Плещут холодные волны - Василь Кучер 3 стр.


Глава вторая

А странное письмо с неразборчивыми штемпелями и белой чайкой на конверте делало и дальше свое неумолимое дело. Оно снова и снова поднимало на поверхность души Крайнюка все, что уже давно стало забываться. Да. Забываться. А действительно ли это так? Ох, наверное, нет. Писатель пережил это уже дважды, а теперь все снова проснулось, пробудилось в сердце и начинало надвигаться на него в третий раз. Первый раз он пережил это на самой войне, когда пришлось нести на своих плечах непосильную тяжесть воина и литератора. Крайнюк хотел взять на себя одну из этих обязанностей, но вышло так, что война ему бросила их сразу вместе. И каждая ответственна, каждая важна. Неси, брат, и не отлынивай, и не стони. Теперь всем трудно. Вон, видишь, до чего дошло? Пять матросов, у которых ты еще вчера был в блиндаже на высокой горе Азис-аба, сегодня обвязались гранатами и бросились под немецкие танки. Пятнадцать танков они подожгли, а под остальные бросились сами, подорвали и их. Немцы остолбенели от такой отваги. Они прошли всю Европу, а такого не видели. Ты сразу же помчался на крутую гору, где произошла эта страшная битва, едва только наш батальон выбил немцев с каменной скалы и погнал обратно. Там на руках капитана Заброды, батальонного врача, умирал единственный оставшийся в живых свидетель этой битвы, матрос Василий Цыбулько, а четверо лежали неузнаваемые и безмолвные посреди опаленного шляха, который вел в Севастополь… Совсем юный, безусый врач Заброда рассказал тебе о последних минутах жизни Василия Цыбулько, повторил его предсмертные слова. Этого никто не видел и не слышал. Вас было только двое. Ты и врач Заброда, с которым тебя потом не раз сводила судьба. И за то, что остался жив, век должен быть благодарен Павлу Заброде… Если бы не он, костей бы твоих не нашли, писатель Крайнюк.

Петро Степанович, словно от холода, вздрагивает и чувствует, как начинает болеть левая рука. Она лежит на столе, в кожаной перчатке, холодная и безжизненная, ампутированная выше локтя, надставленная железным протезом. Она теперь всегда лежит на столе, придерживая тоненькую стопочку бумаги, на которой Крайнюк пишет.

Рука начинает болеть, и скоро в ней просыпается что-то такое удивительное, от чего Крайнюк вдруг ощущает, что у руки начинают шевелиться пальцы. Сначала большой, потом средний и наконец мизинец. Словно тогда, на фронте, в первые дни после операции. Вот что сделала письмо с белой чайкой на конверте.

На столе уже появилась старенькая, потрепанная записная книжка. Последняя, севастопольская, сохранившаяся чудом. Она лежала перед Крайнюком и тогда, когда он писал свой первый военный роман "Матросы идут по земле". Писал ночами, за расшатанным столом, и вторично переживал все то, что перенес в Севастополе, что пережили его фронтовые друзья и вообще севастопольцы. Перед глазами не раз всплывал веселый, бодрый Павло Заброда с автоматом на груди. И трудно было поверить, что он врач и полевой хирург. Иногда Павло приходил к писателю, словно в каком-то сне, словно в болезненном воображении, вот так, среди ночи, вдвоем со своей Оксаной. Но Оксана была какая-то грустная и печальная и все спрашивала: "Ну что вам от меня надо? Я больше уже ничего не могу… Меня завтра поведут на расстрел. Гестапо не прощает…" Потом так же приходил не раз, словно из тумана, и Прокоп Журба, громыхая костылями. Он весело смеялся, все подтрунивая над инженером Каблуковым, до сих пор носившимся с противогазом, в котором лежали двадцать тысяч государственных денег… Писать было трудно; ведь все, что происходило во время войны, он переживал вторично. Сердце стало слабеть. Не выдержало. Инфаркт. Странное какое-то название. Народ издавна называл эту болезнь разрывом сердца. Крайнюк болел долго, и все жалел, что нет возле него капитана медицинской службы Павла Заброды. Если бы тот был здесь! Нет, с того света человека не вернешь.

Не вернешь? А вот это письмо? Ведь его написал сам Заброда. Написал своей собственной рукой и просит немедленно приехать к нему в гости. Он бы и сам приехал к Крайнюку, но отпуск свой уже использовал, а с работы отлучиться не может. Заброда хочет рассказать Крайнюку о том, что произошло с ним потом, после боев в Севастополе, когда его все похоронили: и мать, и брат, и невеста. А он воскрес. Может, это будет интересно Крайнюку. Все это время он был очень далеко и книгу Крайнюка "Матросы идут по земле" прочитал лишь недавно и тут же написал в издательство письмо, попросив прислать ему адрес писателя. Ведь этот Крайнюк, наверное, тот самый командир батареи, а потом журналист газеты "Красный черноморец", с которым Заброде довелось вместе воевать под Севастополем. Он уверен, что это тот самый Крайнюк, потому что в книге описан случай, о котором знали только двое - военврач 3 ранга Павло Заброда да еще Крайнюк.

Это неожиданное письмо растревожило писателя и подняло из глубины его души прошлое.

Крайнюк озирается и узнает вокруг себя привычные вещи. Книги, старую мебель и несколько картин, на которых клокочет и пенится разбушевавшееся море. Над столом висит фотография старенькой полесской хаты, сложенной в сруб, в которой родился и вырос Крайнюк. Хата бедная, покосившаяся, окнами в землю ушла. Возле нее высокий и раскидистый осокорь, а под ним - старый глубокий колодец, в котором вода всегда холодна и, как хрусталь, чиста. Осокорь и колодец напоминают Крайнюку самое дорогое в его жизни - молодость, и поэтому он уже не так остро чувствует надвигающиеся годы. Под фотографией поблескивает золотом морской кортик - подарок военных моряков из Севастополя. В шкафу рядом с его романами и повестями лежит новая адмиральская фуражка. Этим летом моряки пригласили Крайнюка в Севастополь, и на встрече седой адмирал снял свою фуражку и подарил ее писателю. А матросы преподнесли адрес в красном бархатном переплете с серебряной монограммой. Вон он стоит возле фуражки, перевитый черной матросской лентой с золотыми якорями. А рядом лежит заветный черноморский камень, отполированный и обточенный морем. На нем масляными красками нарисован памятник погибшим кораблям, катер режет крутую волну, и чайка трепещет белым крылом. Камень - тоже подарок военных моряков. И это - самое дорогое в его кабинете. Правда, на столе лежит рукопись незаконченного романа, в котором разговор идет о сложной, многогранной жизни нашего современника.

За стеной проснулся внук и уже гремит ложкой о дверь.

- Деда! Давай бороться…

Милый, родной внук…

- Иду, Костик! Сейчас иду, - кричит ему Крайнюк. - Давай только бабульке на работу позвоним.

- Давай! - радуется Костик и топочет босыми ножками, пляшет, хлопает в ладоши. Рад, что дед бросил свои дела и сразу откликнулся. Да и как же ему не радоваться вниманию деда? Отец и мать целый день на работе, бабулька тоже, а глухая тетка только и делает, что заставляет есть, немилосердно кутает и тянет на улицу. С нею Костик не в ладах. Вот дед - совсем другое дело. Он всегда дома. Постучи кулаком в дверь - и дед всегда отзовется.

Крайнюк набирает нужный номер телефона и, сдерживая волнение, говорит жене:

- Наталка! Ты слышишь меня, Наталочка? Мой врач, оказывается, жив! Какой врач? Ну, севастопольский, Павло Заброда, тот, что от смерти меня спас. Что? Да нет. Только что письмо прислал. Воскрес из мертвых. Просит в гости приехать. Где живет? А где же ему жить, как не у моря? Возле моря и живет, там и работает. Что?.. Военный моряк… Так вот, Наталя, полечу я к нему. Опять на море полечу… Ты что-то сказала? Я тебя плохо слышу. А! Новый роман? Роман отложу. Да, точно, отложу… Тебя подождать? Да разве я один не соберусь в дорогу? Что там собираться?.. Ну, хорошо, подожду… Не задерживайся…

Из кухни приоткрывается дверь, и на пороге появляется взволнованная мать Крайнюка.

- Воскрес врач? - спрашивает она, словно не верит сама себе.

- Воскрес, мама! Воскрес! - весело выкрикивает Крайнюк, легонько обнимая мать за худые, сгорбленные плечи. - Як нему лечу. Немедленно, сейчас… На море…

- Ой горюшко, - жалуется мать. - А как же борщ? Разве я даром старалась? Опомнись, Петруша! Вечно ты со своим морем. На войне чуть не потонул, и теперь оно опять тебя тянет… Мало я слез пролила с твоими детьми при немцах?..

- На море! На море! - кричит внук и сует в руки деду адмиральскую фуражку и кортик. - Дед-моряк! Дед-моряк!..

- Боже ж мой! - тихо вскрикивает прабабка. - Такое малое и себе уже на море… А ну, положи, где взял! Сейчас же положи на место фуражку и этот гинджал. Слышишь?..

Да где ему услышать! Натянул фуражку по самые уши, кортик сжал в руке и марширует по квартире. Раз, два! Раз, два! Да еще и деда за руку тянет, чтобы с ним вдвоем вышагивать. Вот уж дети теперь пошли!

Крайнюк, забавляясь с внуком, выманивает у него фуражку и кортик и кладет их на место. Фуражку - в книжный шкаф, кортик вешает на стену. Ему надо побыть в одиночестве… А одиночества уже не будет в этом доме, если проснулся внук и увидел, что дед дома. Да и письмо это…

Петро Степанович быстро одевается и выходит из дому на шумные улицы и площади, где говорливым прибоем гудит человеческий поток. Он ничего уже не видит и не слышит в этом потоке, направляясь к тихому Днепру на высокую кручу, где можно и днем найти тишину и спокойствие. Тут уже веет золотой осенью, мечтательно шумят деревья и кусты, а внизу величественно и плавно течет седой Днепр.

Крайнюк садится на холмике у самого обрыва и смотрит на синий горизонт, словно ему видно с этой горы и Севастополь и море. А ведь видно. Вот зажмурил глаза - и снова услышал ласковый шепот волны по скользким камням.

Но сейчас он думает не о Севастополе. Заброда… Выходит, батальонный врач Павло Заброда жив… Тот самый Заброда, что так много рассказывал когда-то о себе, о своей Сухой Калине… Не забылось это, нет!

Где-то там, за мостами и перелесками, за рекой Осколом, в милой Слобожанщине, лежит тихое село Сухая Калина. Беленькие хатки, крытые соломой внавал, без гребней и зубчиков по углам, утопают в зеленых садах. За садами бегут к берегу огороды, в леваде манят чистой родниковой водой колодцы. За левадой же, сколько видит глаз, расстилаются широкие артельные поля, уже без хуторов и кулацких наделов… Свободно по ним гуляют тракторы и комбайны (есть где развернуться), и трактористы не боятся зацепить чью-нибудь межу. С тех пор как люди свели свои земли в единое колхозное поле, и сами дружнее стали. Теперь вместе им легче побеждать засуху, и град стал не так страшен, и дружнее всякого вредителя бить. Хорошее хозяйство выросло. Фермы крыты железом и шифером, амбары каменные, своя мастерская, электростанция, водокачка. Издали посмотришь - словно какая-то узловая железнодорожная станция, только что семафоров не видно и нет рельсов.

Павло Заброда, приехав весной попрощаться с Сухой Калиной, не узнал ее - так разбогатела и изменилась. А когда уезжал в Ленинград учиться, была какой-то приземистой, растрепанной и бедной. Амбары и риги тогда развалили, свезли на колхозный двор, и в каждой усадьбе гулял ветер. Село светилось насквозь, словно грешное тело у нищего. Думал, что и не выправится никогда. А вот поправилось, поднялось. Над хатами радиоантенны протянулись, по улицам во все стороны разбежались электрические провода. К каждой хате провели электричество. Старенькая деревянная церквушка, когда-то властвовавшая над селом и гордившаяся своей красотой, теперь поблекла, побледнела перед новой кирпичной школой и огромным клубом. Возле школы выстроили медпункт, и родильный дом, и огромный сельмаг, где можно купить все, что тебе угодно, не отправляясь за этим в Харьков, Купянск или Волчанск. Люди в Сухой Калине тоже стали неузнаваемыми. Парни новую моду завели: одни тянутся в город и учатся на инженеров и агрономов, другие встали у машин и моторов - механизаторы. Девушки, которые не пошли учиться в техникум или институт, шли работать звеньевыми на свеклу, доярками на фермы. Некоторые уже и ордена получили. Одеваться стали богато, шьют одежду в Харькове. По радио концерты заказывают. Уезжал Павло учиться, в селе было десять первых комсомольцев, а коммунистов и вовсе не было. А теперь комсомольцев полсела, десять коммунистов. Врач свой из Киевского мединститута, фельдшер и акушерка. А ведь раньше, бывало, заболит зуб или прохватит простуда - запрягай лошадь, трясись до больницы в местечко за десять верст.

Павло свежим глазом сразу все это заметил, погостив в Сухой Калине с неделю. Там ведь у него не только мать и сестры, а полным-полно родичей. Каждый к себе тянет. Каждому хочется угостить первого в роду Заброд врача. И не простого врача, а хирурга Военно-Морского Флота. Синий китель у него с блестящими пуговицами, на которых так и горят серебряные якоря. И матросский клеш над морскими ботинками, прошитыми крупным рантом. И мичманка с серебряным крабом, из-под которой выбиваются кудрявые вихры. Одни расспрашивают, как там, в Ленинграде? Другие, кто поближе, родней, жалуются на какую-нибудь болезнь, просят, чтоб послушал. Павло так и носил с собой стетоскоп, выслушивал всех, осматривал, и они были очень довольны, когда он им говорил то же, что и их врач. Значит, Павло тоже понимает в медицине. И просили рецепт выписать, но никуда его не отдавали, а берегли на память, ведь на нем была печать, где по кругу ясно значилось: "Павел Иванович Заброда", а в середине, там, где герб должен был быть с серпом и молотом, одно слово - "врач". Вон какой их Павло Заброда, вдовий сын, из покосившейся хатки, где растут два высоких тополя и полон двор девчат. Одни на выданье, другие еще учатся, но все работают в колхозе. Старшая, Катерина, так та решила: пойдет и она на врача учиться в тот далекий Ленинград. И таки пошла, выучилась потом.

Обо всем им Павло рассказывал, только не говорил о том, как ему трудно было в первые годы. По утрам учился, а вечерами ходил в порт грузить уголь, работал кочегаром, был слесарем на заводе. Сам себе зарабатывал на жизнь, потому что из дому не ждал поддержки. Там и своих ртов полон двор. Мать одна, ей и так с ними невмочь. На старших курсах стал по больницам бегать, на ночные дежурства вместо фельдшера. В приемный покой, потом в ординаторскую. Вот так работал и учился. Теперь каждый завидует, взглянув на его круглую докторскую печать, а никто не знает, как она ему трудно досталась. Поэтому и домой на летние каникулы не приезжал, а все зарабатывал себе на зиму, да еще и матери немного денег присылал.

Хвасталась Домка соседям:

- Вот теперь я могу и помирать. Вышел мой Павло в люди, выбился на большую дорогу. Теперь пойдет в широкий свет.

А наедине сыну сказала другое:

- Ну чего тебе, Павлик, ехать на это море? Оставайся в Сухой Калине, среди своих людей. А этот дохтур, что у нас, поехал бы к себе в село или местечко, откуда он родом. Вот и было бы всем хорошо… И нам и ему…

- Нельзя, мама, - тряхнул кудрями Павло.

- Почему нельзя?

- Так нужно, мама. Я ж на морского врача учился. Туда и дорога моя лежит, на море, - тихо, но твердо произнес Павло.

- Женился бы тут, я бы внуков присматривала. А так занесет тебя, я и внуков не увижу. Вон посмотри, как наши девки вьются вокруг тебя…

- Не могу, мама. Я же вам сказал, и все тут, - упрямо повторил Павло, точно так же, как и его покойный отец, когда настаивал на своем.

Мать на прощание попросила:

- Ты хоть береги себя на том море. Не утони, не дай господи…

Улыбнулся, обнял мать:

- Люди, мать, на море редко тонут, а больше в луже… Море честных не принимает…

- А в гости на Петра и Павла приедешь? - допытывалась мать. - Уж сколько лет жду тебя на Петра и Павла, а ты все не едешь. Напеку пирогов, потом ребятам да соседям раздаю, а тебя все нету и нету. Приезжай хоть этим летом. Приедешь, сынок? Это же твой день, Петра и Павла…

- Приеду, мать…

Да как уехал, так и по сей день нет.

Сначала и письма писал и деньги посылал, а потом уж и весточки от него не было. Ходила мать, тайком от дочерей, к ворожее, бросала на бубнового короля, да утешения мало. Все выпадала дальняя дорога, казенный дом, большие хлопоты и бубновый интерес какой-то трефовой дамы.

Та дама, что выпала на картах, действительно жила в Севастополе, на Корабельной стороне, в приветливом домике, прижавшемся к каменной горе. Домик был сложен из белого инкерманского камня, имел три комнаты, большую веранду и весь утопал в виноградных лозах, так что его нельзя было и приметить. Растет себе виноград, зеленеют в садочке миндаль и абрикосы, а что там за ними стоит - того и не видать. И стежка к домику затерялась в камнях и кустах - не скоро и найдешь. Да и не стежка, а крутой корабельный трап, вырубленный ломаными переходами в камнях. Кто не привык, тот и ноги может поломать.

Только Павло еще не знал этой стежки и дамы трефовой пока что не знал. Другим была занята его буйная голова. Что хочет от него начальник Школы оружия полковник Горпищенко? Встретил он молодого врача холодно и неприветливо, стал ко всему придираться. Павло кипел, спорил, а того и не знал, что полковник Горпищенко его во всем проверяет, решает: твердым ли он выйдет командиром или так себе - ни рыба ни мясо? Он даже попробовал проэкзаменовать Павла, в шутку подзаведя его:

- Ну вот, покажите мне, товарищ врач, где в торпедном аппарате курок. Где он, этот механизм, которым выстреливается торпеда? Та самая торпеда, что в одно мгновение может потопить самый большой корабль и стоит десятки тысяч рублей. А ну-ка полезайте в аппарат и покажите нам, где этот курок…

- И покажу, - кипятился Павло и, сорвав с головы мичманку, залез в торпедный аппарат, разыскивая там курок. В аппарате было темно и душно, пахло тавотом и жженым порохом.

- Что? Нет курка? - язвительно спросил Горпищенко и захохотал. - Пропал, значит, курок?

Павло вылез из аппарата красный и злой, вытирая со лба пот, а рядом стояли штабные, выше рангом, офицеры и чуть не падали со смеху.

- А они могут показать, где курок, - гремел Горпищенко. - Вон он где! На самом верху, и незачем лезть за ним в аппарат. Видите, товарищ врач?.. Вот то-то и оно… Хотите и нам экзамен устроить? Прошу. Каждый вам покажет, где у него сердце, печень, легкие, аорта. Где ухо и руки, позвоночник и ключица. Вот такие, брат, дела, товарищ выпускник морского факультета медицинского института, да еще и Ленинградского.

- Это не входило в курс моего обучения, - глухо сказал Павло.

- А я хочу, - гремел Горпищенко, - чтобы врач Школы оружия знал досконально все виды морского оружия, которое изучают его пациенты… Только тогда он будет настоящим врачом, потому что всегда будет предупреждать все травмы…

Молодому врачу нечего было возразить, и он, стиснув зубы, начал изучать оружие, припоминать забытое, усваивать новое, еще невиданное и неслыханное. А полковник все не унимался, все не давал ему покоя. И требовал от него быть таким, как сам, крутым, суровым, строгим. Но сделать этого с Павлом ему никак не удавалось.

Однажды, пробегая длинным коридором школы, Павло случайно услыхал, как Горпищенко разговаривал по телефону. Властно, громко и таким тоном, который не терпел ни малейшего возражения.

- Что? - гремел его бас. - Неправда. Моя школа - лидер в заплывах, и на соревнованиях в комиссии должен быть только мой врач. Ясно? Иначе вы не услышите от меня "добро"! Что ты сказал? Какой врач? Ну, браток, это ты уж слишком. Мой врач всем вашим бородатым и очкастым пять очков форы даст. Что? Да он не только первоклассный хирург, он и пловец первоклассный. Ему бухту переплыть раз плюнуть. Точка. Членом комиссии будет он!

Назад Дальше