что и двух километров не осилят.
- Майор Гольц! - раздается женский голос у входа.
- Комиссарша вызывает на допрос! Меня они уже двенадцать раз допрашивали, - рассказывает унтер-офицер из 100-й легкой пехотной дивизии. - Я тоже пытался выбраться из котла, хотел пробиться к своим. Обыскивал замерзшие трупы, забитые мертвыми машины, осматривал каждого, но не смог найти и крошки хлеба и сдался, чтобы не умереть с голоду.
Гольц возвращается, курит, судя по вонючему запаху, папиросу, а женский голос вызывает капитана Виссе.
Виссе оставляет свои одеяла священнику. Покряхтывая, он вылезает на свежий воздух и распрямляется.
- Идем, солдат! - возле него стоит русская, среднего роста, тоненькая, в офицерской форме.
Ночь полна звезд и словно звенит от мороза.
Русская девушка идет рядом с капитаном. Ее сильные, стройные ноги обуты в сапожки из мягкой сафьяновой кожи, которые, словно чулки, облегают икры. Снег скрипит под ногами. Виссе тайком рассматривает лицо девушки.
Оно мягкое, с полными щеками под четко обозначенными бровями, у нее большие, с чуть овальным разрезом глаза. Губы упрямо сложены трубочкой. Густые темные волосы, уложенные узлом на затылке.
Это непривычная русская девушка.
Под бесконечным небом, среди необозримых просторов бледной снежной пустыни, словно тени, теснятся глиняные хижины деревни, расположившейся у глубокого оврага.
Залаяла собака. Словно откуда-то очень издалека раздаются голоса. Русская речь. Часовые, сменяющие друг друга. На высотке, в ста шагах левее от них, стоит солдат. Он пьян, он пританцовывает, громко орет и с короткими перерывами палит из пистолета в небо.
Увидев Виссе и девушку, он радостно вскидывает руки. Одной рукой потрясая бутылкой водки, другой - продолжая расстреливать свой магазин, он, в экстазе бормоча что-то, прыжками приближается к ним.
Комиссарша резко останавливает его: приказ, выговор, порицание. От страха он падает лицом вниз, кое-как поднимается снова на ноги, швыряет подальше бутылку водки, убирает пистолет и, бормоча что-то нечленораздельное, обиженный, опустив голову, спотыкаясь плетется к деревне.
Губы девушки плотно сжаты. Над переносицей обозначилась возмущенная складка. Внезапно она смеется.
- Вот болван, - говорит она, покачивая головой, - но уж так рад!
Тот же дом, то же помещение, где его недавно допрашивали. Сквозь освещенное окно Виссе видит человека, который, заложив руки за спину, беспокойно расхаживает по комнате.
Только теперь, в освещенной комнате, Виссе замечает, что в правой руке девушка держит огромный русский армейский револьвер с барабаном; теперь она кладет его на стол. Он не может удержаться от улыбки.
Он совсем не примирился со своей судьбой и все еще думает о побеге. Когда-нибудь, где-нибудь это ему удастся.
На нем еще хорошее и чистое полевое обмундирование поверх офицерской формы. На сапоги он натянул шерстяные чулки, чтобы жадные до трофеев русские не позарились на них и чтобы не поскользнуться на льду.
Уже два дня во рту у него не было и маковой росинки, внутри, до самых костей, только холод. Физически он изрядно ослабел, а душевно несколько надорван, но не сломлен. Он все еще чувствует достаточно упрямства в себе, чтобы сопротивляться.
Он заставляет себя стать по стойке "смирно".
Что сказал генерал фон Хартман, прикрепляя ему на грудь значок пехотинца за участие в атаках?
- Я горжусь вами - немножко и потому, что Вы прошли мою школу. Человек или является солдатом…
- Или никогда им не будет, господин генерал!
Тепло в комнате даст ему возможность снова оттаять - это облегчит стояние по стойке "смирно".
И красивая женщина! Он незаметно ухмыляется. Уж из одного тщеславия он не позволит себе показаться перед женщиной убогим и слабым.
Он знает, что за ним наблюдают. Именно поэтому он пока не обращает никакого внимания на мужчину, которого видел в окне с улицы и который тем временем сел за стол.
За последние недели в окружении, получая в день ломтик хлеба и жидкий суп, у него появился нюх на все съедобное, как у голодного волка.
Нос его впитывает аромат колбасы, хлеба и горячего чая.
"Подлецы!" - проносится в его мозгу. Перед ним на столе маняще стоит тарелка: куски хлеба и на каждом толстый ломоть колбасы. Из медного самовара с вмятинами на боках струится горячий пар.
Промерзшие кишки болезненно сводит судорога, горло само делает глотательные движения, а глаза?
"Эти собаки наверняка видят, что глаза не в его власти, что они, светясь, как у волков, жадно устремлены на их убогую жратву".