- Ладно, лапушка, - сказал Кулик виновато, - мы люди неверующие, живем пока живы. Извиняюсь, что разбередил.
Она со странным, благодарным выражением взглянула на него и быстро, на носках, едва касаясь пола, понеслась к зеркалу на комоде. Большое, старинное, в овальной раме красного дерева, оно в этой просторной бревенчатой комнате было самой приметной и, вероятно, самой любимой вещью; алые и белые бумажные розы украшали его, свисая из-за рамы на стекло.
…Лишь час назад Ольга Александровна объявила Насте, что вопрос об их эвакуации решился, что завтра они все уезжают и что с собой можно взять только самое необходимое, пару белья да зимнее пальто.
- А куда ехать?! - воскликнула Настя. - Что нам здесь помирать, что где-нигде!
- Но зачем помирать? Будем надеяться на лучшее, - сказала Ольга Александровна.
А сама отрывисто дышала, утирала пот со лба и тут же попросила накапать ей сердечных капель.
- Разбомбят нас по дороге… А не разбомбят, с голоду помрем, а то от тифа, - сказала Настя.
Окончив дела по дому, она побежала первым делом в баньку - перед дорогой, как перед могилой, полагалось помыться. А придя из баньки, она тут же открыла свой сундук - среднего размера, но вместительный, прочный, обитый крест-накрест жестяными полосками и со звоночком, раздававшимся, когда его отпирали. Сюда во все годы, что Настя служила в Доме учителя, она складывала все свое самое лучшее и дорогое. И она принялась перебирать содержимое сундука, вынимать и разглядывать каждую вещь; о каждой она могла бы рассказать, когда и за сколько была куплена и как долго к каждой покупке она примеривалась… В сундуке хранилось все ее приданое: белье, сшитое к свадьбе, чистого льна сорочки с кружевцами, мадаполамовые простыни и пододеяльники с мережкой, полдюжины наволочек, два стеганых одеяла, две завернутые в полотно пары выходных туфель - белые босоножки и черные на высоком каблуке лодочки, новая вязаная шерстяная кофта, отрез на мужской костюм - подарок жениху. А сверху, чтобы не помялось, покоилось заботливо обернутое полотенцами платье, в котором она должна была ехать в загс расписываться…
Пять лет назад она - сирота, убежавшая из детдома, нищенка, побиравшаяся по церквам, по деревенским чайным, нянька в семействе сельского попа - и не мечтала о таком богатстве. И сейчас она никак не могла освоиться с дикой мыслью, что завтра она бросит здесь все на разграбление: хватай, кто хочет, тащи, топчи! Ее потрясло, когда она увидела бостоновый отрез, так и оставшийся лежать свернутым в сундуке. И, прощаясь со своими выходными туфельками, она еще раз прощалась со своими надеждами на иную, лучшую жизнь, на жизнь в любви. Когда она развернула свой свадебный наряд, его окутал пахучий желтоватый дымок - это Ольга Александровна посоветовала посыпать платье толченой апельсиновой коркой - от моли. И Настя почувствовала себя жестоко одураченной: берегла свое сокровище, не надевала, а зачем, для кого, для чего? - свадьбы уж не будет, никогда не будет, ей и самой оставалось жить всего ничего… Со смутной усмешкой - то ли над своими планами на жизнь, то ли над советами и планами всех добрых людей - она рассматривала и вертела, держа на весу, эту свою вчерашнюю драгоценность… И она не удержалась - накинула платье на себя - бог весть зачем, словно бы с глухой издевкой над собой. Внутренне недобро посмеиваясь, она примерила и веночек на голове, подаренный ей к свадьбе Ольгой Александровной - глупая, как и она, старуха говорила, что сама когда-то венчалась в нем… И Насте было теперь даже не больно, а как-то чудно, туповато, злобно.
С этой злой туповатостью, с оглушенным сознанием встретила она и своего ночного гостя - молодого солдата, шофера. Их много ныне проходило мимо, таких же, страдающих по бабам, оторванных от семейств, - нельзя было и обижаться на них. Но этого настырного парня она только что чуть не вытолкала - уж очень некстати был его приход. И она выпроводила бы его, если б не случилось чего-то похожего на чудо - ее поздний гость оказался добрым вестником, специально, в утешение посланным к ней. С первых же его слов она прозрела - сказанные на пороге, они сразу же натолкнули ее на спасительную догадку, будто высекли все осветившую искру: "К богу на бал!.." Это прозвучало для нее совсем как в тех старинных историях, которые рассказывались по воскресеньям в церкви. И все, что было необъяснимым, темным и ужасным, подобным смерти и грозившим смертью, стало и понятным, и радостным - дело и вправду, как видно, шло к ее свадьбе. А то, что она загодя, не зная еще о таком счастливом повороте в своей судьбе, облачилась для свадьбы, тоже подтверждало ее догадку.
В ее тусклом от времени зеркале, едва она приблизилась к нему, возникло воистину чудесное видение. Из дымной глубины зеркала, как из облачного тумана, вышла вдруг необыкновенная женщина в ангельском веночке, облаченная в дивное, все из белого газа, одеяние. Веря и не веря, Настя смотрела на это свое и не свое изображение, осененное красными и белыми розами. И ей подумалось, что наконец-то, после всех испытаний и несчастий, - наконец-то! - она видит себя не такой, какой привыкла видеть и какой ее видели и привыкли видеть все, а такой, какая она есть на самом деле, со своими истинными чувствами, со своей любовью. Настя словно бы открыла сейчас себя для себя. И это открытие показалось ей началом недоступной разумению, пугающей, но прекрасной перемены в ее жизни - перемены, которую она до сих пор считала смертью…
Кулик присел между тем к столу, выкрутил огонь в лампе - он не любил унылой полутьмы - и огляделся. Ему все больше здесь нравилось: чудаковатая, но завлекательная хозяйка этой тихой, удобной во многих отношениях жилплощади была еще вдобавок натурой художнической, то есть близкой ему самому. Повсюду на окнах, на столе, на стенах, у рукомойника виднелись здесь милые предметы женского поэтического умения: вышитые дорожки, занавески, полотенца с травами и птицами, даже более яркие, чем живые, цветы стояли и в вазочке на столе и торчали из трещинок в бревнах, между развешанных там фотографий. Матерчатый коврик - целая картина "Утро в лесу" с играющими медведями, хоть сейчас на выставку! - был протянут по стене над кроватью с никелированными шишечками, с пирамидой подушек мал мала меньше.
- А что? Неплохо у тебя, - похвалил Кулик. - "Свой уголок я убрала цветами…" Есть такой романс. Совсем, знаешь, недурно.
Настя обернулась, и он опять подивился - так она переменилась невесть с чего, и следа не осталось от ее прежней хмурости. Она раскраснелась, и ярко, огненно в ее глубоких глазницах блестели глаза. Кулик искренне восхитился:
- Ну точно, как сосватанная! Тебя сейчас… ну, куда угодно! Хотя б в Москву, в сад "Эрмитаж"!
Она с необъяснимым, чуть ли не молитвенным выражением вглядывалась в него.
- Тебя как звать-то? И не знаю еще, - сказала она.
- Главным, что ни на есть, русским именем, - сказал он, - которым и цари назывались.
- Иваном звать, угадала? - почему-то обрадовалась она.
- Точно!
- Иваном… - повторила она медленно, как бы запоминая, - по-церковному Иоанном.
- К тому же Ивановичем. - Он сипло засмеялся, довольный знакомством с этой необъяснимой женщиной - ничего подобного ему не встречалось еще.
- Тебя послал кто? - вырвалось у нее. - Чей ты?.. Говори…
Вместо ответа Кулик вытащил из кармана штанов банку консервов, пачку печенья - служба в интендантстве имела свои существенные преимущества, а из другого кармана - фляжку в суконном чехле и встряхнул ее, в фляжке забулькало.
- На сухую глотку не поговоришь, - сказал он. - Стопочек не найдется у тебя? А, лапушка, баядерка!..
Настя помедлила мгновение и всплеснула руками.
- Ой!.. Чего ж это я?! - вскрикнула она. - И стопочки найдутся, и что другое… О господи, совсем голову потеряла!
И она кинулась в угол к шкафчику с посудой; легкое платье ее раздулось и приподнялось, открыв щиколотки.
- Когда б имел я златые горы!.. - воскликнул со всей искренностью Кулик. - А у солдата, лапушка, только и есть, что сердце, которое завтра, возможно, будет пробито.
Настя заметалась по комнате, собирая ужин, - можно было подумать, что для нее и впрямь с его, Кулика, приходом наступил праздник… Чистая скатерть, опахнув Кулика свежим ветерком, плавно опустилась на стол, а затем перед ним появились не стопки, а красивые с золотым ободком рюмки и в дополнение к его консервам, как по щучьему велению, - отличная закуска: студень, соленые огурчики, квашеная капуста, яблоки - наливные, величиной с дыньку, антоновки. С подоконника перекочевала на стол двухлитровая бутыль с чем-то черно-багровым, присыпанным сверху порозовевшим сахарным песком, - вероятно, вишневая наливка. И Кулика охватило чувство, близкое к умилению…
- Ты сам-то откуда? - все допытывалась Настя, кружась у стола. - Ты где жил до войны?
- В столице нашей Родины - Москве, так точно! - отрапортовал он.
- Один жил? Или как?
- Зачем один, родня у меня. Мы все вместе живем.
- Не была я в Москве… В кино только видела Красную площадь, Мавзолей, - сказала Настя, - а еще метро - ну как в сказке. А родня-то у тебя большая?
- Старики у меня: батька, мать. Хоть и не очень еще старики, батька у меня казак, - сказал он.
Она прервала на минуту свое кружение, остановилась с тарелками в руках.
- А может, обманываешь меня? - спросила вдруг она.
- Да зачем мне обманывать? Могу дать полный адрес: Вторая Брестская, дом тридцать три, квартира двадцать два. Милости просим!
- Москва - ну да… - раздумчиво проговорила Настя; казалось, она была удовлетворена. - Там и митрополит у вас живет… Москва!.. Ну, ладно. А только адрес твой мне уже ни к чему.
И она опять унеслась в своем раздувавшемся платье, мелькая босыми маленькими ножками; вернувшись с хлебом в плетеной корзинке, она сказала:
- Везучий ты, Иванович!.. А я вот детдомовская, я и не дозналась, кто меня народил.
Метнувшись напоследок к комоду, она принесла оттуда и поставила у своего прибора небольшую, в фанерной рамочке, фотографию - портрет. С ревнивым любопытством Кулик потянулся через стол - с фотографии пристально, глаза в глаза, смотрел на него мужчина с залысинами, со строго сведенными в одну линию густыми бровями; мужчина был в пиджаке и при галстуке.
- Это кто же такой?.. Кто тебе этот дядя? - нарочито громко вопросил Кулик и запнулся.
На лице Насти, в ее подсвеченных снизу лампой сияющих глазах было словно бы хмельное, дурное выражение; на запавших щечках двумя пятнами-кружками пылал жар. Не ответив, она бесшумно, боком опустилась на лавку напротив Кулика, выпрямилась и положила на край стола ладонями вниз свои смуглые загрубевшие кисти рук; выше, до плеч, была открыта ее бледно-золотившаяся, нежная кожа.
- Разливай, Иванович! Тебе и первое слово! - сказала она вздрагивающим голосом и перевела взгляд на портрет.
- Есть! Природа не терпит пустоты! - поспешно проговорил он, как и говорил обычно перед пустой рюмкой, но ему сделалось не по себе: ощущение было такое, что за столом с ними сидит кто-то третий. И кавалерская уверенность Кулика - чувство инициативы, которое и вело к победам, стало у него таять.
Со вниманием Настя следила, как он, торопясь, отвинчивал крышечку фляжки, как наливал, сперва ей, потом себе, и ожидающе, с неразумной требовательностью уставилась на него, когда он поднял рюмку.
- Ну так… - с осторожностью начал он, - ну, счастливо!.. За счастье, то есть!
Не помешкав, он опрокинул в себя рюмку; она взяла свою, но пить сразу не стала, а опять поглядела на портрет, на строгого, лысоватого мужчину в пиджаке. Забывшись, она отчетливо сказала что-то вовсе несуразное:
- Алеша! Алешенька! За наше с тобой!..
Кулик опустил голову.
"Тронулась, бедняжка, с горя - вот так номер!" - огорчился он, и к его чести, в эту первую минуту огорчился не за себя.
Настя зажмурилась и одним длинным глотком выпила свою рюмку; не закусив, она стерла ладонью уголки губ. А Кулик тут же, как нечто целительное, налил ей вторую.
- Бывает, что и возвращаются бойцы, как с того света, - сказал он. - Напутает в штабе писарь, нас у него много, тысячи - и на тебе: жив-здоров Петр Петров, радуйся, мать, не плачь, жена!
Она ничего не ответила; они выпили молча по второй, и она расслабилась, помягчела, даже тихо, как бы в растерянности, заулыбалась.
- Это он и есть, сержант твой? - спросил Кулик.
Она покивала, глядя на портрет.
- Да… - протянул он. - "Быстры, как волны, дни нашей жизни…" А на войне, лапушка, особенно - быстрее не бывает.
Еще не оставив надежды на более приятное продолжение этой встречи, он сделал словно бы пробный шажок:
- Солидный товарищ, видать, на возрасте. А не староват маленько для тебя? Я извиняюсь, конечно! Но законы природы свое всегда возьмут.
- Алексей Васильевич точно меня старше, - проговорила Настя мягко, мечтательно. - Он мне - душа родная, и отец, и мамка. Он и сюда мне рекомендацию дал, а мне приказал: тут при Доме ты и учиться можешь… Староват, говоришь, Иванович! Искушаешь меня… А против него ты, Иванович, вроде как несовершеннолетний - он и ростом на голову выше, и в плечах… Алексей Васильевич на пилораме работал, бригадиром. Староват?.. А знаешь, что мне командир полка про него написал?.. Ты послушай.
- Ну зачем же?.. Я это - между прочим… - сказал Кулик.
- Нет, ты послушай! - Настя резким движением отодвинула свою тарелку и привалилась грудью к столу - она уже действительно захмелела. - Я каждое словечко того письма… Я как получила его, ума лишилась, на крик кричала, ко мне доктора вызывали… Ты слушай: "Сержант Алексей Васильевич Головин - это он и есть Головин - подавал на поле боя пример мужества и отваги…" Ты слушай, слушай! "Сержант Головин был лучшим в части младшим командиром, пользовался уважением подчиненных… - продолжала без запинки Настя, затвердившая письмо наизусть. - Пал смертью храбрых в бою у озера Сайма…"
- Ну ясно, - пробормотал Кулик.
- Сайма… - вслушиваясь в звук чужого названия, повторила она.
И Кулик подумал, что ему, видно, придёмся убираться не солоно хлебавши - разговор принял характер, явно не способствовавший его планам. Эта горемычная, чокнутая невеста убитого на финской войне сержанта все еще чересчур сильно горевала о своем женихе. Да и у самого Кулика, глядя на нее, поубавилось пыла - несчастье, в самом деле, было заразительно, переходило от человека к человеку… Помрачнев, он принялся, хоть и без особенной охоты, за еду - не оставлять же на столе богатую закуску!
- Сайма-озеро?.. Далеко это, Иванович?! - спросила Настя. - Наша Ольга Александровна на карте смотрела, говорит - далеко.
- Да уж не близко, - непонятно, с полным ртом отозвался Кулик, - а сейчас и вовсе.
Она подперла обеими руками подбородок и задумалась - на ее чистом лбу пролегла вверх от переносицы морщинка. И Кулик, проглотив кусок, серьезно осведомился:
- Ты никак на могилку собралась, на то озеро? Ну и ну… Зачем это тебе?
- Как так зачем? - она удивилась.
- Вот именно, зачем? К тому же и могилки той уже нету, учти это, - сказал он. - Фашисты наши могилки с землей ровняют, танками.
Силясь проникнуть в смысл его слов, она долго молчала и вдруг тихо вскрикнула:
- Ой, что же они делают?!
- То и делают, чтобы духа нашего не осталось, и памяти, чтобы с корнем нас, и на все будущие времена, - сказал Кулик. - Ну да это одна их фантазия. Подавятся, жабы!
Настя не проронила ни звука, не пошевелилась, глядя мимо него своими остро блестящими, в пол-лица, остановившимися глазами.
- Между прочим, снегу там - не проедешь, не пройдешь! - сказал он, вновь наполняя рюмки. - Финляндия - это тебе не Крым… Да ты что, Настя?
Она не откликнулась… Он сожалительно вздохнул, так и не поняв, какой уничтожающий удар нанес он ей сейчас мимоходом, отняв то, что сам же ненароком дал. Еще минуту назад она точно знала, казалось ей, где именно она встретится со своим женихом - пусть и за сотни верст, пусть на краю земли! Но как же найдет она своего сержанта - встал теперь вопрос, - если не было больше ни холмика, ни креста, ни другого знака, под которым он ждал ее? Немецкие танки словно бы во второй раз его убили. И как тысяче тысяч других женщин, овдовевших на войне, это безмогильное, бесследное исчезновение представилось Насте окончательной и непоправимой утратой. О свидании нечего было теперь и думать - ее сержант навсегда потерялся в той бескрайней пустыне, в той бесконечной тьме, где никто ни с кем не может встретиться.
- Ну, чтоб не последнюю, - сказал Кулик. - Выпей, лапушка, облегчи душу!
Она повела на него невидящим взглядом и не прикоснулась к рюмке… В безмолвии он допил свою водку, покончил со студнем, с консервами, съел антоновку, хмурясь и посматривая на Настю. В доме стояла тишина, время было позднее, все, наверно, спали, и Кулик решил, что пора уходить. Он вообще-то примирился уже со своей неудачей - да и постигла ли его неудача? - размышлял он: день завтра предстоял такой же хлопотный, и надо было хорошенько выспаться; он и отяжелел к тому же после обильного ужина.
Очень неожиданно за спиной у него послышалось птичье лесное "ку-ку". Кулик обернулся - между окнами, в простенке, висели часы-ходики, смастеренные в виде домика с окошечком, и из домика высунулась кукушка. Она прокуковала еще один только разок, а затем что-то внутри часов звонко звякнуло, и птичка спряталась в своем теремке, крохотные ставенки захлопнулись.
- Гляди-ка, гляди! - Кулик был простодушно заинтересован. - "Кукушка вековая нам годы говорит…" Мало она нам с тобой накуковала. Вредная у тебя кукушка.
И Настя очнулась, задвигалась, ладонями обеих рук провела по лицу, точно отирая его. А когда отняла руки, лицо ее открылось измученным, словно бы погасшим.
- Испорченная кукушка, - устало проговорила она. - То вовсе молчит, а то не вовремя…
Ей вдруг стало холодно, и она, сжавшись, обхватила себя скрещенными голыми руками.
- Озябла… - участливо сказал Кулик, - а это потому, что мало выпила.
Он тяжело поднялся и выбрался из-за стола.
- Ну, спасибо, угостила - лучше не надо. Знаешь песню: "Ночной привал, вино, подруга, труба - и снова на коня!" Мой командир ее обожает. Вся разница, что у меня конь с мотором.
- Уходишь… уже?! - прерывающимся голосом выговорила она.
- Прости, если что не так. Прощай, может, и не свидимся. Мы завтра раненько… - сказал он.
Настя тоже встала и неожиданно подалась к нему - ее объял страх, телесный, непобедимый страх. Ничего уже у нее не оставалось - ни этого жилища, из которого она должна бежать, ни этого разворошенного сундука с ее погибшим приданым, ни даже могилы дорогого человека. Она была начисто обкрадена - так, как может обокрасть, оголить одна лишь война… Кругом стояла поздняя, глухая - ни отзвука, ни дыхания - тишина. И Насте померещилось, что ее покидает единственный, последний в ее существовании живой человек. Стоило только ему уйти, этому прохожему солдату, и уже никогда не наступит утро, не кончится эта ночь…
- Куда же ты?! - жалобно вскрикнула она.
- Поспать минуток двести-триста, - сказал он.