– Может, и был пистолет, однако шпигал меня под ребра ножом. Так, слегка… едва тело сквозь ватник пробивал. А когда решил, что мне конец, так, недобитую, и сбросил с берега. Вот только не знал, что змею надо добивать до конца. Он-то решил, что я утонула, а меня в камыши снесло. Там я кое-как очухалась. Вернулась, взяла свое оружие, ползком до соседской хаты добралась. Почти двое суток на чердаке сарая отлеживалась, в тряпье зарывшись. Тихо, чтобы и духа моего никто не слышал. Но пока лежала, за мной дважды немцы в сопровождении старосты приходили. Соседей расспрашивали, куда энкаведистка исчезла. Словом, поняла я: что от тех мне смерть, что от этих. На третьи сутки, ночью, спустилась в хату, картошки себе сварила, сколько нашла, поела, проверила пистолеты и пошла к тому окруженцу, к Криваню.
– И ты решилась на это?
– Думаешь, прощения просить?! Нет. Прихожу, вижу: он, еще с одним окруженцем и тестем своим, за столом сидят. Самогон пьют, как жить дальше, думают. Те двое вроде как в партизаны собрались, что ли. Так вот, вошла я. Кривань, тот, который убивал, как увидел меня – из-за стола поднялся, мычит что-то… Гости его понять ничего не могут, потому что истории нашей не знают. А я ему говорю: "Ну что, все, отмычался? Остальное на том свете домычишь". И от порога прямо в рот ему пальнула. Истинный крест: прямо в рот.
Беркут удивленно покачал головой.
– Тут сразу жена его, двое детей… Визг, крики. Я еще от люти две бутылки разнесла – со школы метко стреляю, "ворошиловский стрелок", в соревнованиях участвовала – плюнула и ушла. "Извините, – говорю, – что веселье ваше испоганила" – и ушла. Те двое мужиков даже из хаты выйти вслед за мной побоялись. Напротив нашего дома небольшой мосточек был, мать белье на нем стирала. Так я топором сорвала три доски, привязала к ним веревкой сноп камыша и, как на плоту, на этот берег переправилась, в плавни. Ночь. Вода холодная. Да к тому же в плавнях заблудилась, чуть в трясине не утонула. Но судьба смилостивилась: утром старик Брыла наткнулся на меня. На чуть живую. Коряги да сухой камыш для топки собирал, вот и…
– Он знал, что ты надзирательницей в лагере служила?
– Знал ли? – криво усмехнулась Калина. – Еще как знал! Свидание с дочерью при мне было.
– Значит, это действительно правда: его дочь сидела в вашем лагере?!
– Все, что я говорю сейчас, – правда, – озлобленно подтвердила Калина. – И прекрати переспрашивать – в душу лезть! Ну а Брыла… Он меня, конечно, запомнил. Думала, задушит. Нет, ни словом не упрекнул. Переодел, кормил, прятал, и за все время так ни словом и не… Один раз только отважился обронить: "Если войну переживем, могилу ее, дочкину, покажешь. Обязательно покажешь".
– А ты что в ответ.
– Что я могла ответить? Пообещала, что покажу. Хотя и не имею права. Впрочем, какая там могила? Ни бугра, ни креста, скопом, сколько вместилось… Но главное, что таким макаром я подтвердила, что и есть та самая Лагерная Тифоза. А старик побаивался, что начну отнекиваться, открещиваться.
– Сам сказал об этом?
– Нет. Он сказал: "Значит, это действительно ты? Хорошо, хоть призналась". И посмотрел на меня как-то сочувственно. Не осуждающе, а именно сочувственно. Оказалось, он уже знал, что это я убила Криваня. И многое другое знал. "Как же ты жить дальше будешь, когда мир ужаснется от всего того, что вы наделали, и перекрестится?". Тоже ведь придумал, как сказать: "Ужаснется и перекрестится"! Интересно, когда это он, "мир" этот, при коммунистах будучи, "ужаснется и перекрестится"?
– А если все же вдруг ужаснется?
– По мне, так лучше бы уж никогда не "крестился". При "неперекрестившемся", таким, как я, "лагерным тифозам", жить как-то проще.
24
Пробравшись под нависшими остатками крыши в комнату Брылы, Беркут, к своему удивлению, обнаружил там уже вовсю хозяйничавшего Звонаря. Горела настенная керосинка, в печке с приоткрытой дверцей жизнелюбиво потрескивал огонь, щедро испаряла весь набор окопных духов мокрая шинель. Андрей не заметил, когда боец умудрился проскочить мимо них в дом, да и само появление его капитана не радовало: очень уж хотелось побыть в одиночестве.
Он устало опустился на лавку напротив дверцы и сонно уставился на пламя. После кошмаров этого дня, после всего того, что с ним приключилось во время погребения, полуразрушенный дом, с его теплом и умиротворяющей защищенностью, казался своеобразным Ноевым ковчегом.
– Кстати, где тот солдатик, который там, в яме?.. – спросил он вполголоса.
– Где же ему? Вон, на печке спит.
– Да, и он тоже здесь? – удивился капитан, однако головы – чтобы взглянуть на печь – так и не поднял.
– Тут, с Божьей помощью, самогон обнаружился, так я ему двести в утробу, белье развесил, а его самого под тулуп. Лежал и всхлипывал, как дитя от соски оторванное. Теперь затих. Завтра немцам придется перепуг из него выкачивать.
– Это не смешно, Звонарь, не смешно. Страх есть страх. Коль уж так… Надо бы позвать сюда побольше бойцов. Пусть отогреются.
– Не стоит. Нельзя нам сейчас к дому, к теплу домашнему привыкать.
– Окопник должен оставаться окопником, – согласился Беркут. Подаренное еще отцом слово "окопник" всегда нравилось ему. В нем таился какой-то особый смысл, определялась особая категория людей.
– Штольни здесь сухие, заметили? Прямо как в Печерской лавре. Ну и печки-буржуйки, костры, сено – хоть в стога укладывай, шинели, плащ-палатки… Не живем – барствуем.
– Да уж… – устало, почти сонно пробормотал капитан. – Окопное барство. Слушай, Звонарь, я прилягу, а ты разыщи лейтенанта Глодова. Или старшину. Передай, чтобы отвели всех бойцов за второй вал, по линии: центральная штольня – танк – "маяк", и расставили посты. Всем кроме постовых отдыхать.
Еще несколько секунд Звонарь сидел верхом на лавке, молча орудуя кочерыжкой. Потом, прикрыв дверцу печи, проследил, как, приставив к печке сапоги с обвязанными вокруг голенищ портянками, капитан лег в постель, и только тогда, словно вырвавшись из оцепенения, тоже поднялся.
– Все правильно: посты – и отдыхать, – изложил он свое понимание этого распоряжения. – Пока немцы не сунутся. А что, у солдат свои радости…
– Да, все забываю спросить вас, рядовой Звонарь: куда девался тот нахрапистый кладовщик из особо доверенных? – остановил его капитан уже на пороге. – После нашего разговора я его только один раз видел. Да и то мельком, возле кухни крутился.
– Я – тоже мельком. Но слух пошел, что вроде как отвоевал он свое на этом свете, – мрачно ответил Звонарь, открывая дверь.
– Погодите, – еще раз остановил его Андрей. – Не понял: он что, погиб?
– Как положено. Смертью храбрых. В первом же бою.
– В первом же?
– Или во втором. Точно, во втором. Как большинство новобранцев, если их сперва по ближним тылам не обстреляли. А что поделаешь, пехота – она и есть пехота. Из расчета: "Солдат – на три атаки".
– Вы правы, нужно было бы его сначала в штольнях попридержать, пусть бы немножко освоился.
– Ничего, зато там, на том свете, освоится основательно. Совсем забыл: мы когда, значит, провожали-отпевали его, кое-что обнаружили… – Звонарь порылся во внутреннем кармане ватника, извлек оттуда листик и подал Беркуту.
– Что это? – вчитаться в текст написанного в полумраке комнаты было нелегко, но капитан все же попытался сделать это.
– У него, у этого, как говорит Мальчевский, "кардинала эфиопского", под подкладкой нашли. Насвежо зашил. – Он поднял со стены фонарь и поднес поближе в лицу Андрея. "Список врагов народа" – было накорякано там химическим карандашом. – Вы внимательнее, внимательнее, товарищ капитан, там, в конце, он и вас успел дописать. Как "поддавшегося вражеской пропаганде и предавшего классовые интересы пролетариата, а также вступившего в сговор с фашистскими офицерами, сотрудниками германской разведки". Может, в слове каком ошибаюсь, но вроде бы так и написано.
– Точно, – удивленно подтвердил капитан, отыскав свою фамилию. – Успел, гад!
– Ну а Клавдия Виленовна, учительница, еще раньше была замечена. Ее фамилию он особенно жирно подчеркнул.
– Божественно! – повертел в руках бумажку Беркут. – Удивительная мразь. Кстати, один такой список я у него изъял.
– Этот у него, оказывается, запасной был. Не только особо доверенный, но и особо предусмотрительный попался.
– Постойте, а почему вдруг вы начали обыскивать его, прощупывать подкладку?
– Потому что еще тогда, когда этот жук прибился сюда, я не поверил, что у него только один такой списочек. Идя от вас, он слишком слабо возмущался-пузырился по этому поводу. А тут еще учительница ему на глаза попалась. "Здравствуйте, – говорит ей, – Клавдия Виленовна. Что ж это вы здесь? Там немцы опять школу открывают. Слух пошел, что вас директором назначить хотят". Учиха эта отшатнулась, как от Сатаны, – и в каменоломни, отплакиваться. К вам, часом, не приходила?
– Приходила. Я верю этой женщине, Звонарь.
– Кто ж не верит, кроме этого кладовщика немецкого? Мне она тоже, как святому апостолу, все выложила. Умоляла поговорить с комендантом, с вами то есть. Пусть, мол, не оставляет у себя этого страшного человека. Пусть лучше отправит его на тот берег.
– Почему же не поговорили?
– О чем говорить? Сами все знаете. А тут бой. Ну, тот, второй. Первый он, кажется, отсиделся. "Особо доверенный" наш, конечно, струсил. Доносы в НКВД строчить – одно, а воевать – другое. Но я ему винтовку в руки – и в общий строй. Как и было приказано, – подчеркнул Звонарь. – Все как положено.
– Ладно, что уж теперь: погиб – значит, погиб. В бою за Родину… так и будет объяснено, когда понадобится. – А немного помолчав, капитан еще раз уточнил: – Говорите, во время атаки?
Звонарь повесил фонарь на стенку, вернулся, взял из руки Беркута список, старательно сложил его.
– Аккурат в бок. Тремя пулями. Из "шмайссера" фашист проклятый прошелся. Все, как положено.
Но именно это, невпопад повторенное Звонарем "Все, как положено" и смутило Андрея.
– Вы сами все это видели?
– Рядышком был. Немца отпугнул, перевязать пытался. Да какой черт перевязывать? Три дырки в бок, в живот, считайте.
– Личностью он был сложной, – молвил капитан, – поэтому будет хорошо, если об истории его гибели узнает как можно больше людей.
– Это вы правильно рассуждаете, я об этом умом своим баландным почему-то не домурыжился. Кстати, листичек этот, товарищ капитан, списочек то есть… в печку его, или, может, сохранить, энкаведистам передать? Все-таки старался человек. – А, выдержав несколько секунд напряженного молчания капитана, отчеканил: – Есть, в печку! – И, повертев листик на свету, как фокусник перед глазами полузагипнотизированного школьника, осторожно, благоговейно как-то, засунул его между еще неохваченными огнем кончиками поленьев.
– Вы хоть похоронили этого ревнителя?.. – молвил было Беркут, однако тотчас же осекся: о мертвом ведь…
– Там рядом два немца полегли. Мы его к ним подтянули. Ихние гробокопатели дело свое эшафотное знают туго. Ну а бумажку эту я только учительнице показал, для успокоения. И вам. Теперь вот, сами видели, ее и вовсе нет. И не было. Ту, что у вас осталась, – если, конечно, осталась, – тоже советую… Такая бумага – она должна быть или в огне, или в "деле". А только мурыжится мне умом моим баландным, что подшивать такие бумажки в "дела" наши есть кому и без нас. "У них там все под протокол", – как любил говаривать новопреставившийся "особо доверенный".
"Уж не ты ли сам и убил этого новопреставившегося? – мысленно молвил ему в спину Беркут. – Не на твоей ли совести все три шмайссеровские пули?" Однако мысленно "произнеся" это, Андрей не почувствовал ни ненависти к Звонарю, ни желания во что бы то ни стало разоблачить его, ни, тем более, – жалости к погибшему. Это если уж так, "под протокол…"
25
– Что там у тебя, старшина?
– Старшина Бодров погиб, товарищ капитан. Только что. Рядовой Травчин у аппарата.
Из груди Андрея вырвалось нечто похожее на стон.
– И старшина, значит? Проклятая война. "Удел солдата – бой, штыки и память…" – угрюмо процитировал невесть из каких глубин памяти подвернувшуюся строчку. – Так чем порадуешь, рядовой?
– Немцами порадую, товарищ капитан, – нервно пробубнил Травчин. – По льду, по берегу, вдоль каменной гряды… везде одни немцы. Вразвалку идут, словно на полигоне.
– А что это ты так разволновался? – Как всегда, в минуты наибольшей опасности и наивысшего напряжения нервов, когда находящиеся рядом с ним бойцы оказывались на грани психологического срыва, на грани паники; когда в сознании каждого главенствовало только одно ощущение – безысходности, а, следовательно, гибели, – Беркут заговорил не наигранно спокойным, а холодным, уверенным голосом человека, давно готового к подобному повороту событий и твердо знающего, что выход все же существует. – Решил, что немцев многовато? Так врагов всегда слишком много. Но, раз поперли такой массой, по всему видать, зауважали.
– Но нас-то всего пятеро! – почти в отчаянии напомнил рядовой. – Двое – за пулеметом, да двое – при автоматах. Сам я ранен в плечо…
– И все же выгляни, – перебил его Андрей. – Скомандуй своим: "Бой прекратить! Всем – в штольню! Уйти за баррикаду!". "Адская машинка" у тебя под рукой?
– Дотянуться можно.
– Взрываешь лично. Понял, ефрейтор Травчин? Не поправляй, будешь ефрейтором, повысим. Хорошая служба – есть хорошая служба.
– Что ж, если надо, рванем.
В посылках, которые им сбросили с самолета, оказалось шесть мин и три "адские машинки". Беркут просил их для диверсий на шоссе, а пришлось использовать здесь. Мины заложили возле каждого входа, присыпав патронами и щебнем, которые должны были дополнять убойную силу самих взрывчаток. Но все же сообщение о том, что на "маяке" осталось всего пятеро бойцов, привело его в уныние. Даже за тремя баррикадами, что сооружены на изгибах штольни, такому гарнизону долго не продержаться.
Единственное, что хоть как-то способно было утешить капитана горьким командирским утешением, что на какое-то время эти пятеро все же отвлекут на себя значительную часть атакующих. А дальше – дальше у всех у них одна судьба, одна звезда небесная.
– …Бердичев на проводе!
– Тяжеловато дышишь, Мальчевский. С чего бы это?
– На ходу отвечаю, капитан. Бегу вот с аппаратом.
– В атаку, что ли? – Общаясь с этим сержантом, Беркут поневоле заражался его житейской иронией и незаметно для себя переходил на тон, который сам Мальчевский неминуемо навязывал любому собеседнику.
– Пока что атакую собственные тылы.
– То есть по научному говоря, драпаешь?
– Боже упаси. Если уж младсерж Мальчевский попал на фронт, то драпают только враги… Я же неспешно перебазируюсь на заранее подготовленные позиции – только-то и всего. Во время атаки телефон за мной личный адъютант носит.
"Так бы и побалагурить, – мечтательно вздохнул Андрей, завидуя неуемному жизнемудрствованию сержанта. – И лучше всего – за богато накрытым столом".
– Мины твои немцы еще не обезвредили?
– Умышленно у входа бой не давали, чтобы гранатой все наши труды не сфугасило. Машинка ангельская – тоже при деле и под присмотром.
– Сколько ж у тебя бойцов осталось?
– Пока бежал, гнездилось шестеро. Вместе со мной. Двоих потеряли. Но ведь еще бежать и бежать.
– Сразу же после взрыва, заваливай горловину, ведущую к первой баррикаде, чтобы потом тремя камнями вообще перекрыть ее. Последний рубеж, как и договаривались, – у родничка, напротив лазарета. Оттуда только один путь прорываться в плавни. Через лисьи лазы.
– Хорошенько перед этим обмывшись и надев чистые подштанники. Мои хлопцы уже вон камни швыряют – сюда слышно, как ход заваливают. Воюют так себе. Зато прячутся как кроты: бурами скалы дробят. Моя школа, капитан. – Слово "товарищ", он, как всегда, упускал, словно его и не существовало. Но у Беркута язык не поворачивался делать ему замечания.
– Ну, все, Мальчевский, все, – почувствовал Андрей, что словоохотливость сержанта начинает утомлять его. – Действуй по обстоятельствам.
– Вот не дашь ты, капитан, по душам перекурить, махоркой перекинуться. Вечно торопишься. Только с немцами душу и отвожу.
"Если выпадет вновь отправляться в тыл врага, обязательно прихвачу с собой этого парня, – решил Беркут. – Его, Крамарчука, еще парочку таких… Вот это была бы группа!". О том, что "парень этот" может погибнуть уже через каких-нибудь пять минут, думать капитану не хотелось.
Не в первый раз на фронтовом пути Андрея появлялись солдаты, которые, в его понимании, не подлежали ни законам, ни глупым случайностям войны. Они были вечными и не знающими страха. Сумевшие озарить себя нимбом истинных героев, до конца познавшие цену мужества и трусости – они творили великую, бессмертную легенду этой войны.
Если уж в подлунном мире случилось так, что вся его история написана мечами и состоит из войн и приготовления к ним, то почему бы не допустить, что творцами ее мифов становятся именно такие люди, как Крамарчук, Отшельник, Мальчевский, Штубер, Скорцени… медсестра Мария Кристич. А что, и Кристич – тоже… Если считать, что история человечества, написанная войнами, – это само по себе справедливо, то вся несправедливость подобной истории в том и заключается, что на страницах ее остаются в основном те, кто эти войны затевает, а не те, кто их творит своим солдатским потом, своим мужеством, своим презрением к страху и смерти.
26
Когда капитан заглянул в "лазарет", часть его обитателей держала "судный совет", склоняясь над рядовым Стурьминьшем. Один осколок застрял у него в черепе, еще два – в спине и тазу. Раны были страшными. Он лежал на животе, без каких-либо видимых признаков жизни. Причем в таком состоянии он пребывал уже третьи сутки. Однако, берясь за перевязку, Клавдия каждый раз с удивлением открывала для себя, что Стурьминьш все еще жив. И это оставалось загадкой природы для всех обитателей подземного лазарета.
– На исходе он, – со скорбью объяснила "докторша", как теперь называли Клавдию. – Нельзя его туда заносить. Пока занесем – погубим. Да и потом, если нас там запрут… С мертвыми – сами понимаете.
– Не оставлять же его тутычки, – стоял на своем Ищук, прочно закрепившийся в санитарах. – А то, возьми, немцы прорвутся…
– Но нельзя же его туда, нельзя! – взмолилась Клавдия, ища поддержки у капитана. И Беркут впервые слышал, чтобы Клавдия, всегда яростно отстаивавшая право любого бойца – пусть даже раненного в мизинец левой руки – немедленно оставлять поле боя и ложиться в лазарет, столь жестоко отказывала тяжелораненому в праве на последнее возможное в этом подземелье укрытие, последнее пристанище. Но именно поэтому Андрей убежденно подтвердил, обращаясь к младшему сержанту Сябруху, занимавшемуся переправкой раненых:
– Доктор права. Закон спартанцев: раненые всегда разделяют участь сражающихся. Но тут все сложнее. Вы видели, какое там тесное подземелье. Пусть остается здесь, сколько сможем, будем прикрывать. Кто из вас в состоянии держать в руках оружие? – обратился он к еще пятерым раненым.
– Я остаюсь со Стурьминьшем, – донесся из дальнего угла голос лейтенанта Глодова, раненного во второй раз, но теперь уже куда серьезнее. – Подтяните меня к выходу. Подняться уже не смогу, но принять последний бой сумею. Коль уж тут зашла речь о законах Спарты.
– Считаете ссылку на мужество спартанцев неуместной? – почувствовал себя задетым капитан.